Книга: Час двуликого
Назад: 31
Дальше: 33

32

Митцинский выпроводил утром штабистов на целый день, в горы отправил, приставив двух мюридов. Военспецы изрядно обрадовались — обрыдла затворническая жизнь.
Федякину Митцинский посоветовал не являться во двор до ночи. Полковник взял Фатиму за руку, и они бродили дотемна по гулкому, опустевшему редколесью, собирали полыхающие охапки влажных, мясистых листьев. Набили груду грецких орехов в одном из распадков, съели взятые с собой бутерброды, напились вдоволь родниковой воды. Им было хорошо вдвоем...
. . . . . . . . .
Быков, Аврамов и Рутова приехали к Митцинскому к десяти. На оранжево-красном лиственном ковре, устилавшем обочину, уже истаяла роса. Лес простреливали редкие пересвисты щеглов.
Ехали на кабанов. Митцинский щурился на неяркие солнечные лучи, процеженные сизой сетью ветвей. С хребта наползала хмарь, курилась холодным туманом.
Последние дни Митцинскому было худо, не находил себе места. Ночами маялся бессонницей, и вроде бы не хватало воздуха — задыхался. Утром вставал черный, страшный, во рту — металлический привкус. Долго стоял в ванной под холодными струями, терпел. Натягивал халат на озябшее тело, стонал в бессильной ярости — что с ним?! Ташу прибирала в доме, готовила, серой мышью скользила из комнаты в комнату, боясь попасть хозяину на глаза.
Всю ночь перед охотой накатывало на Османа удушье, временами проваливался в зыбкое забытье. Перед самым утром сел на постели, измученный, в испарине, уставился широко распахнутыми глазами в темноту, отчетливо понял — изводит страх. Два дня осталось до начала великого дела, оно нависало над ним день и ночь, клубилось где-то само но себе, неподвластное теперь его усилиям. В последнее время стал сознавать Митцинский, что гласность о нем неизбежна при таких масштабах. Суть происходящего в Чечне рано или поздно должна просочиться к власть имущим, как ни маскируй ее. Надо было спешить. А впереди два дня томительного вынужденного безделья.
Где-то в городе затаился, молчал Быков — беспощадный человечек с рысьими глазами. Не давал о себе знать в последнее время и лишь накануне прислал короткую, в пять слов записку:
«В среду будем. Не передумал? Быков».
Молчал Быков — было страшно, сообщил, что приезжает, — стало совсем невмоготу. И будто мстя за постыдную, изводившую трусость, решил Митцинский в ночь перед охотой: надо Быкова брать. Невмоготу стало жить, зная, что в городе слушает, просматривает насквозь толщу миль от города до аула грозный, всевидящий Быков.
Принял решение Митцинский, и будто отпустило. В лихорадочной спешке занялся приготовлениями.
До прибытия надо было придумать повод для пленения Быкова — пока раскачается российская официальная машина, пока распутают клубок обвинений, полыхнет и займется в Чечне дело всей жизни Митцинского. Тогда всем станет не до Быкова.
Решение было принято. Крепло, схватывалось оно цементом с каждым часом, ибо никак нельзя было оставлять на свободе начальника ЧК накануне событий. Пропал бесследно князь Челокаев. Так и не появился до сих пор инспектор из Тифлиса. Лишь смутные отголоски какого-то боя у перевала донес до двора Митцинского людской хабар. Молчит, не едет из Константинополя Омар, хотя все обговорено и послана виза. Что стряслось? Что происходит вокруг? Неизвестность наползала туманом со всех сторон, грозя поглотить со дня на день самого Митцинского. И творец ее, саваоф — маленький, необъятный Быков.
«Брать!» — созрело решение накануне охоты. И лишь после этого стало легче дышать.
. . . . . . . . .
Быков искоса присматривался к Митцинскому. Тот покачивался в седле рядом, исхудавший, бледный.
— Никак заботы одолели, Осман Алиевич? — спросил Быков так, будто не нуждался в ответе, знал его. В голосе, жестком, холодном, прозвенело что-то пугающее. И вообще весь он был какой-то незнакомый, без прибауток и хитрецы. Явился будто не на охотничью забаву, а с допросом прибыл на дом, смотрел вприщур, ломал встречный взгляд. Аврамов и Рутова держались позади, настороженные, молчаливые. Митцинский, настроившись поначалу на обычного Быкова, повел разговор бодро, в легких тонах. Быков, жестко закаменев лицом, тона не принял. Митцинский похолодел: неужто догадался? Какого дьявола... не ясновидец ведь!
Тронулись в горы в тягостном молчании — начальство впереди, следом, поотстав, Ахмедхан и двое чекистов.
Сизое редколесье обступило их. Хрипло, натужно перекликалось в голых вершинах воронье. Неощутимый внизу, тянул по верхам ветер, раскачивал пустые кроны, цедил сквозь них небесную хмарь.
В молчании перевалили через пологий хребет, стали спускаться в распадок. Под копытами коней — шорох, шелест листвы. Спиной, всей кожей чуял Митцинский редкое межствольное пространство. Впереди их ждала отборная полусотня. Еще полчаса езды. На большой поляне, там, где обычно шли ученья, мюриды покажутся, окружат их, и Митцинский отдаст приказ. С него начнется дело, покатится лавиной — не остановить, не повернуть вспять.
Будто сжимали теперь в Митцинском тугую пружину, а она дрожала, сопротивлялась, готовая вывернуться, ударить и проломить грудную клетку.
Уйдя в себя, не заметил он, как, мелькая меж стволами, развертываясь в цепь, выросла по бокам и сомкнулась редкозубой гребенкой шеренга красноармейцев. Очнулся от хриплого голоса Ахмедхана. Тот хлестнул жеребца, скакнул к хозяину, ревнул придушенно:
— Осман! — И тут же по-чеченски: — Окружают!
Вскинув голову, увидел Митцинский, как стремительно, легко перескакивают людские фигурки от ствола к стволу с винтовками наперевес. Холодным, тусклым блеском вспыхивали примкнутые штыки.
— Стоять на месте! — вылетел голос из цепи. Быков придержал коня, лицо скучное, бесстрастное, на Митцинского даже не глянул.
«Опередил! — понял Митцинский. И еще раз кто-то безжалостный повторил внутри: — Конец!»
Позади нарастал топот ахмедхановского жеребца.
Зарываясь сапогами в лиственный ковер, наставив жала штыков, бежали к ним настороженной трусцой пятеро в красноармейской форме.
Крайний справа остановился, расставил ноги, вскинул винтовку. Крикнул Ахмедхану:
— Стрелять буду! — Винтовка плотно лежала в мясистых, красных ладонях.
Ахмедхан натянул поводья, вздыбил коня, прикрываясь его грудью, выхватил кольт.
— Не дурите, Ахмедхан! — зычно, металлически рявкнул Быков.
Митцинский вздрогнул, затравленно оглянулся. В двух шагах месил копытами воздух черный жеребец, туго ходили под кожей грудные мускулы, бешено косил конский глаз с кровавыми прожилками. Из-за шеи коня — меловой оскал Ахмедхана на кирпичном лице.
— Спрячь оружие, — сказал Митцинский и не услышал себя — ревел в ушах ток крови. Еще раз повторил: — Спрячь, не поможет.
— Кто такие? Документы! — негромко, властно потребовал старший пятерки.
Быков отстегнул клапан, полез двумя пальцами в карман на груди, долго шарил там, выудил удостоверение.
Старший, нетерпеливо подрагивая коленкой, держал в поле зрения всех пятерых. Удостоверение брал левой рукой, правая, цепкая, короткопалая, держала винтовку штыком вперед, палец — на спусковом крючке.
«Мастер», — мысленно похвалил Быков. Зябнущей спиной ощущал позади сдержанную, свирепую возню Ахмедхана: скрип седла, храп жеребца.
Боец прочел, уважительно козырнул, отдал Быкову удостоверение. Повернулся к Митцинскому:
— Ваши документы!
— Этот со мной, — негромко сказал Быков, — остальные тоже. Продолжайте свое дело.
— Слушаю, товарищ Быков.
Цепь сомкнулась, двинулась по редколесью. В молчании, не проронив ни слова, пятеро тронулись дальше. С лица Митцинского сползала мертвая отрешенность, ссутулившись, смотрел оцепенело перед собой, возвращаясь к жизни. И так неприкрыто протекало это возвращение, что Быков, нахмурившись, отвернулся.
Сухо, трескуче лопнул вдалеке орудийный выстрел. Всполошенно сорвался с голых вершин вороний гвалт, заметалась над лесом черной вьюгой горластая, хрипатая стая. Догоняя орудийное эхо, разодрала лесную свежесть долгая пулеметная очередь. И пошла гвоздить, ахать, рвать стальными глотками первозданную тишину орудийная потеха.
В нее влились, сначала робко, потом, набухая настырной яростью, людские крики, сплелось в единый тугой жгут долгое, мощное «ура».
Быков осадил коня, наставил ухо из-под фуражки, жадно, нетерпеливо слушал.
Ахмедхан терзал жеребца, рвал ему губы поводьями — дикий, всклоченный, припекаемый неизвестностью.
— Что... там? — выдохнул Митцинский.
Быков пожал плечами, едва слышно хрустнули ремни на шинели.
— Нехорошо ведешь себя, Евграф Степаныч, — придвинулся вплотную Митцинский, теснил конем, — на забаву едем, ты в гостях у меня, а ведешь себя вызывающе. Туману напустил и молчишь. Что за глупые шутки с проверкой документов? Пальба... Кто? Зачем? Знаешь ведь.
— Как аукнется, Осман Алиевич... — холодно повернулся к нему Быков, — с кем поведешься...
— То есть?
— Ты ведь тоже неразговорчив стал в последнее время. В Чечне черт знает что творится: население прибывает, прут с оружием со всех сторон, чего-то ждут. А ты молчишь. Мы гарнизоны, ЧОН на ноги подняли, ночами не спим, Москва запросами бомбит, а от члена ревкома Митцинского ни слуху ни духу. Тоже ведь знаешь, в чем дело, а молчишь. Как прикажешь понимать?
— Черт бы тебя побрал, Быков, — изумленно сказал Митцинский, — а я-то думаю: что это он с утра как мышь на крупу дуется? Вы с Вадуевым у меня спросили об этом? Почему я сам должен догадываться, что Быков военную истерику поднимет из-за смерти шейха?
— Какого шейха?
— Моего отца, Быков, главы секты. Десять лет со дня его смерти на днях исполнится и пятьдесят лет со дня основания секты. Десять тысяч мюридов у него. Байрам будет, поклонение могиле святого. Вы что, не знали этого?
«Пожалуй, не врет, — быстро подумал Быков, — соврать тут сложно, поскольку можем проверить. Неплохо. Дешево и сердито. Только что за байрамом последует? К байраму можно приурочить любое дело, тем более что с оружием на байрам...»
— А с оружием зачем на байрам?
— А ты хоть одного горца в дороге видел без оружия?
«Надо верить, показательно, наглядно надобно верить», — подумал Быков. Ожесточенно сплюнул:
— Тьфу! — запустил руку под шинель, стал растирать сердце. Повернулся к Митцинскому — маленький, несчастный, посеревший, фуражка нахлобучена на самые уши. — Иезуит ты, Осман. Ты соображаешь, сколько вы с папашей переполоху наделали? Мы Веденский гарнизон с места сорвали, ученьем семь потов с них сгоняем, силу демонстрируем... ЧОН, милиция вторые сутки под ружьем!
— Так вам и надо, — жестко сказал Митцинский. — Я бы на место Ростова за эти семь потов с тебя семь шкур содрал. Плохо работаешь, Быков. Местные праздники не знаешь. А обязан знать.
— Ладно тебе, — вяло огрызнулся Быков, Покачивался в седле, сгорбленный, потухший. — Семь шкур давно уж спустили. За восьмую взялись. — Глухо признался: — ЧП у меня, Осман Алиевич. Помог бы... ругателей и без тебя хватает.
— Чем?
— Грузин у меня сбежал. Птица большого полета. Скорее всего к князю Челокаеву с инструкциями шел. Не положено тебе про это знать, да теперь чего уж... князьку-то мы крылья обрезали, отлетался, а вот гость больно резвый оказался, сиганул ночью с кручи. Думали, утром по косточке внизу собирать придется — ни хрена, повезло грузину: на пологий склон попал и утек. Неделю леса прочесываем, все без толку, людей не хватает на серьезную облаву. Дал бы ты сотню свою в подмогу, а?
— Ах, Быков, как же ты так? — нежно посочувствовал Митцинский. — Сбежал, говоришь?
— Утек, — горестно согласился Быков, свирепо оглянулся. — Вон они, голубки, воркуют, прошляпили и воркуют. Врезал бы я им на всю катушку, только чего кулаками после драки махать.
Ожесточенно, с маху опустил жесткий кулачок на шею лошади. Жеребец шарахнулся, испуганно всхрапнул. Быков зло дернул поводья. На скулах вздулись желваки.
— Не узнаю железного Быкова, — укоризненно сказал Митцинский. — Найдем грузина. Дам я тебе сотню. Только взбучку от Вадуева пополам, идет? Дорогу-то оголим.
— Осман Алиевич, — взволновался Быков, — да боже ж мой... все на себя возьму, только помоги!
Все пытался поймать взгляд Митцинского, заглядывал снизу вверх.
Митцинский отъехал к Ахмедхану, сказал в самое ухо:
— Скачи к тем, скажи, что все отменяется. — И, видя, как набухает в глазах мюрида недоумение, тупое, жестокое упрямство, добавил бешено: — Делай, что сказал! Есть предел всякому терпению!
Вернулся к Быкову, обронил сухо:
— Сразу и передаст командиру сотни, пока не забылось. Через два дня поступят в твое распоряжение.
— Ну спасибо, не забуду я этого, Осман Алиевич! — взволновался Быков. Восхищенно покачал головой: — Расторопный ты человек!
* * *
Без толку гоняли коней по зарослям, влипали копытами в кабаньи пустые лежки, заплывшие грязью.
И уже после того как истаяли все надежды, выскочил прямо на Митцинского ошалевший от орудийного рева годовалый подсвинок из разметанного паникой стада. Выскочил он из кизиловых зарослей, грязно-бурый, горбатый, тощий, со вздыбленной на загривке щетиной. Осадил метрах в двадцати от коня, вонзив все четыре копытца в листвяную сырую прель.
Митцинский выстрелил навскидку, надеясь больше на удачу, и тут же увидел, как вспыхнула на груди щетина синеватым дымком.
Подсвинок мягко завалился на бок.
На выстрел вымахнул из-за кустов Быков, возбужденно взмыкивая в такт лошадиному скоку. Спрыгнул с седла. Склонился над подсвинком, восторженно хлопнул ладошками по бедрам. Вынул нож, стал потрошить. Митцинский, придерживая всхрапывающего коня, держался поодаль. Брезгливая улыбка слегка трогала его губы.
Быков вытер потный лоб тыльной стороной ладони, поднял лицо, сказал Митцинскому размягченно:
— Удружил ты мне с охотой, Осман Алиевич, да и вообще сегодня воскресил. Не знаю, как и благодарить. На целый год хватит воспоминаний, а то, поверишь, совсем закис в сыскной коловерти, черт ее нюхай.
На ходу вынимая нож из ножен, твердо, бесшумно ступая по листьям, шел к Быкову на помощь Аврамов.
Поодаль горячила коня Рутова. Издали усмотрела мертвый, жутковатый срез белого сала, заляпанного красным. Ее передернуло. Отпустила поводья, на рысях направилась к зарослям мушмулы, из последних сил державшим багряную бахрому листвы. Митцинский помедлил, тронул коня следом. Догнал ее у самых зарослей, поехал рядом.
— Ну вот и опять мы встретились, Софья Ивановна, Странная у меня судьба. Всю жизнь лечу на ваш огонь, как ночной мотыль. Близко уже, скоро паленым запахнет. Я говорил вам, что заражен сумасшедшей любовью, это как нарыв, к которому приговорен пожизненно, и он все растет. Впрочем, вы по-прежнему недоступны, живете в другом мире, другим воздухом дышите... Я, пожалуй, задохнулся бы в нем. Промелькнули вы сквозь мою жизнь в цирковом трико с блестками. Да, кстати, тогда, в цирке, вас ударил Ахмедхан. Это животное вообразило, что вы метнете в меня нож. Я не простил ему этого до сих пор. Ну, пожалуй, хватит. Езжайте-ка назад. Кабальеро ваш, Аврамов, деревья очами прожигает. Будьте счастливы.
Митцинский ударил лошадь плетью и ускакал — пропал из вида Ахмедхан, который недавно крутился рядом.
Ахмедхан стоял в полсотне шагов от Быкова за толстым дубом. Мюрид подпирал дуб плечом, уложив кольт в развилку. Каменное лицо его было повернуто к закату, неистово рдевшему сквозь стволы. Он ловил на мушку Быкова, что возился сейчас с кишками подстреленной чушки, ловил, мысленно спускал курок и вожделенно вздрагивал. Передохнув, начинал все сначала.
Митцинский, пролетая мимо, на скаку ожег его плетью вдоль спины — жестко, беспощадно, с потягом. Соскочил с коня, вонзил бешеные, налитые кровью глаза мюриду в лицо, закричал шепотом:
— Все дело хочешь испохабить?! Я жизнь ему отдал!
Ахмедхан сдвинул лопатки, поерзал ими, усмехнулся: нервный стал хозяин. Неистово горел на спине вспухший рубец.
...Провожая гостей в город, пожимая им руки, Митцинский всмотрелся в размягченное лицо начальника ЧК, холодно, спокойно подумал: «Рад, гномик. Рад и доволен. Ну-ну».
Глядя в спины троим, отъехавшим уже далеко по извилистой, пустынной дороге, сказал непонятно:
— Дорога в никуда.
Ахмедхан заворочался в седле, угрюмо, ненавидяще вы цедил:
— Ушахов со своей шайкой завтра собирается распахать нашу родовую гору. Это мне тоже терпеть?
— Откуда ты взял, что она ваша? — холодно спросил Митцинский, продолжил, будто вонзая в мюрида длинные, блесткие иглы: — Вода, небо и земля ничьи, моя горилла. Они собственность того, кто их сотворил и ими пользуется, значит, они принадлежат аллаху и народу. Против кого из названных ты намерен восстать?
И тогда понял Ахмедхан — он правильно сделал, что не сказал про Фаризу. Он ведь хотел сказать не о горе́, которая давно отмерла и отторглась сама по себе от его рода. Хотел Ахмедхан сказать о Фаризе примерно так: «Твоя сестра не стала хорошей женой, не хочет быть и хозяйкой. Легче приручить к хозяйству дикую рысь, чем эту тварь Фаризу. Она шипит в ответ на мое любое слово. Она даже не собрала меня на охоту сегодня. Мне не нужна такая жена. Я ее выгоню».
Он правильно сделал, что не сказал так о Фаризе. Скорее всего Митцинский застрелил бы мюрида в этот вечер — сзади, в спину, ибо единственное, что их связывало теперь, — это Фариза.
Митцинский ехал впереди Ахмедхана и думал о своем обещании зарыть под кустом у Веденской крепости сейф с драгоценностями — на крыше оружейного склада появились сохнущие штаны. Курмахер извещал об испорченных боеприпасах.
Гулко бухнул, раскатился орудийный выстрел, приглушенно донеслись пулеметные очереди. Гарнизон продолжал учения. «Жирная сволочь! — с холодной яростью подумал Митцинский о Курмахере. — Палят весь день напролет. Обманул. Ладно, мы достанем тебя и за стенами, придет время».
Назад: 31
Дальше: 33