3
Дубовый, окованный железом щит тяжело полз вверх на тросах, тускло мерцая двумя зажженными свечами. Рут, расслабившись, сидела на трапеции. Внизу светились мутные белые пятна лиц. Жаркая, пахучая волна испарений струилась снизу, овевая ее тело. Она задыхалась в этой волне.
Никак не могла успокоиться половина занавеса, только что пропустившая ее иноходцев. Первая половина номера отработана неплохо. Она срезала бросками ножа на скаку пять веревок, расщепила выстрелами из пистолета три трости. Случалось работать и хуже в последнее время. Цирк плеснул в нее вялой россыпью аплодисментов. Он ждал «качели».
Трескуче, сухо затянул тревожную дробь барабан. Рут посмотрела на крохотный пятачок арены, нашла взглядом в полутьме темный бугорок. Карл, притиснувшись к бортику арены, следил за ней.
Каждый раз она боялась своих «качелей». Далекими и жалкими были теперь прошедшие страхи перед необъятным ужасом настоящего. Она представила, как все может выглядеть отсюда, сверху: распластанная клякса тела на желтизне опилок. Представила — и содрогнулась.
Барабан все тянул свою нескончаемую дробь, и, зацепившись подколенками за трапецию, Рут повисла вниз головой, держась обеими руками за бамбуковый шест. Пистолеты, прижатые поясом к боку, больно надавили на ребра. Она все еще держалась за шест.
Снизу вспухал недоуменный гул.
Рут застонала и мучительным усилием заставила себя разжать пальцы. Ее понесло все быстрее по крутой дуге вниз. В самом конце дуги она резко выпрямила и развела ноги.
Приглушенно и слитно охнул зал — маленькое тельце циркачки, сорвавшись с трапеции, скользнуло вниз и, дернувшись, остановилось. Рут летела обратно, зацепившись за трапецию носками.
В самой нижней точке мягким, кошачьим движением она выдернула из-за пояса пистолеты и развернулась лицом к щиту.
Огненные язычки свечей пронеслись мимо. Теперь она возносилась к своему шесту — откуда начала «качели». Осыпанное блестками ее трико остро дымилось в луче света, вспарывая подкупольную тьму. Шест выплавился перед ней внезапно — тугой, маслянисто-желтый, подрагивающий в полуметре от лица надежной спасительной твердью. Еще можно было зацепиться за него и прервать номер. И, чтобы не сделать этого, Рут крикнула. Голос ее иглой уколол напружиненную, затаившуюся внизу плоть толпы, и она суеверно дрогнула.
Над дырой в куполе столпились колючие, промытые дождем созвездия. Они смазались на миг от крика и уронили звезду. Подскочила кособоко на мокром брезенте, каркнула и метнулась черным зигзагом в ночь заглядывающая в жаркую пропасть цирка ворона.
Дрогнул на скамейке цирка тот, что был поменьше, с бриллиантовым перстнем. Надменно и прямо сидели они в серых плащах и котелках вдвоем на четырех стульях: изящный Митцинский рядом с глыбистым Ахмедханом. Ахмедхан скосил глаза, повел вислыми плечами: хозяин волнуется? Стулья скрипуче охнули под его семипудовым телом.
Метнулся бесплотной тенью к центру арены карлик. Топтался на месте, запрокинув лицо.
Рут поймала глазами огни свечей. Они стремительно приближались. Рут стала поднимать руки с пистолетами и тут же поняла, что опоздала: задержал крик у шеста.
У нее не оставалось годами выверенного и рассчитанного мига на прицел, когда взгляд и мозг, выбрав момент, посылали рукам приказ-вспышку: «Пли!»
Огни свечей росли, а она еще не стала комком нервов и воли, способным поразить их.
Рут выстрелила. Огни слабо мигнули и пронеслись мимо непогашенные, опалив ее стыдом бессилия. Ее измучил страх. Приближалось самое главное, ломавшее ее с утра: пролететь под куполом метры черноты навстречу другой трапеции и зацепиться за нее. Запускал ее к Рут бессменный и надежный партнер по номеру Коваль.
Отпустив перекладину, расслабившись в свободном полете, она уже знала, что опаздывает и здесь. Цепь опозданий, начавшись от шеста, неумолимо преследовала ее по всему номеру, сковывая координацию и волю.
Встречная трапеция уже застыла в своей конечной точке, готовая откачнуться.
Рут коснулась ее лишь кончиками пальцев и стала падать. Теперь они падали вместе: маленькая, отполированная руками трапеция, несущая в себе жизнь, и Рут. Они летели параллельно совсем немного, в следующий миг трапеция должна откачнуться и уйти по своей дуге в сторону.
...Сначала были вода и воздух. И все, что плавало и летало, — вершили это страстно, чтобы выжить. Каждому нужно было либо догонять, либо убегать, бить плавниками и крыльями со всей страстью, ибо род свой на земле проталкивал в грядущее лишь самый страстный.
...Они падали пока параллельно: человек с вытянутой в мучительном усилии рукой и трапеция, их разделяли миллиметры.
И тогда в человеке проснулась птица, проснулась и ударила крыльями с той самой, давно позабытой, страстью — могучей и спасающей от бед.
Человек-птица толкнулся о воздух и одолел смерть. Рут достала трапецию пальцами, фаланги их сомкнулись, впились в перекладину и налились железной крепостью.
Ее несло вниз все быстрее. Тугая сила разгибала пальцы. Коваль стравливал трапецию на блоке, кривя лицо, повизгивая от палящей боли в ладонях. Земля тянула Рут к себе грубо, стремительно — и Коваль наконец решился: намертво стиснул ободранные ладони.
Земля одолела Рут: она сорвалась уже над самым полом, упала в проход между стульями, ударилась ногами о ступени, потом повалилась на бок. Птица встрепенулась в ней последний раз и умерла.
Пыхтел и всхлипывал внизу, одолевая крутизну ступеней, карлик. Стоял, тянулся взглядом к Софье Рут Митцинский. Губы его подрагивали. А снизу, упираясь в стулья, смотрел на него в безмерном удивлении Ахмедхан: хозяин взволновался? хозяин пожалел циркачку?
Рут поднималась. К ней стали пробиваться звуки. Цирк, вздыбленный, ревел. Все теперь излучало сиянье новизны: зашарканное дерево ступеней... колючая пенька веревки... ее рука, увитая сеткой вен. И режущая боль в ступнях — она тоже кричала о жизни. Как мудро и таинственно-счастливо устроено все, к ней вернувшееся снова.
Одолевший наконец крутизну ступенек карлик, постанывая и задыхаясь, припал к ней. Где-то на боку у Софьи толкалось часто его замученное сердце. Замирая в ожидании боли, она сделала шаг вниз по ступеням, опираясь Буму на плечо.
Взрывался занавес, выпуская на арену артистов. Они упруго неслись к Рут, усыпанные блестками, закованные в бугристую бронзу мышц. Они окружили ее, властно, цепко и сноровисто мяли ей голеностопы, икры, суставы, выискивая перелом. Они всполошенно клубились вокруг нее, забив до отказа проход между стульями. А потом подняли ее на плечи и потекли лавиной вниз. Рут плакала. Она прощалась с ними, осознав, что вдруг обрушилась и канула в текучую Лету лучшая половина жизни, прошедшая в этой волшебной и вечно праздничной обители, скрепленной законами жесткого и нежного братства.
А Ахмедхан смотрел не на арену. Опять, в который раз, хозяин стал непостижим и в мыслях и в поступках. Ворочалось в голове слуги тупое беспокойство: Митцинский пожалел циркачку?! Эту русскую шлюху?! Их цель и ненависть устойчивы и тяжелы. Они понятны и незамутнены сомнением. Зачем хозяин мутит эту ясность бессмысленной и оскорбляющей их жалостью?!
Митцинский сел, прикрыл глаза, откинулся на спинку стула. Кровь, возвращаясь, красила румянцем щеки. Ахмедхан, распялившись на ширину двух стульев, сопел, ворочался, чудовищно разбухший в тесном макинтоше. Митцинский усмехнулся, приоткрыл глаза и встретился с гнетущей тяжестью его взгляда. Там плавились обида и растерянность.
— Не мучайся, детеныш, — сказал Митцинский, — не изнуряй себя. Когда-нибудь поймешь. А сейчас готовься. Пожалуй, нам пора.
Они достали из карманов и надели две маски — два черных шелковых лепестка с прорезями для глаз.
Курмахер выплыл на арену, с достоинством тараня воздух увесистым брюшком. Он всосал в него застольную жаркую духоту и разразился речью.
— Коспода, краждане и, конешно, тофаришши! — воззвал он с немецкой обстоятельностью, не обделив никого. — Мы просим извинений за маленький недоразумений!
В нем неистребимо жила способность к буриме, и Курмахер пожизненно посасывал этот свой маленький дар, пожалованный судьбой.
— Артистка быль немношко нездороф, но обошлось без доктороф! — продолжил он и зажмурился от удовольствия.
Он любовно лепил рифмы, поблескивая снисходительно ситчиком глаз. Курмахер был, в сущности, по-своему добряком, прощал все грехи и прегрешения этой варварской стране, где сбрасывают с престола царей.
«С вольками жить — со свой уставом не сунься», — говаривал, бывало, Курмахер, благодушно упираясь животом в очередную российскую нелепость. Он все прощал России, ибо прибыль еще текла в его кочующий сейф.
— Мы не намерен нарушать с наш милый зритель свой контакт. Мы обещаль — и сделаем борьба. А-ант-ракт! — поставил точку на первом акте Курмахер.
Митцинский с Ахмедханом не поднимались, сидели молча и прямо весь антракт, притягивая взгляды жутковатым бесстрастием перечеркнутых масками лиц.