63
"Дорогой Ли!
Этол совершенно больна. Я не смог оставить ее одну и вернулся из Мексики в Штаты. Так что можешь писать в Остин, как и раньше. Миссис Роч одолжила нам две тысячи долларов, мы внесли залог, меня поэтому продержали в тюрьме только два дня (бр-р-р-р, ужас, не хочу об этом), выпустили, вроде бы обещали больше не сажать до суда, но уверенности – никакой. Кто-то – я это чувствую ладонями – постоянно, скрытно и зло работает против меня.
Я постоянно вывожу Этол на прогулки, она стала чувствовать себя значительно лучше, исчез лихорадочный блеск в глазах, и ее не мучают вечерние ознобы, которые более всего донимали меня, когда я приехал с чахоткою на твое ранчо.
Порою делается страшно: я еду с Этол на маленькой двуколке, рассказываю ей о своих странствиях по Южной Америке, придумываю какие-то забавные истории, хотя, как понимаешь, на сердце скребут кошки, а в голове у меня между тем складываются целые главы про людей, с которыми сводила жизнь. Я существую в двух измерениях: хожу, улыбаюсь, шучу, напряженно жду того момента, когда вечером стану мерить температуру Этол, ужинаю, рисую сказки Маргарет (она чудо, моя главная радость), и при этом пребываю в мире, живущем в моей голове, слышу обрывки фраз, угадываю поступки, внимаю своему же писклявому голосу, отстраненно вещающему про то, что сокрыто ото всех и известно одному мне, какой-то затаенной части моего мозга, которая не дает покоя, мучит, заставляя болезненно ощущать минуты, отсчитывающие ужас упущенного, несделанного, забытого.
Будь проклят тот день, когда меня потянуло в сочинительство! Я не кокетничаю, ты же знаешь, как я отношусь к себе! Боже, сколь радостна была та пора, когда я ставил какие-то оперетки, сочинял комедии для любителей Гринсборо и пел серенады по заказу наших ловеласов… Как давно это было!.. А было ли вообще?! Когда случился тот день или час, когда я понял, что не могу не писать того, что живет во мне, мучит, ломает, жжет?! Я не хочу этого более! Я ненавижу те страницы, которые лежат у меня в столе, я не верю в то, что они когда-нибудь будут напечатаны! Неужели эта пьяная страсть обязательно несет муку и тебе самому, и тем, кто тебя окружает?! А может, я отвратительный честолюбец, который норовит вырваться из общей массы за счет тех, с кем сводила жизнь, кто отложился в памяти или просто-напросто придуман мною?! Видишь, я снова говорю о себе, а бедная Этол, мышонком уснувшая за стеною, обречена на то, чтобы воспитывать Маргарет одна, без меня… Пять, а может, и десять лет – в зависимости от того, какой срок тюремного заточения определит судья.
И поэтому я говорю себе, что обязан писать, ибо это позволит мне прокормить Этол и Маргарет. После суда все дороги к работе в банке, газете, литературном агентстве, министерстве, фирме для меня закрыты. Только одна возможность заработать на хлеб насущный: сочинять такие истории, которые найдут своих покупателей…
Жутко и унизительно, но иного выхода нет.
Пожалуйста, порасспрашивай старых ковбоев, как мексиканцы называли серебряные шпоры, которые делали умельцы в Акапулько? У них было особое слово, которое я не могу вспомнить, а ходить в библиотеку я не могу теперь, чтобы не встречаться на улице со знакомыми. Англо-испанский словарь чрезвычайно дорог, но это слово мне необходимо, оно ритмически-точно ляжет в тот рассказ, который я рано или поздно запишу на бумаге.
Меня также интересует, как старый индеец, который жил на эстансии «Натали», называл кожаный мешок, который мы привязывали к седлу, когда отправлялись в город? Я совершенно забыл это его слово. Оно не испанское, он произносил его на кечуа. Если помнишь, не премини написать мне, ладно?
Иногда, поздней ночью, когда все в доме спят, я выхожу на улицы, иду мимо домов, и мне делается страшно, оттого что здесь жил Питер, а его нет более в живых; там веселился Майкл, но и его свалил недуг; тут матушка Эстер угощала пивом, но и ее похоронили три недели назад. Как это страшно – зримое ощущение ухода в иной мир всех тех, кто жил с тобою рядом совсем еще недавно!
Твой Билл Портер".