Книга: Визит к Минотавру
Назад: Глава 8 Человека к благу можно привести и силой
Дальше: Глава 10 Сыщик, ищи вора!

Глава 9
Горький дым страха

Весной 1667 года в Кремону прикатил роскошный дормез, запряженный четверкой сытых белых лошадей. На лакированной дверце кареты сияли вензеля и гербы — лорд Каннинг прибыл к мастеру Амати за заказом Карла II. Виолончель, альт и две скрипки — малый ансамбль — были упакованы. Лорд Каннинг, не скрывая, что он только исполнитель чужой воли в этой глупой затее, выстроил на столе длинный ряд аккуратных столбиков из тускло светящихся соверенов, вручил Амати благодарственный рескрипт короля, отказался от праздничной трапезы и укатил на юг, в Геную, где его уже дожидался сорокапушечный фрегат «Эмпайр» — король не хотел доверять такую уникальную коллекцию инструментов великого мастера превратностям неспокойных дорог Европы, раздираемой войнами, смутами и бунтами.
Амати и Страдивари стояли у окна, глядя, как оседает на дороге белая пыль из-под высоких колес кареты. Алебардщики на заставе лениво приподняли древки, слабо загромыхал настил на мосту, и яркий экипаж исчез из виду. Амати сказал:
— Ну что ж, сынок, и тебе пора собираться в путь…
— Вы гоните меня, учитель? — удивленно спросил Антонио.
Амати грустно засмеялся, покачал головой.
— Когда ты был слеп, я был твоим поводырем в краях неведомого. Теперь ты прозрел, и моя спина загораживает тебе солнце…
Страдивари хотел что-то возразить, но Амати поднял руку:
— Не перебивай меня, сынок, и не спорь со мной. Эти монеты, — он кивнул на ровные золотые столбики, — дадут тебе возможность купить дом и открыть мастерскую. Тебе надо жениться, иметь верную подругу и добрых детей. У гения мало времени, он не может бродить по свету в поисках любви, ибо творит любовь руками своими для всех.
— Но мне не полагается никакой платы, — растерянно сказал Страдивари. — Ваша наука — плата за мой труд.
Амати отмахнулся:
— Мастера не могут расплачиваться деньгами между собой. Деньги — ничто в сравнении с тем, что дают они друг другу. Ты расцвел яркой ветвью на усыхающем древе жизни моей, и не нам решать — кто из нас больше обязан…
Страдивари преклонил колено и поцеловал тяжелую и твердую, как дорожный камень, руку Амати.
— Спасибо вам, учитель, за все…
— Перестань, — сердито сказал Никколо. — Не заставляй меня говорить слова, которые украшают наше сознание и повергают в стыдливость, как только мы произносим их вслух…
Молча, торжественно отобедали, и хотя Страдивари, уйдя от Амати, никуда из Кремоны уезжать не собирался, настроение было у обоих грустное, как перед расставанием надолго, а может быть, навсегда. Когда подали сладкое с добрым монастырским ликером бенедиктинцев, Амати сказал:
— Я всю жизнь боялся старости, потому что это какое-то растянутое в десятилетия непрерывное прощание. Все время с кем-то или чем-то расстаешься. Ушли родители, поумирали друзья, женятся и уезжают дети, выходят в люди и покидают ученики, околел пес, в саду пришлось выкопать засохшие яблони, которые я посадил тоненькими саженцами. Семьдесят лет на одном месте — как это ужасно долго! И как прошло все это быстро — один миг!
— А скрипки? — спросил Антонио.
Амати кинул на него быстрый взгляд из-под тяжелых набрякших век:
— Скрипки? Скрипки остаются. Недавно меня охватил испуг — я пытался вспомнить лицо матери и не мог. Понимаешь? Я забыл лицо матери! Так много лет прошло со времени ее смерти, что я забыл ее лицо. А скрипки — все, все до единой, я помню по голосу, я помню их лица, и руки хранят тепло их прикосновения. Я помню их, как отец, я люблю их нежно и больно, как любит старый муж молодую красавицу жену, и знает, что она наверняка переживет его, и когда он превратится в ничто, кому-то другому она отдаст свое тепло, и это не вызывает горечи, скорби, а тихую светлую надежду, что она и после него будет счастлива и прекрасна… А я уже очень стар…
* * *
Утром, когда я отворил дверь кабинета, Лаврова уже допрашивала Обольникова. В камере предварительного заключения с него сняли брючный ремень и вытащили из обуви шнурки, и оттого, что он все время поддергивал штаны, а вставая со стула, волочил по полу ботинки, вид у него был еще более жалкий.
— Значит, вы категорически опровергаете показания жены о том, что она застала вас выходящим из квартиры Полякова? — спросила Лаврова.
Обольников прижал руки к сердцу и согласно закивал:
— Опровергаю, опровергаю, гражданка начальник. Не было этого ничего.
— И на лестнице около дверей Полякова она не могла вас видеть?
— Не могла, не могла, — подхватил Обольников. — Я, гражданка начальник, по ночам не имею привычки шемонаться под чужими дверями.
Меня очень рассмешило это нелепое обращение — гражданка начальник, и Лаврова это заметила. Она сердито сказала ему:
— Я вам в третий раз говорю, чтобы вы меня не называли так. Обращайтесь ко мне по фамилии или должности и оставьте себе эту дурацкую «гражданку начальника».
Обольников вздохнул и с обычной нравоучительной нотой, от которой он не мог избавиться, даже придерживая штаны руками, сказал:
— Так, как бы я вас ни называл, вы мне все равно гражданка начальник. Теперь, когда я безвинно обвиновачен, мне всяк пес на улице начальник. А уж вы-то, гражданка инспектор, тем более…
Я сел за свой стол и стал слушать их разговор. Меня заинтересовало — стелиться будет Обольников или нагличать, ведь другой манеры, поведения я у него не мог предвидеть.
— Надсмеялась надо мной судьба на старости лет, — рассуждал Обольников. — Взрастил детей, семью воспитал, и от них же теперь позор и муку принимаю…
— Тоже мне король Лир отыскался, — усмехнулась Лаврова. — Скажите, какой смысл вашей жене клеветать на вас?
Обольников подумал не спеша, воздел палец, сухой, маленький, злой, и сказал значительно:
— А как же — молчать я, что ли, буду? Конечно, скажу. У вас скажу и во власти превеликие добьюсь со словом правды, коли здесь меня услышать не захотят…
— Захотят, — успокоила его Лаврова. — Говорите, мы слушаем вас.
— Так слушаете с неохотой большой и неверием в слова пострадавшего человека! А ведь вы правду насквозь — на три вершка вглубь должны видеть и бороться за нее, невзирая ни на что — чины там у других и звания или только мозоли да стенания! Он ведь вас чему учил? А-а? — показал Обольников через плечо на большой портрет Дзержинского, висевший над моим столом.
Я даже рот открыл от изумления. Лаврова взбеленилась:
— Вы нас не учите, за что нам бороться! Ишь, педагог нашелся! Вы на мои вопросы отвечайте! Страстотерпец какой, правдолюб из вытрезвителя!
Обольников испугался и, как жук, мгновенно задрал лапки вверх:
— А я разве что? Чего я сказал? Я на любой вопрос отвечать готовный.
— Я спрашивала, почему вы отрицаете правдивость показаний вашей жены!
— Как же не отрицать? — быстро сказал Обольников. — Человек она плохой, в тюрьму меня упечь хочет.
— Вот теперь все понятно, — спокойно сказала Лаврова. — Она человек плохой, а вы хороший. Поэтому она хочет вас упечь в тюрьму?
— Поэтому, поэтому, — согласился Обольников, и по тому, как он вдруг оживился, я понял, что ему пришла в голову толковая идея. — Еще у нее главный расчет от меня избавиться по аморалке…
— Чего-чего? — переспросила удивленно Лаврова.
— Хахаль у нее есть, любовник значит…
— У кого? — не поняла Лаврова.
— У супружницы моей разлюбезной! У кого же еще! Меня в тюрьму, его — в дом, в постелю мою неостывшую… — он выжидательно помолчал, глядя на нас с интересом и оценивая результаты предпринятого демарша.
А мы молчали. Я-то таких типов уже навидался, а Лаврова от встреч с ними начинала сильно волноваться. На лице ее была написана такая брезгливость и такая мука, будто ее заставили держать голыми руками крысу.
— Эт… это… — от волнения она стала заикаться, и я понял, что мне пора вмешаться.
— Одну минуточку, инспектор Лаврова, — остановил я ее. — Вот смотрю я на вас, Обольников, и думаю, что это неправильно, когда закон и наша мораль начисто исключают возможность телесных наказаний. Вас надо сечь. Не бить, а именно сечь. Розгами солеными. Только страх перед близкой поркой может вас некоторое время удерживать от негодяйских поступков…
Обольников вскочил, дернул себя за ворот, дернул аккуратно, чтобы не оторвать пуговицу — в камере-то прохладно, крикнул со слезой:
— Бейте! Дойдут мои слезные просьбы до властей справедливых! Не поздоровится вам за угрозы побойные! Вам это битье еще боком выйдет!..
— Сядьте, Обольников, — сказал я тихо. — Вы неэкономно расходуете силы. Поберегите этот заряд для жалоб. И напишите там так же, это будет чистая правда: я с удовольствием выпорол бы вас собственноручно. И сек бы до тех пор, пока не услышал в ваших воплях глас искреннего раскаяния. Ей-богу, нельзя жить таким оголтелым негодяем.
— И за оскорбления моей личности тоже ответите! — крикнул снова Обольников, тонко, с бессильной злой хрипотцой.
Зазвонил телефон. Я снял трубку — вызывали из дежурной части. Обольников что-то говорил, размахивая руками, но я не слышал его, будто оглох от орудийного разрыва.
В радиомастерской на станции Немчиновка обнаружили магнитофон, украденный из квартиры Полякова…

 

На стеклянной двери радиомастерской висела табличка: «Закрыто на учет». Мы вошли, и я увидел, что инспектор 4-го отдела УБХСС Севастьянов, сидя верхом на стуле, ведет неторопливую беседу с приемщиком.
Приемщик, юркий, веселый парень, ухмылялся. И Севастьянов тоже благодушествовал. Только бутылочки с закуской не хватало им — такая у них протекала душевная дружеская беседа, так все было непринужденно, спокойно, разбавлено юмором и беззаботностью. Но бутылочки не было, а стоял вместо нее на столе портативный кассетный магнитофон, и надо прямо сказать, что приемщику сильно не повезло, когда он попал в мягкие объятия Севастьянова. Года три назад мы совместно раскручивали дело об убийстве председателя артели, совершенно запутавшегося в грязных махинациях, и должен заметить, что хватка у Севастьянова просто бульдожья — мягко так, ласково, с шуточками и прибаутками он так прижал тех жуликов, что они вынуждены были в конце концов признаться во всем.
Увидев меня, Севастьянов сказал:
— А-а, вот и главный наш прибыл!
Я поздоровался и сел в кресло у стойки.
— Вот, товарищ начальник, решил с вами посоветоваться, как быть. Дело-то пустяковое, но все-таки…
Никакой я ему не начальник — он вовсе в другом управлении работает, причем в той же должности, капитан, — так же, как и я, но раз он ведет такую линию, значит и мне следует ему поддакивать.
— Обнаружил я у приемщика товарища Комова бесквитанционку. Не выписал он, значит, квитанцию и наряд на ремонт магнитофончика…
— Да бросьте вы, товарищ инспектор, шум из-за ерунды поднимать, — перебил его Комов. — Какая это бесквитанционка? Ну, приятель зашел, предохранитель ему надо сменить. Что я с него, восемь копеек получать буду? Давайте я сам за него в кассу их внесу и оформлю заказ, если уж на то дело пошло!
Севастьянов сказал нравоучительно:
— Дружба дружбой, а денежки врозь. Особенно если они через госкассу проходят. Один — восемь копеек, другой — восемь рублей, а третий…
— Что третий? — спросил Комов. — Вы же, кроме этого «Филипса», не нашли ничего. Так зачем обобщать? Вот и давайте говорить про восемь копеек. Хотя, честно говоря, про восемь копеек и говорить-то совестно…
— Вот видите, Комов, какой вы совестливый да широкий человек. Не то что мы — копеечные душонки, крохоборы, — засмеялся Севастьянов. — Только как мне в невежестве моем техническом знать — восемь копеек или восемь рублей?
Комов быстро зыркнул по нему острым глазом, небрежно бросил:
— А вы проверьте….
— Так я ведь не понимаю в этом ничего, — развел Севастьянов руками.
— Тогда и говорить на людей зря не надо, — серьезно сказал Комов.
Севастьянов, прищурившись, посмотрел на него, и я понял, что его тихо веселила гоношня этого парнишки. Он сказал мне:
— Станислав Павлович, вы-то наверняка в этой технике разбираетесь. Поглядите, там что, действительно только предохранитель сгорел?
Взгляд Комова метнулся мне в лицо, как удар, я ощутил, как его взгляд давит на меня, спрашивает, волнуется, боится. И пока он смотрел на меня, в это короткое мгновение Севастьянов быстро, еле заметно подмигнул мне. Я взял в руки магнитофон, маленький, элегантный, в белом пластмассовом футляре. На задней стенке была прикреплена табличка — фирменный знак с давленым номером: НВ-182-974. Это был, несомненно, магнитофон Полякова. Первая встретившаяся нам вещь из всего похищенного.
Я подержал магнитофон в руках, поставил его на прилавок, подвинул к Комову:
— Открывайте крышку, посмотрим…
Вся штука в том, что мне в магнитофон или в синхрофазотрон смотреть можно с одинаковым успехом. Я по этому делу — ни бум-бум. Но ведь Севастьянов что-то имел в виду, предлагая мне смотреть в непостижимое для меня переплетение проводков, конденсаторов и сопротивлений. И когда крышка со щелчком соскочила с пружин, я вспомнил. Вспомнил! Я ведь сам составлял ориентировку для розыска вещей…
Мельком заглянул в нутро магнитофона, положил на него руку и сказал Комову:
— Так что, только сопротивление сгорело?
Он нервно дернул плечом:
— Не знаю. Он говорил только про сопротивление. Я еще сам не смотрел.
— Бьюсь об заклад, что в этом магнитофоне сгорел мотор! — сказал я с вызовом. — И вы собирались перемотать моторчик.
— Ничего я не собирался перематывать, — уныло сказал Комов, и даже блеск его золотой коронки сильно потускнел. — Попросил взглянуть приятель. Я и оставил до вечера…
— Значит, вечером зайдет приятель? — спросил я.
— Ну, может, сегодня вечером, а может, завтра утром. Срочности-то никакой в этом нет.
— А как зовут приятеля? — подал голос молчавший до этого Севастьянов. — Где живет приятель? Чем занимается? Как говорится, паспортные данные…
— Не знаю, — сгоряча ответил Комов.
— Вот это да! — удивился Севастьянов. — Как приятеля зовут, не знаете?
— Да нет, как зовут знаю. Коля его зовут, а больше ничего не знаю.
— Беда-а! — сказал выразительно Севастьянов. — Плохую вам работенку организовал приятель Коля…
— Ну, хорошо, хорошо! — взорвался Комов. — Застукали с бесквитанционкой, обрадовались! Подумаешь тоже, государство я разорил этой халтуркой! Составляйте протокол — и концы…
— Э, нет. Куда торопиться-то? — сказал лениво Севастьянов. — Начали мы с восьми копеек, теперь тариф поднялся, глядишь, и что-нибудь интересное всплывет. Вы нам про приятеля расскажите поподробнее. Откуда знаете его, как и где познакомились, внешность опишите…
— Да вы что, инспектор, шутите, что ли? Зачем это вам все? — яростно сверкнул зубом приемщик.
— Он вообще большой шутник, — сказал я. — Он сюда специально из Москвы пошутить приехал. Ну-ка, давайте подробнее рассказывайте все про своего приятеля!
— Да? Да? — задохнулся от сердитости Комов. — Тогда я вам вообще ничего не скажу! Можете меня в своем БХСС за бесквитанционную работу оштрафовать или освободить от руководящей должности. Больше мне ничего не полагается! Не боюсь я вас…
— Значит, УБХСС не боитесь, — сказал я с придыханием. — А как в смысле МУРа? За укрывательство краденого не штраф полагается, между прочим…
Я протянул ему свою квадратную красную книжечку:
— Так как, для МУРа не вспомните что-нибудь о приятеле, который сдал вам на ремонт ворованный магнитофон?
Комов плюхнулся на стул, ошарашенно переводя взгляд с меня на Севастьянова, который, сочувственно качая головой, сказал:
— Вот они, рубли-копеечки. У вас срок исполнения заказов две недели, а приятелю-то без квитанции, наверное, к завтрему обещали маг подготовить?
— Ну так что, Комов, будем вспоминать? — спросил я. — Вы вон собирались за приятеля деньги даже в кассу внести, неужто вспомнить о нем нечего?
Комов сглотнул слюну, у него, видно, сразу во рту пересохло.
— Предлагаю вам, Комов, дать официальные показания о том, как у вас оказался этот магнитофон, — сказал я. — Учтите — это допрос с записью в протокол, и я предупреждаю вас об уголовной ответственности за дачу ложных показаний. И если вы снова начнете нам врать — смотрите!
Комова наконец прорвало:
— Да я… Да я… Если бы я знал… Я ведь ни сном, ни духом… Хотел подкалымить синенькую, было дело… Ну, думаю, подгорел маленько на бесквитанционке… Не удалось левака сомнуть… Но ворованный?! Я, ей-богу, этого знать не знал…
— Ну, вот теперь знаете, — успокоительно сказал Севастьянов. — И, как говорится, с чистой совестью — на волю…
Комов и впрямь успокоился, потому что он недовольно покосился на Севастьянова.
— Это вы бросьте, я еще, слава богу, не в колонии, чтобы такие лозунги читать. И быть там не собираюсь…
— Вот это хорошо! — проникновенно, с чувством сказал Севастьянов. — Так, значит, как дело было?..
— Вчера принесли эту машину два пацана лет по семнадцать, лохматые такие, нестриженые, под битлов работают. Посмотрел я, говорю — обмотку менять надо, на завод отправим, недельки через две будет готов. А им, видно, невтерпеж танцы свои дикие под него сплясать, они привязались ко мне — нельзя ли побыстрей? Ну, я и этого, значит, того, после работы решил подзадержаться, перемотать им крутилку. За пятерик сговорились — завтра должны прийти забрать. Откуда мне знать, что они его уперли?
— Когда придут битлы-то? — спросил Севастьянов.
— К завтрашнему утру договорились.
Мы посмотрели с Севастьяновым друг на друга, и в глазах его я прочитал мучивший меня вопрос: что теперь делать с Комовым? Оставлять его здесь было нельзя.
— Ох, Комов, Комов, — тяжело вздохнул Севастьянов.
— Чего — Комов? — сказал он угрюмо.
— Вдруг вы снова с нами шутки шутите? А? — взглянул Севастьянов, прижмуривая на приемщика зеленый, в рыжих крапинках глаз.
— Да зачем мне теперь-то врать? — сказал с сердцем Комов.
— Это не вопрос, — сказал я. — Врать вообще некрасиво и по-своему даже невыгодно. А ведь случается еще изредка — врут люди. Бывает…
— Как говорится, мрачное наследие в нашем сознании, — сказал Севастьянов. — Я вот с полчаса назад столкнулся с таким пережитком.
— Так я же не знал, — беспомощно промямлил Комов.
— Что вы не знали? — невозмутимо спросил Севастьянов. — Что врать нельзя? Этому детей в яслях учат.
Комов промолчал. Севастьянов незаметно постучал себя в грудь и покивал головой. Ну, спасибо, Севастьянов, сочтемся службой.
— Вы с кем дома живете? — спросил я Комова.
— Один. А что?
— Так, ничего. Сегодня товарищ Севастьянов будет у вас приемщиком-дублером, до закрытия мастерской.
Комов пожал плечами:
— Мне-то что? Пожалуйста, хоть до конца года.
— До конца года много. Но вот после закрытия мастерской я вас попрошу отсюда не уходить.
— А как же? — удивился Комов.
— А так же. Придется вам здесь переночевать. А чтобы не было скучно, вам составит компанию товарищ Севастьянов. И еще два наших товарища подъедут. Понятно?
— Понятно, — процедил Комов. — Это что же, арест считается?
— Нет. Это считается засада, — негромко сказал Севастьянов.

 

Я открыл дверь и услышал, как Обольников говорит Лавровой:
— Ну, конечно, кому свинья нужна, у того в ушах все время хрюканье…
Лаврова спокойно сказала:
— Естественно, каждому свое. Вот вы, например, в квартире у Полякова жар-птицу искали…
Он махнул рукой.
— Да-а, чего там, сейчас уж правды все равно не докажешь…
Лаврова, задумчиво глядя на него, предположила:
— Слушайте, Обольников, может быть, у вас действительно… того, — она покрутила пальцем у виска, — не все дома? Ведь вас с такой пинией защиты обязательно осудят на всю катушку. Вы пытаетесь отрицать совершенно очевидные для всех вещи…
Обольников затравленно посмотрел на меня, будто искал поддержки, хрипло сказал:
— Попить можно?
— Можно.
Придерживая одной рукой штаны, он налил из графина стакан воды, жадно припал к нему, кадык камнем запрыгал по горлу. Стакан он держал фасонно — не как-нибудь. Тремя пальцами — большим, указательным и средним — он держал стакан, безымянный был слегка отодвинут, а мизинец уж совсем был отведен в сторону, этакой птичкой-галочкой торчал его сухой палец. И, глядя на эту нелепо растопыренную кисть, я почувствовал, как в мозгу бьется, дергается, старается вырваться наружу, но не может сформироваться, принять форму не то какое-то воспоминание, или мысль, или догадка, не знаю. Но что-то застучало, мучительно захлопотало в мозгу и, не найдя лазейки, так и угас этот импульс. И вспомнил я о нем не скоро…
Обольникова увели. Лаврова сказала:
— Завтра он признается.
Я усмехнулся:
— В чем причина такого светлого оптимизма?
— Плюгавый он человечишка. Один день под стражей и сегодня полдня уже выспрашивает, что ему будет, если выяснится, будто в квартире он бывал, но не воровал ничего. Ладно, черт с ним. Как дела с магнитофоном?
— Никак пока. Оставили засаду.
Мы посидели молча, потом Лаврова спросила:
— Знаете, что меня пугает в этом деле?
— Ну?
— Мы не имеем даже приблизительной гипотезы, как все это происходило. Наталкиваясь на какие-то факты, предметы или людей, мы ощупываем их как слепые, мучительно пытаясь представить себе, имеет это отношение к краже или случайно попалось нам на дороге.
— А Иконников?
— Что Иконников? — с нажимом сказала Лаврова. — Письмо? Может, нас на него наводят?
— Помимо письма есть телефон Филоновой, есть многолетняя, очень глубокая вражда к Полякову, наконец…
Я хотел сказать ей о том, как прыгал из руки Иконникова коралловый аспид, о том леденящем чувстве ужаса и беспомощности, которое охватило меня тогда. Но раздумал. Это ведь не доказательство, это только ощущения.
— Что наконец? — спросила Лена.
— Да пустяки. Так, показалось. Если письмо не наводка, то я просто уверен, что это геростратовские дела Иконникова. А если это липа, то мы с вами уже говорили с вором. Говорили и отпустили его домой…
— Почему?
— Автор письма знает, что мы вышли на Иконникова. В письме нет никаких указаний относительно личности Иконникова, однако оно составлено так, что само собой разумеется — Иконников нам хорошо известен. А почему автор письма об этом знает? Если бы он не знал, то хоть двумя словами, но обязательно обмолвился бы — кто такой Иконников, какое он имеет отношение к Полякову…
— Но почему вы думаете, что мы говорили с вором?
— Я это утверждаю только в том случае, если письмо на липовой коре смастерили. Сбивать нас с толку может только вор, и если это он нам подбросил письмецо, то он прекрасно осведомлен обо всех наших делах.
— Письмо написано женщиной, — напомнила Лаврова.
— Да, если в письме написана правда, — засмеялся я. — Но если нет, то, во-первых, женщины тоже иногда воруют, во-вторых, наш корреспондент прислал не свою фотографию, а письмо, так что он равновероятно может быть мужчиной и женщиной.
— Вы сами-то как считаете — верить этому письму или нет?
Я долго думал, потом бессильно развел руками:
— Не знаю. Хоть убейте, не знаю. Но похоже на правду. Сегодня ночью я лежал, не спалось чего-то, и все думал про эти дела проклятущие. И мне неожиданно пришла в голову забавная идея…
Лаврова иронически прищурилась.
— Смейтесь, смейтесь. Если мое предположение верно, я еще вас крепко посрамлю, — сказал я. — Я понял, где может держать скрипку Иконников, если только взял ее он.
— Ну-ка, ну-ка, — подначила Лаврова.
— Он держит ее под клеткой с голубым крайтом. Или под аспидом…
Лаврова даже присвистнула:
— Ну даете, товарищ старший инспектор. — Потом весело захохотала. — Прелестная конструкция с одним-единственным недостатком…
— Каким? — заинтересовался я.
— В ней слишком много «если»…
Когда я уже уходил, Лаврова крикнула мне вслед:
— Вас разыскивал какой-то корреспондент из «Вечерней Москвы». Я не знала, будете ли вы сегодня, и дала ему ваш домашний телефон…
— Ладно, спасибо. До свидания.
Лифт, естественно, не работал. Я шел медленно, считая ступеньки. До моего четвертого этажа их будет шестьдесят две. По дороге домой я купил молока и батон. Сейчас слопаю это добро и мгновенно лягу спать, тогда до подъема я просплю десять часов и наверстаю все упущенное за эти дни. Замок плохо работал, и, чтобы открыть дверь, надо было как следует половчить с ключом. Замок плохо работает год, но мне некогда вызвать слесаря, а соседям и так хорошо.
Я вошел в квартиру, соседи уже разошлись с кухни, никого не видать. Дверь в мою комнату была приоткрыта. За барахло свое я не беспокоюсь — документов дома я никогда не держу, а воровать у меня нечего. Растворил дверь и шагнул в комнату.
На фоне окна, четко подсвеченный слабым светом уличных фонарей, контрастно, как в театре теней, прорисовывался силуэт человека.
Я даже не успел испугаться, видимо, рефлексы лежат мельче мыслей — я мгновенно сделал шаг в сторону от двери, в темноту, выхватил из петли под мышкой пистолет, а левой рукой нащупал кнопку выключателя. Но нажать ее не успел — из темноты раздался шелестящий, тихий смех.
Вытер ладонью мгновенно выступивший на лице пот и сказал, как мог только весело, легко этак:
— Что же вы в темноте сидите? Раз уж пришли без спросу, сидели бы со светом…
— Ничего. Зачем электричество зря расходовать, — ответила темнота. — А темноты я уже давно не боюсь.
Я нажал кнопку выключателя, стало светло, и мой испуг показался мне ужасно глупым.
— А меня вы напугали, — сказал я. — Вы меня снова напугали. Вам, видимо, нравится меня пугать?
Иконников, сидевший на подоконнике, спрыгнул на пол, заложил руки в карманы, внимательно посмотрел на меня.
— Нет. Вас неинтересно пугать, да и не надо мне этого.
— Вам не кажется, что меня небезопасно пугать?
— А чего опасного? — удивился он.
— Я ведь докажу, что вы скрипку Полякова взяли…
Иконников зло ухмыльнулся, показав длинные прокуренные зубы.
— Ничего вы не докажете, — сказал он.
— Посмотрим, — сказал я. — Вы как попали ко мне? Где вы мой адрес взяли?
Он занял боевую стойку, выставив вперед острую рыжую бороду:
— Это, конечно, было потруднее, чем дурехе Филоновой заморочить голову. Но я, правда, доведись мне заниматься сыском, был бы сыщиком получше вас…
Я искренне засмеялся:
— Ну, в этом-то я и не сомневаюсь! Однако желательно, чтобы вы ответили на мой вопрос.
Он снова сел на подоконник, достал из кармана кисет, насыпал в бумажку табаку, ловко свернул длинную «козу», закурил, потом не спеша сказал:
— Замечу для начала, что я не должен отвечать на ваш вопрос. Но, коли это вас так волнует, расскажу. Я ведь сразу понял, какой агитатор был у Филоновой, как только она мне о вас рассказала. И раз уж вы так вцепились в меня, я решил дать вам возможность сыграть со мной на вашем поле. У меня-то вы себя неуютно чувствовали, — Иконников коротко, хрипло хохотнул.
— Да, вы меня тогда своим аспидом прилично пуганули, — невозмутимо кивнул я.
— Шутил я, — снисходительно заметил Иконников. — Вот я и захотел поговорить с вами, а в справочном бюро адрес мне не дают — изъята карточка. Тогда я позвонил по вашему служебному телефону и какая-то милая девушка, как только я сказал ей, что говорят из газеты, дала мне ваш домашний номер. А дальше уже и узнавать нечего было. Дверь в комнату была открыта. Кстати, вы впредь лучше рекомендуйтесь корреспондентом — масса людей испытывает к прессе трепетное, почти идиотическое почтение.
Я слушал его и думал о том, что сейчас происходит наглядное разрешение многолетней дискуссии, которую ведут между собой юристы: может ли представитель закона при исполнении служебных обязанностей врать? Во имя самых гуманных интересов может ли быть использована самая пустяковая ложь? Разве недопустима ради сотворения большей правды маленькая, конкретно необходимая ложь? Почему следователь не может привлечь на помощь своему профессиональному бескорыстию крошечный обман против большой корысти преступника? Ну кажется, почему нельзя этого сделать?!.
Самодовольный рыжий ответ сидел напротив и нагло скалил желтые зубы. Расколов меня с этой глупой выдумкой — агитатором, он морально уровнял свои шансы с моими, обретя неправедное сознание внутренней нравственной правоты и силы, он перестал чувствовать себя преследуемым, он теперь партнер в игре и может сам раскинуть сети на ловца. Ну что ж, теперь я запомню это навсегда — правду мутить нельзя ничем. Глупо это очень, ужасно глупо. И стыдно… А Иконников врет — не собирался он мне дать ответный матч, что-то совсем другое его привело ко мне.
Я скинул плащ, аккуратно повесил на вешалку, достал из карманов батон и молоко, поставил на стол, пригладил перед зеркалом волосы, сел к столу, извинился, снял телефонную трубку и набрал номер.
— Дежурный по городу слушает, — услышал я бодрый голос Зародова.
— Здравия желаю, товарищ подполковник, — сказал я. — Докладывает инспектор Тихонов. Запишите во внутреннюю служебную сводку…
— Это ты, Стас? — не понял Зародов.
— Да-да. Записывайте. Сегодня в 19.20, возвратившись с работы, я застал у себя дома гражданина Иконникова, проходящего по делу о краже в квартире Полякова в качестве свидетеля. В настоящее время Иконников находится у меня. Поскольку факт встречи оперативного работника у себя на квартире с фигурантом по делу может иметь сомнительное этическое толкование, прошу руководство Управления рассмотреть вопрос о возможности дальнейшего использования меня по делу. Все. Официальный рапорт я подам завтра…
Зародов спросил:
— Стас, ты серьезно?
— Абсолютно.
— Может быть, тебе подослать кого-то из ребят?
— Ни в коем случае. До свидания, — и положил трубку.
Иконников внимательно, спокойно рассматривал меня, пока я говорил по телефону. Совершенно невозмутимый вид был у него, будто я и не о нем вовсе говорю. Только уголок рта слегка дергался.
— Слушайте, а вы боитесь, что я вас убью? — спросил он задумчиво.
— Ну, это у вас еще кишка тонка! — засмеялся я. — Вы уж совсем меня каким-то недоумком представляете.
— Нет, я вас не считаю недоумком. Просто мы с вами очень разные люди.
— Совсем разные, — согласился я. — Я бы даже сказал, что мы с вами ничего общего не имеем.
— А вот это неправильно, — усмехнулся он. — Все люди между собой чем-то связаны, что-то имеют общее. Просто мы все разбиты на группы, разные по своим задачам и формам взаимодействия. Как, например, кулачный бой и выступление симфонического оркестра.
— Может быть, — сказал я безразлично. — Молока хотите?
— Хочу, — сказал он оживленно. — Я почему-то всегда есть хочу.
Я достал из буфета два стакана, налил молока и разломил батон пополам.
— Угощайтесь.
— Спасибо. Вот видите, как все в мире повторяется — сегодня мы преломили хлеб, а завтра… — Иконников тяжело вздохнул.
— Никакой символики в этом я не усматриваю. Просто я устал и мне лень вставать за ножом.
— В том и дело, — угрюмо пробормотал он. — История лепилась не по символам, а, наоборот, прецеденты черпались в ней.
Я прожевал хлеб и ответил:
— Для оценки исторических прецедентов существует здравый смысл…
— Оставьте! — махнул он рукой. — Здравый смысл почти никогда не бывает разумен, потому что в нем безнадежно перемешалась аккумулированная мудрость мира с ходячими предрассудками и копеечными суевериями…
— Между прочим, по материалам дела я мог вас давно арестовать. И не делаю этого, исходя из здравого смысла.
— Это был бы произвол. Этимология самого слова подразумевает не разум, но волю. А воля без разума никогда не приведет к истине. Да вы и так достаточно наворотили ошибок…
Я допил молоко, откинулся на стуле, взглянул ему в лицо, неестественно бледное, злое, источенное каким-то тайным страданием. В красной его бороде застряли крошки хлеба, и из-за крошек этих он не был похож на проповедующего апостола, а сильно смахивал на ярыгу.
— Ну что же, — сказал я, — ошибки имеют свое положительное значение.
— Позвольте полюбопытствовать — какое?
— Я ищу истину. И представление о ней у меня начинается со здравого смысла и становится все достовернее по мере того, как я освобождаюсь от ошибок.
— Это слишком длинный и кружной путь.
Я пожал плечами:
— У меня нет другого.
Иконников побарабанил задумчиво пальцами по столу, рассеянно сказал:
— Да, наверное, так и есть. Никто не может дать другим больше, чем имеет сам, — и вдруг безо всякого перехода добавил: — Что-то жизнь утомила меня сверх меры…
Я промолчал. Иконников уперся кулаками в бороду, с интересом взглянул мне в лицо, будто впервые увидел:
— А вам не приходило в голову, что вы стали сейчас моим самым заклятым врагом?
— Нет, не приходило, — сказал я осторожно.
— Неужели вы не понимаете, что вы покушаетесь на мое единственное достояние — незапятнанное имя? И если я не защищу себя, то стану окончательным банкротом?
Наклонившись к нему через стол, я сказал отчетливо:
— Вы так уважительно относитесь к себе, что несколько заигрались. Смею вас уверить, что Московский уголовный розыск не ставил себе первоочередной задачей скомпрометировать вас. Я ищу скрипку «Страдивари», и если к ее похищению вы не имеете отношения, то вашему незапятнанному имени ничего не грозит.
Он посидел молча, быстро раскатывая на столе шарики из хлебного мякиша, судорожно вздохнул.
— Впрочем, все это не имеет никакого значения. Я почему-то ужасно устал от людской глупости и пошлости…
Я сочувственно покачал головой.
— Недовольство всем на свете у вас компенсируется полным довольством собой.
Он провел ладонью по лицу и сказал совсем не сердито, а как-то даже мягко, снисходительно:
— Вы еще совсем мальчик. Вы еще не знаете приступов болезни «тэдиум витэ».
— Не знаю, — согласился я. — А что это такое?
— Отвращение к жизни. И лекарств против этой болезни нет…
Даже странно, до чего бережно относятся к себе жестокие и черствые люди — ласково, нежно, как чутко слушают они пульс души своей. Может быть, потому, что трусливые люди любят пугать других?
Иконников потер лицо длинными, расплющенными пальцами и сказал устало:
— Эх, как бы я хотел начать жить сначала! Но ведь и это было бы бесполезно.
— Почему? Все могло бы случиться по-другому…
— Нет, — сердито затряс он головой. — Мне часто кажется, будто я уже жил однажды, и все это когда-то происходило, только декорации менялись, а весь сюжет и все конфликты — все это было со мной когда-то…
Он помолчал, затем медленно, задумчиво проговорил:
— Я читал в древних книгах, будто никогда человек не живет так счастливо, как в чреве матери своей, потому что видит плод человеческий от одного конца мира до другого, и постижима ему вся мудрость и суетность мира. Но в тот момент, когда он появляется на свет и криком своим хочет возвестить о великом знании, ангел ударяет его по устам. И заставляет забыть все…
Иконников встал и только тут я обратил внимание на то, что он все время сидел в пальто, в черном драповом пальто с потертым бархатным воротничком.
— За угощение благодарствуйте, — сказал он. — И за разговор спасибо. Я ведь добра, а уж тем более зла никому не забываю.
Благодарность была густо замешана на угрозе, и от тона горько-кислая, как пороховой дым.
— А насчет слов моих подумайте. Как бы вам не перегнуть палку, — добавил он уже в дверях.
— Я вам сказал — вы меня зря пугаете, — сказал я зло. — Это вам только показалось, что я такой пугливый. И сюда больше ко мне не ходите. Если вы мне понадобитесь, я вас разыщу.
— Ну, как знаете. Смотрите — вам жить…
Назад: Глава 8 Человека к благу можно привести и силой
Дальше: Глава 10 Сыщик, ищи вора!