Книга: Час двуликого
Назад: 17
Дальше: 19

18

Князь Челокаев был красив. Он сидел на тахте кунацкой, застланной ковром. Все, что делал князь, тоже было красиво. Он вздергивал смуглую, чисто выбритую губу. Обнажались сахарно-белые зубы. Челокаев приближал к ним шампур с горячим шашлыком и легонько прихватывал крайний кусок. Затем он изящно тянул шампур вбок и немного вниз. Мизинец правой руки был при этом на отлете — так ведет смычок скрипки мастер скрипач.
Митцинский любовался Челокаевым, они были одни в кунацкой.
Хорошо прожаренное мясо оставалось у Челокаева в зубах. Он смыкал губы, и там, в темной полости чистого рта, зубы стискивали мясо. Челокаев прикрывал глаза и вслушивался в таинство происходящего у него во рту. Митцинский почти физически начинал ощущать, как стекает по горлу Челокаева горячий, острый, с кислинкой мясной сок.
Запив мясо глотком сухого вина, Челокаев продолжил беседу:
— Ну вот, милый друг, я обрисовал вам ситуацию внутри паритетного комитета. Свара, грызня, демагогия. А я человек дела. Мне душно от болтовни фракционеров — звать или не звать Антанту на помощь Грузии. Я впадаю в бешенство от тех и других, ибо, пока текут речи, его хамское величество плебей самоутверждается в роли диктатора. Единственно, кто мне по-человечески симпатичен, — член ЦК Гваридзе. Этот хоть не рвется в вожди и не фарисействует.
Князь выпил еще вина, блаженно помолчал, смакуя тонкий аромат, продолжил:
— Вы не замечали, милый друг, сколь чудовищно и неприкрыто фарисейство, присущее вождям? Вдумайтесь. Маркс всю жизнь носил крахмальную манишку, фрак, утонченно наслаждался обществом Гейне, Энгельса, фон Вестфалленов, но итогам и целью своей жизни сделал химерическую идею: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Челокаев, обнажив зубы, плавно потянул вправо шампур-смычок, извлекая неслышный саркастический аккорд. Митцинский ждал.
— Многие его последователи в наше время, — продолжал Челокаев, — благополучно женившись на дворянках и окружив себя дворянами и интеллигентами, с фанатичной последовательностью воплощают идею Маркса в жизнь. А не честнее было бы вождям взять в жены соответственно кухарку Гретхен и прачку Акулину, наплодить кухаркиных детей и тогда уж в кухонном чаду с полным основанием защищать их интересы?
Челокаев подрожал тонкими, побелевшими ноздрями, сказал со страшной, клокочущей в горле ненавистью:
— Нет их! Не существует имущих и бедных, рабов и господ! Есть творцы — и гориллы, есть хомо сапиенс — мыслящий и хам — исполняющий. Первый предназначен вынашивать идеи — технические и философские, второй сотворен воплощать их. Первый от Адама пробивает тоннель в будущее острием своей мысли, второй выносит за первым раздробленную породу и кормит его. Это незыблемый симбиоз, созданный вечной Природой, и видоизменять его может только безумец, не сознающий последствий.
Митцинский слушал. Это был их праздник, пиршество общения двух мыслящих среди тяжелой багряности персидских ковров, серебра посуды и теплого мерцания свечей. За глухой уединенностью стен ждали конца беседы многие. Ожидал хозяйского одобрения во дворе Ахмедхан, ворочая на вертеле над костром баранью тушку; ждали в другой кунацкой, рассевшись чинно, шесть старцев во главе с муллой Магомедом — все ожидали почтительно и терпеливо: приехавший наследник святого, чья могила высилась во дворе, продолжатель и надежда рода Осман Митцинский беседовал с высоким гостем.
— ...Вдумайтесь, сколь опасна идея, посеянная в голове хама: диктатура пролетариата. Еще никто и никогда не отказывался от диктата. Хама зовут к диктату. Он получает возможность диктовать обществу свой стиль поведения, свой метод бытия, который зиждется на животных рефлексах: добыл пищу, насытился, удовлетворил половой инстинкт с себе подобной. В его рудиментарном мозгу постоянно тлеет злоба к любому способу существования, отличному от собственного. И самое страшное состоит в том, что, завладев дубиной диктата, хам начинает крушить ею прежде всего прекрасное, лучшее, созданное творцами, — то, что ему непонятно и недоступно. Это особенно присуще русскому мужику. У меня ведь имение не только в Грузии.
Челокаев прижал к губам белоснежный платок. Глаза его зыбко мерцали в трепете свечного огня.
— Бы знаете, с чего они... — кашлянул, помолчал, справляясь с удушьем, — с чего они начали погром моей усадьбы? С севрского фарфора и хрусталя. Рассказал чудом выживший дворецкий. Они швыряли фарфор на паркет и топтали осколки. Потом стали отбивать от потолка лепные украшения, резать картины. А когда дом был разграблен, они черпали из отхожего места экскременты и плескали их на стены, на изрезанные картины. Княгиню Софико они уничтожили походя, между делом, раздавили как кошку... правда, с кошкой они обошлись гуманнее... была у нас чудная ангорская кошка... они просто опалили на ней шерсть. И после этого разошлись, пьяные от наслаждения, насытившись.
Митцинский отвел взгляд. Нестерпимо было смотреть в остекленевшие, залитые слезами глаза князя. Сказал, снимая нагар со свечи:
— Князь, это ужасно... слова здесь бессильны. Скажите, в вашем отряде действительно одни дворяне? Либо это молва, творящая легенду? В таком случае это бессмысленное занятие, слава, дела и мужество ваше давно переросли все мифы.
— Это не молва, милый друг. В моем отряде действительно только дворяне — шепицулта кавшири.
— Простите...
— Союз давших присягу. Мы караем дрогнувших в бою судом чести. Было два таких случая в самом начале. Больше они не повторялись.
— Закон сурового братства. А какова иерархия подчинения? Вы — вождь. Кто заменяет вас во время отсутствия? Например, сейчас.
— Совет, коллегия. Я подотчетен совету в своих действиях и обязан отчитываться в своих контактах. Но в бою я единовластен, владею правом на жизнь каждого.
Митцинский медленно откинулся на подушки, переспросил, не сводя глаз с Челокаева:
— Вы... подотчетны?
— А что вас в этом удивляет?
— Парламент в боевой группе.
— Вы упускаете один нюанс, милый друг: боевой группе дворян-единомышленников. Но ближе к делу. Я уполномочен группой и паритетным комитетом Тифлиса задать вам вопрос: что вы намерены предпринимать? Действия вашего меджлиса — примитивны и неорганизованны: сводились в основном к грабежам поездов и убийству активистов. Простите за резкость, но меджлис одряхлел, он архаичен, не видит перспективы, а его руководитель мулла Магомед просто неуч.
Князь нервно усмехнулся:
— Еще раз прошу прощения, но мы с вами имеем право на трезвые оценки, не так ли?..
— Продолжайте, князь.
— Фантазии меджлиса хватало лишь на организацию стихийных э-э... групп.
— Вы хотели сказать — шаек?
Князь рассмеялся:
— Это шокирует?
Митцинский молчал, улыбался, хлестко щелкал пальцами.
— Нет, князь. Меня никогда не шокирует истина. Мулла Магомед действительно недоучившийся арабист и примитивный организатор. Его больше интересует доля от награбленных ценностей и прибавления на скотном дворе, чем идейные мотивы в борьбе с Советами. У русских говорят: каков поп, таков и приход.
Челокаев завороженно придвинул к пламени свечи бокал с красным вином. Зябко передернул плечами.
— Омерзительно действует пурпурный цвет... будто впрыскивают шприцем в спину, в самый хребет подледную воду из болота... и она растекается вдоль позвоночника, студеная, черная, ядовитая... Спина вся, кости мертвеют и начинают распадаться на волокна мускулы...
Приблизил мертвенно-бледное лицо к Митцинскому, сказал шепотом:
— Мы льем много крови, шейх, потоки густой, хамской крови, я захлебываюсь в ней по ночам, и сны мои окрашены в пурпур... даже трава отливает багрянцем.
Откинулся к стене, поерзал лопатками по ковру, затих. Под глазом размеренно дергался живчик. Князь придавил его пальцем.
— Итак, продолжим. К чести вашего меджлиса следует сказать: они сознают собственную немощь и готовы вручить вам все бразды правления при формальном главенстве муллы. — Князь усмехнулся. — У нас был сильный довод, чтобы подтолкнуть их к такому решению: в случае несогласия с нами комитет прекращает снабжение меджлиса боеприпасами и продовольствием.
Митцинский склонил голову.
— Я принял их предложение.
Князь встал.
— Я счастлив, господин Митцинский. Я действительно счастлив иметь такого партнера в нашем деле. Правами, данными мне паритетным комитетом Грузии как посреднику между Закавказьем и Северным Кавказом, я уполномочен предложить вам самое тесное взаимодействие в нашей борьбе. Я имею в виду святая святых — явки, пароли, склады оружия на нашей территории, окна через границу, шифр для связи с Константинополем и парижским центром. Мы воздерживались от подобной откровенности с вашим меджлисом. Вы — иной масштаб, иной уровень организации. Вас рекомендует константинопольский центр. Кстати, они рекомендовали и некоего полковника Федякина как личность, способную стать во главе вашего штаба. Его координаты — станица Притеречная. Вы не пробовали войти с ним в контакт? Ах да... вы ведь здесь всего трое суток.
Князь упруго, бесшумно расхаживал по ковру, заложив руки за спину.
— Сядьте, князь, — попросил Митцинский. Князь удивленно поднял брови. — Я прошу вас.
Челокаев медленно опустился на тахту, выжидающе поднял подбородок. Митцинский поворачивал бокал с вином перед свечой, щурился.
— Действительно... завораживает. Есть нечто мистическое в этом цвете... Не торопитесь, ваше сиятельство, делиться со мной святая святых комитета. Боюсь оказаться бесполезным хранителем секретов, не принадлежащих мне.
— Как вас понимать?
— Вы сказали: нет имущих и бедных — есть творцы и исполнители. Прекрасно сказано, князь. Меня существенно занимает эксперимент, который затеяли Советы. Переделать исполнителя в творца в масштабах гигантской страны. Согласитесь — любопытно. Я намерен понаблюдать, что из этого получится. Думаю, что престарелому меджлису позиция наблюдателя больше придется по душе, чем навязанная вами роль всечеченского террориста. Я постараюсь убедить их в преимуществе обезьяны, которая наблюдает с горы за боем тигров. Это китайская мудрость, ваше сиятельство.
— Вы... хотите выдать меня?
Митцинский поморщился:
— Не ищите в моих словах потайного дна, князь. Я ценю прекрасное не меньше вас. Превратить плебея в мыслителя — прекрасная идея. Но она замешена на крови и жертвах. Волею судьбы вы оказались жертвой, князь, потеряли все. Склоняюсь перед вашим горем, оправдываю мотивы вашей мести. Я потерял в отличие от вас не так уж много. Поэтому мною движет сейчас лишь любопытство: оправдаются ли жертвы?
Челокаев медленно сжимал бокал. Белели костяшки пальцев, в бокале подрагивало густое багряное вино. Митцинский понял, что сейчас оно плеснется ему в лицо. Отпрянул:
— Князь! Не делайте этого, придется пожалеть.
Челокаев, глядя Митцинскому в глаза, наклонил бокал. Темная густая струйка полилась на полированный столик. На поверхности быстро расползалась лужица. Она выпустила гибкое щупальце, скользнула вниз, на ковер. Голубоватый ворс впитал влагу, побурел. Челокаев поставил бокал на ковер, легонько толкнул носком. Хрусталь приглушенно звякнул, бокал повалился на пол. Челокаев отходил к двери.
— Боже мой... вы... какая мерзость.
— Я сожалею, ваше сиятельство. Вы не захотели принять моей программы. Каждый имеет право на свою программу бытия.
Челокаев тихо прикрыл дверь.
«Жаль, — подумал Митцинский, — все начиналось очень мило. Но парламент в недрах боевой группы — фи, ваше сиятельство, это же моветон! Где гарантия, что кто-нибудь из ваших шепицулта кавшири не поделится с ЧК сведениями, которыми поделитесь с ними вы?»
Нач. СОЧ ГрузЧК Гогия
Донесение
Челокаев, вернувшись из Чечни, имел беседу с Гваридзе — членом ЦК национал-демократов паритетного комитета. Был взбешен, говорил, что какой-то Янус намерен занять позицию чеченской обезьяны на Кавказском хребте, наблюдающей за боем тигров. Но как бы ей не попасть одному из них в зубы.
Тринадцатый
ГрузЧК — Чечотдел ГПУ Быкову
Почтотелеграмма
По сведениям нашего источника, в Чечне появилась новая фигура в к-р организации — некий Янус (двуликий?). Пока занимает выжидательную позицию. Вероятно, имеет связь с вашим меджлисом.
Нач. СОЧ Гогия
Первому
Донесение
В Хистир-Юрте идет хабар о приеме шейхом Митцинским мюридов отца. Из разговоров ясно, что у него побывало около сотни человек и продолжают идти еще.
Шестой
Стамбул
Омару Митцинскому
Брат! Я приступил к делу. Сформировал первую боевую сотню из мюридов отца. Продолжаю набирать своих мюридов. Меджлис одряхлел, действует примитивно, грубо. Мне предложили руководство при формальном главенстве муллы Магомеда. Согласился. Разрабатываю принципиально новую тактику, неизмеримо масштабнее и тоньше.
Имел встречу с Челокаевым. Не та фигура, одержим личной местью, его идеал борьбы — кровопускание. Это всадник без головы. Вынужден был скрыть от него наши замыслы. Челокаев подотчетен своей группе, отчитывается о всех связях.
Единственно, с кем хотел бы иметь дело из грузин, — с членом ЦК паритетчиков Гваридзе. Передайте ему по своим каналам.
Настоятельно прошу непосредственных контактов с представителями генштабов Антанты, готов принять их, разместить и законспирировать. Их предстоящие функции: координация, инструктаж и оценка моих действий. Франция и Англия должны видеть мои возможности в борьбе с Советами глазами своих военспецов, а не грузинских.
С Федякиным осечка, видимо, сломлен пленом, — отказался от контактов. Постараюсь его нейтрализовать. Используй в дальнейшем гонцом Драча, мне кажется — надежен. С ним посылаю наш шифр, пользуйся им только в нашей переписке.
Осман
Меджлис говорил с Митцинским устами своих представителей. Он осмотрел каждого из стариков. Седые бороды, бешметы... Вздувшиеся вены на старческих руках, сеть морщин на темных, худых лицах. И потрясло вдруг откровение: он — продолжение этих людей на земле, их молодая, буйная тень, вздумавшая оторваться от своей плоти.
Нация говорила с молодым Митцинским голосами меджлиса. Что делать? Россией правил царь. И было все ясно: Россия — главный враг. Наместник царя на Кавказе врезал в самую сердцевину Чечни Веденскую крепость — всадил, как раскаленную картечину в живое тело. Наместник науськал на народ стаю псов — военных, урядников и старшин, те раздирали в клочья тело нации. И все было ясно: убил царского пса — тебе зачтется аллахом.
Но вот исчезли царь и все наместники. Пришли Советы. Не грозят оружием, не жгут сакли, а засевают семена идей в неискушенные умы: мужчина и женщина равны, Коран не нужен, есть декрет, законов предков нет, а властвует Совет из самых бедных. Голодраное племя каких-то ком-со-мо-лят обрело необъяснимую власть над сердцами даже бородатых: сидят в кругу юнцов, до хрипоты орут и спорят с ними наравне. Все обрушилось: понятие о чести и достоинстве мужчины, мусульманина.
Осман явился вовремя. Меджлис стал слаб и растерян. Он делал все, что мог в этом нашествии Советов, резал активистов и ком-со-мо-лят руками истинных мусульман, жег сельсоветы, грабил и пускал под откос поезда. Но на место убитых становятся новые. Теперь председателем сельсовета — потерявший честь и стыд Гелани, он еще хуже убитого. Поездов становится все больше, а разум и душа крестьянина-горца больны, заражены идеями Советов.
Но, слава аллаху, приехал Осман. Он постигал законы русских в их главном медресе, в городе, где жил сам царь. Теперь Осман в родных горах, он знает все обычаи и нравы Советов, а значит, знает главное — как с ними бороться.
Сидели старцы, двигали руками, рассуждая, ласкали взглядом наследника: красив, умен, не развращен годами, проведенными у неверных.
Митцинский слушал молча, опустив глаза, стоял, опираясь о косяк двери. Одолевали жалость, нежность.
«Эти старцы мнят, что всех чеченцев можно взнуздать шариатскими постулатами, которые так старательно культивировал в своей жизни отец, взнуздать, а потом погнать на Россию. Наивные, доморощенные прожектеры», — подумал Митцинский.
С Россией кулаками не поспоришь. Лесть и хитрость — вот оружие азиата.
...Когда-то он ночами просиживал над картой, закрасил на ней зеленым цветом территории Чечни и Дагестана, и этот зеленый исламский язычок, трепещущий на берегу Каспия, неустанно жег его память.
«Не война с Россией, а отделение от нее! — вот программа, цель и смысл жизни. Вздыбить и одурманить нацию сладчайшей идеей панисламизма, взрастить в народе ненависть к Советам, чтобы в один прекрасный день он бросил в лицо России требование: независимость и отделение! Единой мусульманской веры! И прогремит тогда, как отдаленный гром, в поддержку голос халифата. Чечня граничит с Каспием. А за Хазарским морем рукой подать — Иран, Афганистан — единоверцы. И Советы, истрепанные гражданской войной, разрухой, встанут перед фактом — либо де-юре мусульманскому язычку Митцинского, либо опять гражданская война и осложнение с мощным закаспийским халифатом и мусульманским Ближним Востоком.
Пусть Грузия грызется с Советами, и чем кровопролитнее будет эта грызня, тем безобиднее покажется запрос Чечни: всего лишь право на эмират, на отделение. Добилась же Финляндия своего. Так почему бы не попробовать Чечне того же, обручившись с Турцией? А если узы эти не убедят Россию?.. Ну что ж, давно истекают слюной, принюхиваясь к недрам Предкавказья, Англия и Франция. И стоит лишь кликнуть: на помощь! — как их войска хлынут в прорехи на границах. Воля народа священна. А уж вырвать подходящий клич из его глотки — об этом Митцинские позаботятся. А там двадцать, ну от силы тридцать лет льготных концессий для союзничков Антанты на нефть и разработку недр (горец жилистый — выдержит и это ярмо) — и после этого да будет славен на века эмират Митцинских, самый независимый из всех.
И вот тогда-то начнется давняя как мир игра: доить Россию, демонстрируя военный альянс с халифатом, и доить халифат, публично строя глазки России, где говорят, что ласковый теленок двух маток сосет. Но здесь нужна поправка: не ласковый, а умный. И, как знать, не вылупится ли из кукушкиного эмиратского яйца, подброшенного Митцинским в гнездо халифата, горный чеченский орел, с которым будут вынуждены считаться и турецкий одряхлевший лев, и замордованный своими бедами, разрухой русский медведь. В Чечне плодятся быстро».
Митцинский очнулся от дум. Давно висела в кунацкой неловкая, тяжелая тишина. Оглядел всех, тихо сказал:
— Я выслушал вас и все продумал. Со мною говорила мудрость гор. Что можно прибавить к мудрости? Лишь малые поправки. Вы жгли ревкомы, сельсоветы и убивали председателей. Не проще ли не убивать, а заменить на своего, чтобы плясал ту лезгинку, которую мы ему закажем? Вы посылали юношу с английской винтовкой на поезда. Хорошее занятие для начала. Но юноше пора взрослеть. И если уж пускать под откос, то не поезда, а всю власть Советов — от Кавказского хребта и до разливов Дона. Вот почему я собрал первую сотню мюридов отца. Со временем, и очень скоро, их будет много сотен, готовых для большого дела. Вы поможете мне обрести мюридов вашей властью и авторитетом. Я научу мужчин встречать врага прицельным выстрелом. И в этом мне поможет халифат. Вот перстень — знак расположения Турции.
Качнуло изумлением старцев. Не сдержались — тянули шеи, хоть и не подобало так явно высказывать то, что колыхнуло в душе.
— ...А пока притихнем, — продолжил Митцинский, — пусть Советы отведут свой взгляд от нас и опустят ружья, что торчат из бойниц Веденской крепости. Их надо приучить к спокойствию в горах, к тому, что мы смирились и приняли на шею их ярмо. И в тишине копить, готовить силы. А теперь прошу отведать пищу моего дома.
Митцинский вышел в соседнюю комнату. Фариза, круглолицая, ясноглазая, подалась навстречу. Спохватилась — потупилась: такое не подобало женщине.
Осман усмехнулся:
— Мы одни, Фариза, одни во всем свете. Мне дороже твою привязанность увидеть, чем горский этикет. Все это фарисейство с опусканием глаз побереги для старцев. А со мною будь сестрой. Я разрешаю.
— Я постараюсь, Осман.
— Ты плохо сказала: стараться быть сестрой — это дурно звучит. Старайся делать то, что велит естество. Ну-с, а что оно велит? — Приподнял голову сестры за подбородок, вгляделся. — Хочешь замуж?
Фариза отчаянно замотала головой:
— Не-ет!
— Хочешь, сестрица, — как тут не хотеть в домашнем лабиринте: кухня — кунацкая — скотный двор. И ни шагу в сторону — там капканы чужих глаз. Сестре шейха не пристало вылезать за пределы лабиринта до самой свадьбы. Вчера заметил: Ахмедхан в твою сторону косится, ноздри раздувает. Люб или нет? Говори смелее, нас никто не слышит.
Фариза смотрела на брата. На дне глаз таился ужас.
— Я здесь... с тобой хочу, Осман! — слезами полнились глаза.
Митцинский пожалел:
— Ну-ну... Значит, не люб. Спешить не будем. — Погладил по щеке, с ревнивой гордостью оглядел точеную фигурку. Щемяще всплыло в памяти: вот так напротив стоит Рутова, зрачки расширены, черны от гнева, тугим лоснящимся трико облито тело, парчовая накидка на груди... надломилась в поясе после удара, осела на пол. Полоснуло по сердцу жалостью, незаживающей тоской... Всплыло лицо Ахмедхана — тупое, коровье, любопытство тлеет под чугунными веками: надежно ли оглушил, не поднимет ли тяжелый цирковой нож?..
Дернул щекой, еще раз повторил придушенно:
— Спешить не будем. Пусть наш орангутанг поищет себе подобную. Неси еду сюда. Подавать буду сам.
Он отнес в кунацкую парную баранину на деревянном резном блюде, за нею — чесночный соус и галушки в пиалах. Раскладывал все на низком столике перед старцами. После баранины принес целиком зажаренного индюка, разбухшего, в золотисто-коричневой корке, на которой лопались пузырьки масла. Вокруг тушки — желтоватая горка кукурузной мамалыги, политой гранатным соусом.
Когда пришла очередь фруктов и калмыцкого чая, Осман услышал: разгорается во дворе невнятный шум. Вышла в прихожую Фариза, гибкая, в зеленом шелковом платье. Митцинский встал рядом. Над двором висели бархатные синие сумерки. Освещенный сполохами костра, Ахмедхан теснил со двора каких-то людей. Те плотно сгрудились у калитки. Ахмедхан высился над ними: обросшие шерстью руки — за спиной, ноги расставлены. Когда поворачивал голову, размеренно, медленно ворочались челюсти, как у жующего вола, — что-то говорил. Желтые блики костра метались по лицам, высвечивали горящие глаза.
В воздухе пахло кровью.
«Только этого не хватало!» Митцинский вышел на крыльцо. Крикнул:
— Ахмедхан!
Тот обернулся:
— Я говорю им...
— Невежеству нет оправдания, — размеренно врезался в слова слуги Митцинский. — Встать на пути у гостя может только невежда.
— Ты же сказал, что занят... — Слугу корежило от унижения.
— Занят для бездельника. Пора научиться различать! Прочь с дороги!
Гости шли к крыльцу гурьбой, лишь на полшага впереди — юнец: кинжал, папаха, серая черкеска. Приблизились, остановились.
— Прости за шум, — сказал юнец.
Митцинский вгляделся, ахнул про себя: чертовка! Опомнился — насупился, тая ухмылку: вдрызг разбиты бабой все устои гор — в папахе женщина, в черкеске, при кинжале. И первая открыла рот при мужчине, шейхе. Увы, теперь как шейх и как мужчина обязан он...
— Чем ты намерена нас еще поразить? Бесстыдством поразила, нахальством — тоже. Чем еще?
— Напрасно сердишься. Я на Коране отреклась от пола, дала обет, что меня не коснется мужчина. Я посвящена аллаху. Мюриды подтвердят.
Смотрела дерзко, не опуская глаз. Загомонили горцы — нестройно, глухо: подтверждали.
— Ах вот оно что! Какая прелесть! Ну а я при чем?
Митцинский щурился в улыбке, разглядывал в упор.
— Ты сын шейха, шейх. Разреши держать холбат на посвящение в шейхи.
— Кому из них?
— Мне! — как вызов бросила ему в лицо. — Мне подвластно ясновидение, когда дух на время покидает тело. Пусть эти подтвердят!
Опять загудели мюриды. Пересказали: бывает с ней такое, бьется в корчах, не удержать, а после того, когда пробьется дух ее бунтарский сквозь толщу житейских забот и грехов к небу, вдруг успокоится и начинает говорить с Самим.
«Падучая», — определил Митцинский, эпилепсия. Жаль, на диво хороша, язык не повернется отказать... а впрочем, стоит ли искать причины, проще согласиться... И не такая глупость оглушала разум там, на равнине, среди русских, так почему бы не посодействовать подобной прихоти больной девчонки из своих людей... Одержимая... Стремиться в сырую и немую полутьму на долгие недели вот эдакому роскошному, подвижному зверьку?.. Всё от неведения и гордыни воспаленной. Ну что ж... глядишь — и на пользу пойдет: поуспокоится, намается в безмолвии, а там и наверх запросится, на диво присмиревшая и оценившая вполне простые радости земли и бытия среди людей. Итак...
— Отойдите все.
Митцинский шагнул с крыльца, приблизился вплотную к женщине, почти коснулся грудью — и поразился: та не двинулась с места. Спросил вполголоса, всматриваясь в тревожное близкое мерцание глаз:
— Как звать?
— Ташу Алиева.
— Кто отец?
— Убили кровники.
— Мать, братья?
— Брат скрывается от мести. Мать с ним.
— Девочка, я понимаю, что заставило тебя отречься от жизни. Но женщина-шейх — это тяжкое испытание для всех: для старейших нации, для твоих мужчин-мюридов и для тебя самой — каждую минуту плоть твоя станет обжигать глаза мужчин.
— Мои мюриды умеют держать себя в руках. Они доказали это.
— Сейчас тревожное время. Кто знает, не придется ли опять брать в руки оружие. Служитель аллаха должен уметь делать это наравне с воинами. Готова ли ты к такому делу? Готова ли растоптать в себе предназначение женщины — продолжить род?
— Испытай. Я езжу верхом и стреляю не хуже мужчин.
И опять пронизало его воспоминание — уж если женщина берется за оружие, как Рутова, она достичь способна в этой нелегкой забаве многого.
«Я испытаю тебя со временем. Я обязательно испытаю тебя», — подумал он.
— Ты меня убедила. Готова ли ты сегодня, сейчас начать холбат? — спросил он, всматриваясь. Но не уловил в глазах ее ни паники, ни тени сомнения.
— Готова.
— Все необходимое для этого есть в моем доме.
— Я знаю. Скажи все это им.
Митцинский повернулся к калитке, позвал:
— Подойдите. — Мюриды подошли. — Я разрешил ей держать холбат. Она начнет сейчас. Если выдержит испытание — станет моим мюридом. Вы тоже станете моими. Вам это известно?
Мюриды знали. Склонили головы и разошлись.
Ташу отвела в ванную Фариза. Осман пошел в сарай и взял там веревку. Затем вернулся во двор и приподнял с натугой тяжелую решетку над ямой, приставил ее к забору. Наклонился, вгляделся в душную, густую черноту провала, зябко передернул плечами: однако... Стал ждать.
Фариза вывела из ванной Ташу — в длинной белой рубахе сурового холста, надетой на голое тело. Сама держалась сбоку, таращила восторженно глаза, страшилась и слегка завидовала: коль эта выдержит все, ей предназначавшееся, то после выпорхнет, как бабочка из кокона, в иную, недоступную ей, Фаризе, жизнь.
Митцинский отправил сестру в дом. Распустил кольца вожжей, подступил к Ташу. Матово, болезненно светилось в сумерках ее лицо. Сказала отрывисто, сквозь зубы:
— Скорее.
— Что с тобой? — спросил Митцинский, смутно чувствуя неладное.
— Скорей, сейчас начнется...
Торопясь, он пропустил рубчатую, жесткую веревку у нее под мышками, опоясал крест-накрест, стал завязывать узел. Под руками подрагивало, обжигало жаром сквозь холст нагое тело.
Ташу едва слышно простонала:
— Ради аллаха, быстрее!
Митцинский подвел ее к краю ямы. Уже подергивалась, запрокидывалась у девчонки голова, жемчужно светились оскаленные зубы. Он приподнял ее, каменно тяжелую, напряженную, и, перебирая руками веревку, стал спускать в яму. Веревка дернулась, ослабла; снизу, из темноты, донесся долгий стон. Он позвал, встав на колени:
— Ташу...
Тишина. Далеко внизу шуршала, осыпаясь со стен, земля, приглушенно билось в конвульсиях о стены женское тело. Митцинский закрыл яму решеткой, выпрямился. Горели натруженные ладони. Перед ним стояло запрокинутое лицо, блуждающие в предчувствии безумия глаза. Содрогнулся от жалости, прошептал, болезненно морщась:
— Дикость...
Безжалостное, мутное половодье древних обрядов... Там, в могильной, тесной глубине, билась в припадке на охапке соломы больная женщина, придавленная темным столбом ночи. Утром заползет в яму промозглый, липкий рассвет, и пробуждение окажется ничем не лучше кошмара ночи, ибо сознание безжалостно напомнит о предстоящих многодневных лишениях посреди тесноты земляных стен. Мозг, принуждаемый к размышлению о бренности земного, к общению с возвышенным, потусторонним, станет вновь и вновь возвращаться к видениям земным. И сам холбат (самоочищение) превратится в каждодневную пытку, ибо тело и мысли наши неотделимы от прародительницы Земли. А все потуги отмежеваться, отделить от нее естество свое есть дикость, порождение старческого, злобного ума, терзаемого немощной плотью и завистью ко всему молодому и здоровому.
Митцинский стоял над решеткой. Все в нем протестовало против сделанного. Но знали о холбате мюриды Ташу, видел все Ахмедхан, готовила девчонку к обряду Фариза... Событие лавиной ринулось вниз — не остановить. Он шагнул прочь от ямы и чуть не наткнулся на Ахмедхана. Первый мюрид стоял на пути. Остро, дразняще пахло от него жареной бараниной. Поодаль, под вертелом, малиново рдела горка углей. Выползла из-за тучи луна, пролила на строения колдовской свет,
— Осман...
— Что тебе?
— Баран готов. Отпусти на три дня.
— Ты больше ничего не хочешь сказать?
Ахмедхан молчал.
— Зачем тебе три дня?
— Был на могиле отца. Кое-что сделать надо.
Митцинский всмотрелся в лицо первого мюрида. В лунном полусвете оно нависло над ним темным булыжником. Усмехнулся:
— Мы изволили оскорбиться. Деньги нужны?
— Нет.
— Хорошо. Через три дня будь здесь.
Ахмедхан развернулся, отошел, бесшумно, по-звериному ступая сыромятными чувяками. Митцинский направился в дом — ожидал жующий меджлис. Когда вошел, мулла Магомед подался навстречу — красный, злой, — продолжая, видимо, спор с меджлисом:
— Председателя сельсовета Гелани надо убирать. Это кость в глотке. Им займется Хамзат, пока этот ублюдок не задушил нас своим налогом. Для него нет ни святости, ни старости в человеке. Он и до тебя скоро доберется, Осман, — сидел, высматривал в Митцинском протест, готовый давить, отстаивать свое.
Митцинский развел руками:
— Ты председатель, Магомед, тебе решать. Я могу только посоветовать... — Добавил негромко, жестко: — И мой совет: оставь Гелани на время в покое и подумай о его замене — за что и кем.
Меджлис одобрительно, негромко загудел: хотелось старцам пожить подолее и без хлопот, а убирать председателя в своем селе ох как хлопотно, — хорошо стала работать в Грозном советская ЧК.

 

Икая от сытости, мулла возвращался домой. Наползал на душу покой. И хотя не мешало бы немедленно пришлепнуть председателя Гелани, да уж ладно, можно и заменить, коль того желают старики и Осман. Грело главное — он в председателях остался, Митцинский же возьмет себе самое муторное — председательские дела. А остальное — почет и подношения, — как было при мулле, так и останется. В конце концов суть дела в этом. На глазах крепли Советы, на глазах дряхлел меджлис, и удерживать вихляющую лодку прежним курсом становилось все труднее.
Мерцали под луной кремневые осколки на тропе, горбатилась, ползла вдоль плетня куцая тень муллы.
Он толкнул калитку в заборе, перешагнул высокий порог. Звякнуло кольцо цепи о проволоку, бесшумно поднялся в углу двора, блеснул глазами волкодав. Узнав хозяина, размеренно замахал хвостом.
Скрипнула дверь сарая, послышались шлепающие шаги. Подошел батрак — глухонемой Саид, что-то загундосил, разводя руками. Мулла вгляделся, понял — отпрашивается.
— Куда?
Немой приблизил лицо, досадливо заморгал: не разглядел вопроса на губах — темно. Мулла поморщился, повернулся лицом к луне, повторил:
— Куда тебе надо?
Саид наконец понял, пояснил: в город, погостить к брату Шамилю и матери.
— Надолго?
Немой показал шесть пальцев. Мулла приоткрыл рот, задохнулся от возмущения: на неделю?! А коровы, овцы, скот?.. Султан пропал в налете, Хамзат ранен — кто поможет во дворе вести хозяйство?
Немой гундосил, набычился, смотрел исподлобья. В глазницах сгустилась черная грозная тень. У муллы — холод по спине.
Ничего не поделаешь, надо отпускать. Немой работает за еду и обноски, обходится даже дешевле пропавшего Султана. Уйдет — попробуй найди такого.
— Ладно, иди. Даю пять дней, — показал на пальцах.
Немой угрюмо засопел, однако кивнул, согласился. Развернулся, побежал трусцой к сараю — там жил, хранил нехитрые свои пожитки летом. Зимой уходил в саклю к брату, пастуху Ца. Через минуту вышел с ружьем и хурджином, протопал мимо, покосился, осклабился. Мулла проводил взглядом, сплюнул: вороватое племя. Дерзок и нечист на руку: тайком таскает порох и заряды для ружья.
Приходится закрывать глаза: ворочает на скотном дворе без передыху и жалоб. А в хурджине сейчас наверняка ворованная баранина для городского братца — сам ведь резал, сам сушил под крышей мясо, как не утащить?.. За всем не уследишь...
Немой закрыл за собой калитку. Закачалась, удаляясь в лимонно-лунном полусвете, смутная голова над плетнем. Мулла вздохнул. Остался двор без двух работников. Султан наверняка убит, Хамзат и Асхаб на расспросы ощерились, много не выспросишь у таких. Все труднее управляться с ними, все меньше приносят добычи. Ну что ж, пусть теперь огрызаются на Митцинского, об этого недолго и зубы обломать. Вспомнил — вздрогнул: перстень на руке у Османа, знак халифата. Поежился — ох, высоко взлетел Осман. Когда успел, кто подтолкнул? Не иначе — Омар, тот, говорят, ворочает делами при Антанте. Поежился мулла: не угодишь — раздавят ведь. Не забыть завтра предупредить Хамзата — больше никаких налетов на поезда и никаких поджогов. Власть и направление переменились, так переменились, что и Гелани ненавистный получил отсрочку неизвестно на сколько.
Мулла вздохнул, пошел вдоль проволоки, на которой сидел цепняк. Кобель поднялся, с визгом потянулся — сытый, лощеный, отливала шерсть серебром под луной. Подошел, ткнул в ладонь холодным носом — приласкай, хозяин. Мулла задумался, почесывая теплую, мосластую башку. Грохнул спросонок в переборку жеребец, коротко заржала в ответ жеребая кобыла. В птичнике встрепенулся, залопотал индюк, отозвалось тревожным бормотаньем все индюшиное стадо. В загоне у овец было тихо. Вся живность мирно коротала ночь.
Мулла широко, с подвизгом зевнул, оттолкнул кобеля, пошел к дому. Тяжело булькало в животе с полведра калмыцкого чаю. Хороший чай приготовила Фариза у Митцинского.
Назад: 17
Дальше: 19