31. Петербург, январь 1913 года
Наконец Татьяне снова удалось всех перекричать.
— Товарищи, товарищи! Дайте же мне задать вопрос! — Она говорила, сидя рядом с самоваром, и ее щеки пылали то ли от жара «чайной машины», то ли от природного здоровья. — Господин полковник, Алексей Алексеевич! Для чего служит армия?
Стол затих в предвкушении ответа.
— Защита престола и родины есть обязанность солдата и армии! — отчеканил Соколов слова из устава.
Удесятеренный гвалт поднялся вокруг.
— Позвольте, — оживился визави Соколова, молчавший до сих пор и похожий завитыми кудрями на приказчика в галантерейной лавке. — От кого защита? На нас никто не собирается нападать. Немцы — среди них много пролетариев и там сильна социал-демократия. Социал-демократические депутаты в рейхстаге будут голосовать против войны…
— Если их об этом спросит Вильгельм Второй, — обозлился вдруг Соколов. — Кстати, всего лишь два года назад, в 1911-м германский рейхстаг дружно проголосовал за военные кредиты!
— Помилуйте! Но ведь Карл Либкнехт и Клара Цеткин голосовали против… И мы, меньшевики, будем в Думе тоже поднимать наш голос против вооружения!
— Немец может все-таки напасть! — предположил юный гимназист, тот самый, который решил идти в юнкерское училище и презреть зубрежку по-латыни текстов Марка Туллия Цицерона и Овидия Назона.
— Устами младенца глаголет истина! — обрушился на гимназиста студент-белоподкладочник.
— Надо отобрать все оружие у армии и передать его свободному народу! — внес предложение студент-анархист.
— Кто же его освободит без нас, эсеров?! — ехидненько спросил банковский служащий.
— Перестаньте упражняться в остроумии, — прервала его Татьяна. — У нас появилась редкая возможность услышать представителя армии, мы сами так договаривались, а теперь вы не даете ему слова вымолвить, — обиделась Татьяна. — Давайте наконец спросим: от кого армия должна защищать?
Соколов всерьез воспринимал все происходящее, и ему искренне хотелось прояснить молодым людям принципы существования армии. Но озорное чувство вспыхнуло у него в душе — он давно не был в молодых компаниях, ему было интересно вызвать еще больший полемический задор и в жарком споре, где сталкиваются самые разные мнения, угадать тех, кто называет себя, как и его друг юности Саша, большевиками. На участие в споре его подогревало и соседство с Анастасией, глаза которой искрились от удовольствия наблюдать за спорщиками. Соколов лукаво прищурился ей, как бы давая знак, что его ответ будет не по существу, а ироничен, и сказал опять по-уставному:
— От врагов внешних и внутренних!
Какая буря поднялась за столом! Возмущенно заговорили все, выражая крайнюю степень протеста. Только молчавший доселе аккуратно одетый, но с мозолистыми рабочими руками черноволосый и голубоглазый, улыбчивый парень высокого роста, сидевший рядом с Татьяной, видимо, разгадал намерение Соколова подразнить молодежь и широко заулыбался, обнажив белые ровные зубы.
Белоподкладочник надрывался больше всех, и, когда шум постепенно поутих, он овладел общим вниманием и начал развивать свою любимую тему.
— Врага внешнего теперь уже быть не может! — уверенно выразил он мнение большинства присутствующих, но вызвал этим утверждением ироническую на этот раз улыбку «мастерового», как его назвал про себя Соколов.
— Кто теперь пойдет воевать?! — снова вопросил Григорий. — Разве возможны войны религиозные или династические, вроде Алой и Белой розы? Прогресс наук, развитие военной техники сделали войны абсолютно немыслимыми. Культура человечества достигла сияющих вершин, и немецкий мужик не пойдет убивать русского мужика! Лев Николаевич Толстой не случайно высказал свою глубочайшую проповедь непротивления злу насилием. Он уловил общественный дух, который господствует в мире. Никто не хочет воевать! Все люди братья, они не поднимут оружие друг против друга! Я сердцем чувствую, что не может в наше время, в двадцатом веке, существовать врага внешнего!..
— Браво, Гриша! — поддержал его студент-анархист.
Белоподкладочник продолжал, упоенный собственной речью:
— Относительно врага внутреннего… Наш век начинается как век реформ. Семнадцатое октября, когда царь вынужден был подписать манифест о свободах, служит залогом прогресса даже нашего государства. Вообще же во многих державах в Европе уже давно нет абсолютизма и тирании, достигнуто полное равенство граждан. Все общественные конфликты в цивилизованных странах решаются не виселицами и нагайками, не бойнями и репрессалиями, но корректными запросами в парламентах и дискуссиями…
Соколов заметил, что «мастеровой» снова иронически заулыбался, и почувствовал в нем союзника по внутреннему настроению и отношению к горячим и идеалистическим речам молодежи. Соколов удивился этому обстоятельству, поскольку молодой человек был примерно такого же возраста, как и все остальные, но явно проявлял значительно больше политической и общественной зрелости, не вступая в пустые словопрения.
Гриша продолжал распинаться:
— Двадцатый век, как я уже сказал, будет веком реформ, мирных реформ и дискуссий. Только через столкновение мнений возникнет истина и человеческий гений реконструирует общество. Бернштейн и Каутский, но не Маркс и Энгельс — гении современности…
При этих словах многие выразили свое недоумение и неприятие тезиса, но Гриша продолжал:
— Скоро и в нашем обществе процветут демократические идеи, они, как птицы, пересекут все границы и облагородят крестьянина и жандарма, придворного и купца. Скоро не будут нужны ни «ваше благородие», ни козыряние, будут отменены позорные надписи на воротах парков «Собакам и нижним чинам вход воспрещен!» — все люди станут братья!
— Как, сами собой? — иронически бросил «мастеровой» в океан пафоса Гриши камень сомнения.
Григорий осекся, как будто из него выпустили воздух.
Он не смог ничего ответить, но тем не менее был награжден аплодисментами значительной части молодежи.
— Экие они все утописты, — проворчал «мастеровой» в сторону Соколова, также признав в нем серьезного человека, которого не сбить с панталыку красивой фразой.
Словно оправдывая его слова, речь стал держать Саша.
— Товарищи! — обратился он ко всем. — Я поясню, хотя у нас сегодня и не приготовлено тезисов… Мировые отношения так запутались, что правительства всех стран сочли за благо вооружиться. Войны теперь, я не соглашусь с Гришей, — кивнул он в сторону оппонента, — не только возможны, но весь мир превратился в бочку с динамитом, к которой нужно только поднести фитиль… Надо призвать все монархии и все республики, кои имеются в мире, разоружиться, перековать мечи на орала…
— Когда не будет военного сословия, когда не будет офицеров и солдат, не будет воинской повинности и военных кредитов — мир вздохнет с облегчением и не будет войн. Разве не так? Василий?! — обратился он к «мастеровому».
— Не так, Саша! — подтвердил твердо Василий. — Мы, большевики, утверждаем, что войны возникают не оттого, что накапливается вооружение — воевать можно и дубинами, — войны нужны капиталистам, чтобы держать в узде нас, рабочих, и вас, крестьян, — обратился он к Павлу Никитичу. — Войны нужны торгашам и фабрикантам, чтобы захватывать новые рынки, войны нужны современному государству для того, чтобы отвлекать народ от классовой борьбы и занимать его чувства национальной рознью…
«Дельно выступает большевик! — с неожиданным для себя одобрением подумал Соколов. — Пожалуй, пример трагической японской войны подтверждает его слова».
Соколов решил послушать, что будет дальше высказывать весьма симпатичный ему человек, но того прервали другие молодые люди, снова загалдевшие все сразу и решившие доказать каждый свое вопреки оратору.
— Товарищи, товарищи! — перекричала снова всех Татьяна. — Мы опять отвлеклись от темы… Зачем же было беспокоить господина полковника, если вы никто не хотите послушать его мнение об армии?..
Соколову хотелось высказать свои мысли об армии. В то же время, когда он встречал внимательный взгляд соседки, робость охватывала тридцатисемилетнего полковника, как будто он в своей жизни и не командовал отделениями, эскадронами и даже полком, как будто и не бывал в опасных переделках, где один неверный шаг мог стоить ему не только свободы, но и жизни.
Пока кипели страсти и гостям было не до него, хотя, как теперь Соколов совершенно четко представил себе, его позвали именно в политический салон, на дискуссию молодых представителей разных партий, при этом явно противоправительственного направления, Алексей Алексеевич с любопытством разглядывал общество.
Как это было принято в тогдашней России, барышни сбились в одну массу, тяготевшую к хозяйке и ее дочери, располагавшимися у самовара. Большинство барышень были безразличны к спору. Они перешептывались, хихикали, толкали друг друга локтями и бросали изредка взгляды исподлобья на молодых людей. Особенное внимание привлекал блестящий мундир Соколова, и, казалось, в глазах барышень отсвечивало золото его шитья. Лишь одна Анастасия не обращала внимания на одежду своего соседа по столу, а внимательно заглядывала ему в глаза, когда обращалась с вопросом или просьбой передать что-то со стола. Этот взгляд проникал до самых глубин души Соколова, и ему было очень хорошо, радостно и уютно в этой атмосфере жаркого молодого спора, резких выражений и азартного размахивания руками.
Бледный бородатый технолог улучил снова момент относительного затишья и, обращаясь к Соколову, воскликнул:
— Что же все-таки господин офицер скажет про армию? Нужна ли она народу или ее надо выбросить на свалку истории, как и государство?!
На этот раз все затихли, и Алексей Алексеевич, чувствуя в союзниках большевика и Анастасию, твердо начал:
— Сделать так, чтобы все государства немедленно разоружились, невозможно. Это самая настоящая утопия. Вы хотите, чтобы отказался от оружия и Вильгельм Второй, и микадо, и Франц-Иосиф Австрийский? Или, быть может, вы рассчитываете, что Британская империя утопит свое оружие и флоты в Индийском океане? Наивно!
Большевик с интересом уставился на Соколова, а Стаси, наоборот, потупила свой взор, но видно было, что речь полковника ей доставляет удовольствие.
— Равно и российская армия не собирается складывать своего оружия, особенно теперь, когда наши братья на Балканах ведут извечный спор с Оттоманской империей, поработителем и угнетателем всех своих соседей…
Но допустим, — продолжал Соколов, — что удастся договориться со всеми правительствами и дворами о разоружении… Разве нельзя воевать простейшими предметами и даже орудиями труда, например, топорами, цепами и косами? Когда военная наука еще была в зародыше…
Соколову не дал досказать мысль Гриша. Он беспардонно перебил полковника восклицанием:
— А что, разве есть и военная наука?
Татьяна шикнула на Григория, все общество поддержало ее, и белоподкладочник замолчал.
— Разумеется, — спокойно ответил Соколов и не дал прорваться в голосе своем презрению, которое овладело им против этого отпрыска богатого семейства, решившего развлечься политикой. — Военная наука не только существует и развивается многие века, но она так же точна, как и математика. У нее есть свои теоремы, аксиомы, и как в математике Ньютон или Пифагор оставили нам свои имена в талантливых формулах, так и в военной науке Александр Македонский или Юлий Цезарь обессмертили себя творчеством в двух разделах — тактике и стратегии…
— Ха, ха, — презрительно прыснул белоподкладочник. — Нет ли у вас теоремок посвежее?!
Его никто не поддержал. «Мастеровой» с явным одобрением посматривал на офицера Генштаба, не побрезговавшего обществом молодежи явно другого круга и спокойно излагавшего необычные мысли. Стаси тоже с живейшим интересом присматривалась к Соколову. От внимательного усердия понять его доводы она даже приоткрыла ротик с четкими контурами красивых полных губ.
— Извольте, господин пацифист! — продолжал Соколов, иронически произнеся слово «пацифист». — Сто лет назад Наполеон Бонапарт утвердил аксиому: для того чтобы победить, нужно в известном месте, в известное время быть сильнее противника. Он же добавил: большие силы всегда себя оправдывают… Ежели обратиться к японской войне, то мы в ней проигрывали сражения только потому, что надеялись на храбрость русского солдата и на русское авось. У нас не хватало пулеметов, пушек. Из рук вон плохо велось интендантство. Что касается тактики, то мы вели бой батальонами, а надо было наваливаться корпусами… Другое правило оставил нам Петр Первый — начатую победу надо довершать неутомимым, непрерывным преследованием. Пускать кавалерию и дорубать врага до конца. Батюшка Петр Великий так высказался по этому поводу: «Недорубленный лес вырастает скоро».
— Ну и наука — убивать и рубить! — взвизгнул белоподкладочник.
Барышни около самовара заохали, но в разговор вмешался Василий:
— Правильная наука. Ее надо изучать для революции, для классовой борьбы…
— Оставьте свои классы в покое, — накинулся на него эсер, — только индивидуальным террором можно воздействовать на власть…
— Никакой террор не поможет реформам! Только парламентская борьба, только Государственная дума должна выражать мнение населения! Только свободным волеизъявлением следует добиваться перемен! — ринулся в бой меньшевик Саша.
Незаметно для большинства гостей у самовара вновь появилась хозяйка дома. Ее, вероятно, озаботил откровенно политический ход дискуссии, и на правах самой старшей за столом она прервала говоривших словами:
— Господа, довольно! Вы уже зашли слишком далеко. Поспорили, подрались, и довольно! Пойдемте в гостиную к роялю…
Было видно, что гостеприимная и благодушная к молодежи советница пользовалась всеобщей любовью.
Дискуссия прекратилась, все застолье с шумом и смехом повалило от стола в гостиную.
Соколов увидел, что здесь не принято предлагать руку соседке, выходя из-за стола, и удержался от привычного жеста. Он только любезно отодвинул стул, когда Анастасия привстала, за что был награжден белозубой улыбкой.
Потом он обратился к хозяйке, начал было благодарить за хлеб-соль, но та только развела руками, словно говоря — уж прости меня, батюшка, что я вовлекла тебя в такую сходку!
Соколов прикинул, не уйти ли ему, воспользовавшись моментом, но, когда он через плечо советницы бросил беглый взгляд в гостиную — у рояля, приготовясь петь, стояла Анастасия. Не колеблясь более, он решил остаться. Тут же ему нашлось свободное местечко неподалеку от рояля…
— Я спою вам, — Соколову казалось, что Анастасия обращается к нему одному, — романс Ивана Тургенева на музыку Абазы «Утро туманное…»
Татьяна тряхнула косой и медленно, выразительно взяла несколько аккордов. Низкий грудной голос заполнил всю гостиную.
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Зачарованный звуками этого голоса, Соколов незаметно для себя оказался далеко за пределами уютного дома, где так покойно мерцали керосиновые лампы и люстры, где замерли, затихли молодые люди, тоже захваченные талантом и обаянием певицы.
Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно и нежно ловимые,
Первая встреча, последняя встреча,
Тихого голоса звуки любимые.
Соколов не мог понять, как юное это существо может передать одним только содроганием голоса боль, тоску великого русского человека, которому было суждено всю жизнь безбедно прокоротать на чужбине, во Франции, вдали от этих печальных нив и туманных седых рассветов и всю свою жизнь возвращаться мыслью к ним.
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь, родное, далекое,
Слушая говор колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое…
И снова Соколов поразился, как эти слова накладываются на его воспоминания. О, не зря он тогда, на дороге к Флоренции, в Альпах вспоминал пепельную головку, озарившую его победу на конкур-иппике, и всю свою одинокую жизнь после смерти жены, и свои негласные поездки во вражеский стан, когда никто не ждал его дома.
Потом она пела «Голодную» Цезаря Кюи на слова Некрасова, ее заставили петь еще и еще. Анастасия исполнила несколько романсов подряд, перемежая Пушкина, Тютчева, Фета… Ее голос был широкого диапазона, она с легкостью справлялась с трудными местами музыки Варламова и Кюи, Гурилева и Яковлева.
Только когда ее товарищи поняли, что певица устала, они отпустили ее от рояля. Составили хор, который тут же грянул «Дубинушку», да так звонко, что хозяйка дома в испуге оглянулась на большие напольные часы. Они показывали третий час ночи.
Гости истолковали взгляд хозяйки по-своему и стали собираться. Последовала обычная суматоха одевания в прихожей, поиски галош, муфт и башлыков. Полковник подошел к девушке и поцеловал ей руку.
— Какой сильный у вас талант, — сказал он. — Вы поете на сцене?
— Вы находите, что я уже могу? — с удивлением ответила она. — Ведь я еще только учусь в консерватории…
— Вы вполне зрелая певица… — отвечал Соколов, но тут же заметно смутился, подумав, что эпитет «зрелая» скорее подходит для хозяйки дома, чем для цветущей девушки. — Хотя, быть может, я не совсем точно… э-э-э…
Анастасия была вынуждена прийти ему на помощь.
— Вы… не хотите ли проводить меня до дому? Я буду рада! — просто сказала она.
— Я… я буду счастлив!.. — задыхаясь, выговорил Соколов банальную салонную фразу и, сам того не замечая, ухватился левой рукой за рукоять шпаги, так что побелели костяшки пальцев. Чуть прищуренными лукавыми глазами смотрела Анастасия на Соколова: с чего бы это начал заикаться отчаянный гусар, покоривший ее своей храбростью и ловкостью еще полгода назад, во время конноспортивных состязаний в манеже?
Последними из гостей они вышли на улицу. Северная Пальмира жила своей особенной ночной жизнью.
Был изрядный мороз. Там и здесь дворники в одинаковых, русского покроя кафтанах скребли тротуары и сгребали снег в кучи. К утру они должны были закончить свою работу и теперь старались так, что на морозе от них валил пар. Изредка попадались сани с коробами для снега, лошади тоже исходили морозным паром.
Соколов и Анастасия шли по ночному городу, одетые налегке, но не замечали холода. Они вышли к Неве. Река была пуста, ее замело снегом, по нему в разных направлениях в лунном свете чернели нахоженные тропки и санные колеи. Небо вокруг луны было чистым, тускло сверкал шпиль Петропавловского собора. Ангел на куполе казался живым существом, бог весть зачем воспарившим так высоко. Ветер нес по реке поземку, и только здесь, под холодным светом луны, в неверном сиянии которой словно плыла колоннада Зимнего дворца, Анастасия почувствовала, что продрогла.
На счастье, они издалека услышали цоканье копыт по торцам мостовой, почти чистой от снега. Вскорости подкатил лихач, на всякий случай завернувший ко дворцу в надежде перехватить поздних гостей самого батюшки-царя. Соколов усадил в легкие санки свою спутницу, заботливо укрыл ее медвежьей полстью, а сам притулился с краю.
Лихач помчал так, что встречный ветер не давал им говорить. Соколов только смотрел и не мог насмотреться на девушку. Мигом пролетели санки набережную и мост, промелькнули сфинксы у Академии художеств, поднялись громады домов Большого проспекта. Свернули с него на линию и остановились на углу, напротив госпиталя Финляндского полка, как сказала Стаси.
— Дальше не надо, а то папа будет волноваться… — прошептала она и выпорхнула из-под полсти. — Я совсем согрелась…
— Где я смогу увидеть вас? — отошел от лихача Соколов на несколько шагов вслед за девушкой.
— Приходите как-нибудь на четверг к Шумаковым, я бываю у них почти каждую неделю… — Анастасия подняла на Соколова ясные глаза и лукаво добавила: — Буду рада видеть вас! Там так редко бывают лихие гусары…