13
С той поры, как Митцинский отослал Ахмедхана с поручением в другие области (туда же разъехались и большинство мюридов), небывалое доселе беспокойство поселилось в шейхе.
Будто улучив минуту, в ту самую ночь заползло и поселилось в нем неведомое, колючее и наглое и стало жить-поживать, ворочаясь бесцеремонно, доводя до исступления своим присутствием. Все опостылело, отдавало пресным, ненужным.
Нетерпеливо выслушал он утром какие-то заботы Федякина о размещении по близлежащим селам все разбухавшего ополчения, сказал с тихим бешенством:
— Дмитрий Якубович, голубчик, избавьте меня от этого, поступайте как знаете. Вы же начальник штаба с целым штатом бездельников, заставьте их работать.
Митцинский повернулся к полковнику спиной, отошел, чувствуя, как выветриваются федякинские слова из головы — мелкие, зряшные. На миг всплыло перед глазами лицо помощника Федякина — Юши: бледное, с тяжелым, ненавидящим взглядом. Вяло удивился: что это с ним? Потом вспомнил: ах да... Фариза. Кажется, юноша что-то питал к ней. Тяжело, устало шевельнулось в голове: к черту — всяк сверчок знай свой шесток.
Генштабисты Антанты не докучали. Притихли в ожидании, настороженно провожали взглядами издали. Дурея от скуки, целыми днями пропадали они на охоте, приносили к вечеру в сумках бурое месиво из перьев, мяса и дроби — подстреленных в упор скворцов и галок.
Ташу Алиева маялась по гулким пустым комнатам, жалась по углам, сторожила оттуда охладевшего хозяина тоскующим, зазывным взором. Окликнуть страшилась — неладное творилось во дворе.
Митцинский метался по дому — выхолощенный, бессильный. Дело всей его жизни, до сих пор принадлежавшее только ему, зависящее от его воли, энергии, вдруг отпочковалось и обособилось. Оно зрело, деформировалось где-то вдалеке, подчиняясь чужим усилиям и чужому, холодному разуму Ахмедхана. И Митцинский был бессилен помочь этому созреванию. Это доводило до исступления,
Пошел четвертый день. От Ахмедхана и мюридов не было никаких вестей.
К вечеру, измаявшись в ожидании, подталкиваемый сосущим беспокойством, Митцинский вышел на улицу. С некоторым удивлением огляделся: давно не выходил. Аул перемалывал вечерние заботы — незнакомый, отстраненный. И эта отстраненность поразила Митцинского. Как случилось... когда образовалась пропасть между его детством, которое кропили дожди на этой улице, и нынешним Османом? Здесь все было чужим и ненужным ему: рев шедшего с пастьбы стада, зазывные крики хозяек, легкая дымка пыли над селом, возбужденный собачий перебрех, пустынность огородов за плетнями и черные молнии ласточек, простреливающих розоватые сумерки над крышами, — все это жило своей непонятной, чуждой жизнью.
Он пошел вдоль улицы, пристально, с удивлением заново открывая ее для себя. Миновал дом муллы Магомеда и вернулся. Припомнился недуг бывшего председателя меджлиса. Митцинский пересек двор, подошел к окну. За спиной молча, без лая рванулся на цепи серый волкодав, вздыбил на загривке шерсть, захрипел, вставая на дыбы. Изнутри, через стекло глянуло на Митцинского белое, мятое лицо Магомеда, скорчило гримасу, исчезло. Митцинский приложил ладонь козырьком ко лбу, заглянул в окно.
Мулла на цыпочках крался вдоль стены, повернув к окну исковерканное ужасом лицо.
Митцинский вышел со двора. Пусто, сумрачно было на душе, ни горечи, ни сожаления. Просто еще одного раздавила жизнь. Что ж, ей виднее, на кого обрушиться всей тяжестью.
К дому Ахмедхана он добрался уже в сумерках. Там и сям в окнах затеплились живые блики керосиновых ламп.
В окне старой, кособокой сакли кузнеца Хизира света не было. Митцинский толкнул дверь. Она заскрипела, открылась. Пусто, темно и холодно было в комнате. В углу, вжавшись спиною в подвешенную медвежью шкуру, стояла Фариза. Смутно белело в сумерках ее лицо. Митцинский окликнул:
— Фариза...
Она не ответила. Митцинский спросил:
— Может, перейдете жить ко мне?
И опять молчание.
— Я не мог отказать ему, Фариза. Он стал частью меня, частью моего дела. Потерпи. Еще немного — и я сотворю свадьбу, которой позавидует Кавказ. Я построю вам княжеский дом и дам золота. Вы сможете побывать в Петербурге, Париже. Когда завершится дело, я позволю вам отдохнуть в роскоши.
Он говорил, с отвращением выталкивая из себя холодные, шершавые слова, чувствуя их бесплодность.
— Уходи. — Голос Фаризы был надтреснутым, чужим.
И Митцинский умолк на полуслове, напряженно ожидая и страшась услышать еще что-нибудь. Но сестра молчала, и он развернулся к двери. За спиной висела тишина. Тогда он вышел. Все отторгало его, все стало чужим: аул, мулла, сестра.
Убыстряя шаги, Митцинский пошел к дому, задыхаясь в собственной никчемности. Он перебрал в памяти последние годы — и поразился: за десять лет в его жизнь не пришла ни одна крупная радость. Посещали удачи, баюкал редкий покой, обжигало удовлетворенное тщеславие — и ни одной радости, похожей на те, которые случались в детстве.