ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОТ МЕЧТЫ ДО РЕАЛЬНОСТИ
Глава I
ДЕТСТВО ВОРОБЫШКА
Так и не привыкнув за дорогу к поездам, старший, Васятка, шарахнулся в сторону от паровоза, пустившего пары, когда все семейство Птухиных. гуськом, держась друг за дружку, шло за отцом по платформе к зданию вокзала Московско-Курской железной дороги.
У привокзальной ограды, где народу было поменьше, Савва Федорович Птухин в изнеможении свалил с плеча два больших узла, посадил на них трехлетнего сына Женю. Приказал всему семейству не двигаться, пока не отыщет Сомова, бывшего хозяина Ялтинской городской почтовой конторы, вызвавшего его в Москву.
Выйдя на привокзальную площадь, Савва Федорович был поражен множеством пролеток: у них на всю Ялту столько не было, сколько здесь на одной площади. Зачарованный зрелищем, начисто забыл о своей заботе. Опытным взглядом он мгновенно оценил, что здешние лошади значительно крупнее. «Видно, орловских племенных заводов!» Расчесанные гривы громадной шалью спадали вдоль коротких широких шей. «Хороши, но не для нас. — Птухин еще не отвык причислять себя к ялтинцам. — Для нас не сгодятся. Тяжела такая лошадь для горных дорог, и грива при крымской жаре — чистая помеха». Залюбовался Савва Федорович и сбруями, отделанными медными надраенными бляхами. Да и ямщик под стать экипажу, крупный, осанистый. По Крыму так предводитель дворянства, да и только!
Налюбовавшись, Птухин спохватился: ждут же его, сидя на узлах, домочадцы.
— Слышь-ка, мил человек, — обратился он к ближайшему извозчику, — ты не знаешь ли Сомова, что на… — Савва Федорович запнулся и лихорадочно стал искать письмо, где был указан адрес, — что на Трубной площади… — облегченно закончил он.
— А он кто, твой Сомов, губернатор, фабрикант, а может, он родственник царя? — хамовато осклабился тот. Вокзальный ямщик признал в приезжем незадачливого провинциала, над которым можно безнаказанно позубоскалить… — Эй, Кондратыч! Вот спрашивает… может, ты знаешь Сомова с Трубной площади?
— Знаю, знаю, — с готовностью включился в розыгрыш тот, кого назвали Кондратычем. — Это Сухаревский вор, его еще зовут Бычий Глаз, — нарочито громко под общий смех объяснил Кондратыч.
Савва Федорович обиделся.
— Сам ты вор, если над приезжим человеком вместо помощи зубы скалишь! — И в сердцах повернул в сторону.
— Эй, погоди! Нешто шуток не понимаешь. — Извозчик схватил его за рукав. — Давай путем расскажи, кто твой Сомов, где живет.
— Да он На паях с Ечкиным держит конный двор на Трубной площади, а живет… — Савва Федорович опять полез за письмом, — на Цветном бульваре… А у меня, понимаешь, жена с детишками малыми за вокзалом на холоду зябнут, — закончил он, показав в сторону привокзальной ограды.
— Э-э-э! Так бы и сказал — к Ечкину! Ечкина-то все знают. Здесь половина извозчиков от Ечкина. Сей секунд кто-нибудь из ечкинских тебя к нему на конный двор доставит.
Плотно прижавшись друг к другу, испуганно смотрели дети на непривычно большие, без ограды и огородов, дома, когда они пересекали Земляной вал. На выезде с Большой Казенной улицы возница осторожно направил лошадь на тротуар, где был узкий проход между домом и завалом, перегородившим улицу.
— Это что же, дом обвалился аль так хлам вываливают в Москве? — поинтересовался Савва Федорович.
— Нет, это рабочие настроили баррикад, чтоб, значит, воевать против полиции и солдат.
Непрестанно удивляясь рассказу ямщика о происходивших октябрьских волнениях 1905 года, выехали они со стороны Рождественского бульвара на Трубную площадь. А вскоре вкатили под широкие ворота на большой, заставленный пролетками двор. Чавкая копытами в конском навозе, лошадь, натужно упираясь, подтащила тарантас к крыльцу и остановилась точно напротив ступенек. Пригревшиеся в куче дети нехотя зашевелились, испуганно и с любопытством озираясь вокруг.
— Ну, пошли, — сказал возница и прямо с облучка прыгнул на ступеньки крыльца, не рискуя оставить галоши в грязи.
* * *
Нет, не ошибся в Птухине Сомов, когда рекомендовал вызвать его из Крыма своему двоюродному брату Ечкину. За пятьдесят рублей жалованья в месяц да квартиру на Цветном бульваре, возле цирка, Птухин, назначенный управляющим конным двором, служил не за страх, а за совесть. Уже давно нет во дворе той непролазной грязи, в которую они когда-то въехали. Все пролетки исправны, и у каждой свое место, несмотря на лихое упорство, с которым некоторые извозчики противились птухинским порядкам. И к мужикам Савва Федорович имел подход: не шумит, не матерится, а как-то со спокойной настойчивостью заставляет извозчиков делать что нужно. Бывало, бросит подвыпивший ямщик пролетку посреди двора, на замечание Саввы Федоровича понесет его мать в перемать, а Птухин ему спокойно говорит: «Не хочешь убрать — бог тебе судья. Я сам управлюсь. Вася, Женя, помогите бричку закатить на место». Стоит пьяница посредине, широко расставив ноги, и, набычившись, глядит исподлобья на то, как мальчишки, упираясь руками в задок пролетки, помогают отцу водворить ее под навес. Потом срывается — и с каким-то утробным, нарастающим звуком «Э-э-эх» оглобли под мышки! Тут только успей отскочить. Единым духом загонит пролетку на место.
— Тебя как зовут? — спросил кто-то трехлетнего Женю вскоре после их приезда.
— Воробышек, — назвался он именем, которым нарекла его старшая сестра матери тетка Агафья.
— Стало быть, Воробей?
— Стало быть, Воробей, — согласился малыш. Так и звали извозчики Женю — Воробей-воробышек.
Он давно уже стал общим любимцем за свой добрый характер, услужливость, любовь к лошадям, голубям и собакам.
— Эй, Воробышек! — крикнет, бывало, какой-нибудь возница, не въезжая во двор. — Погляди-ка за лошадью!
Женя карабкается на облучок и с серьезным видом держит поводья, пока не возвратится извозчик. Тот же, выйдя из конторы, запустив руку в глубокий карман поддевки, доставал леденцового петушка, обтирал его рукавом от налипшей махорки, протягивал в знак благодарности Жене.
Матери не нравилось, что Воробей пропадает все дни на конном дворе. Но и возле дома игры не сулили ничего хорошего. Однажды стайка соседских мальчишек обступила во дворе смущенного Женю.
— Ты знаешь, кто я? — спросил его один из них, смуглый красивый мальчик, одетый в черный бархатный костюмчик.
— Нет.
— А это ты знаешь что? — показал он на здание цирка.
— Нет, — опять ответил Женя.
— Это цирк, там работает мой отец. Хочешь, покажу фокус?
Женя утвердительно кивнул. Мальчик встал в театральную позу, поднял правую руку и почти профессионально красиво объявил:
— Выступает сын знаменитого артиста-иллюзиониста Антонио Жиляди, — закончил он в полупоклоне.
Поскольку аплодисментов не последовало, наследник знаменитого артиста-иллюзиониста быстро сунул Жене в руку винтовочный патрон без пули с забитой горловиной, в основании которого была пропилена маленькая дырочка, закрытая двумя привязанными спичками.
— Держи крепко, — скомандовал он и, чиркнув по серным головкам спичечным коробком, быстро побежал прочь.
Еще не понимая, в чем заключается фокус, видя убегающего, Женя инстинктивно бросил ему вслед патрон. Раздался взрыв, а вслед за ним истошный крик потомственного иллюзиониста.
* * *
Прижились Птухины в Москве. Пошли один за другим дети в школу.
В классе казенной трехлетней школы на углу Трубной и Большого Сергиевского переулка, куда привели Женю, было пятьдесят учеников. Савва Федорович с трудом усадил испуганного мальчика за парту, но тот, ухватившись за полу отцовского пиджака, никак не хотел расстаться с ним.
— Ну, будет, будет, — как мог успокаивал отец, настойчиво отдирая ручонки сына от своей одежды, — не срами меня. — И, увидев слезы, наполнившие большие голубые глаза, тихо прошептал: — Ты здесь поучись, а я тебя обожду за дверью.
Однако, когда дядька с деревяшкой вместо ноги, с Георгиевским крестом на солдатском мундире пробирался через толпу, вызванивая медным колокольцем, отец, перекрестив дверь класса и тех, кто за ней остался, вместе с другими взрослыми вышел из школы.
Весь первый урок монотонно и нудно учитель, похожий на старого стриженого пуделя в пенсне, требовал:
— Повторяйте за мной, балбесы: «Начальные народные школы имеют целью утверждать в народе религиозные и нравственные понятия и распространять первоначальные полезные знания…»
Из этого нагромождения длинных фраз Женя понял только одно, что они теперь балбесы. Учитель же на одной и той же ржаво-скрипучей ноте продолжал:
— Предметами изучения являются: а) закон божий; б) чтение по книгам гражданской и церковной печати; в) письмо; г) первые четыре действия арифметики; д) церковное пение.
После первого урока Женя поспешил к отцу — коридор был пуст! К тому же после звонка на следующий урок он обнаружил, что его место на четвертой парте занято, а сумка, сшитая отцом из кусков хомутной кожи, засунута между последней свободной партой и стеной. Женя поднял сумку и, не спросив разрешения у учителя, медленно вышел из класса с твердым намерением больше никогда сюда не возвращаться.
Вечером, несмотря на Женины слезы и упрашивания не водить его больше в школу, отец твердо сказал, что завтра Женя опять пойдет в «казенку». Но, припомнив полные ужаса глазенки Воробышка, добавил:
— Отведи-ка завтра его ты, Марья.
Наутро, часов в шесть, Савва Федорович, переступив порог конторы, замер на месте от изумления. Возле круглой чугунной печки на брошенном овчинном тулупе спали, прижавшись друг к другу, Женя и извозчичий любимец пес Сверчок. Чтобы не идти в ненавистную школу, Женя, не спавший всю ночь, под утро сбежал из дома! Глядя на сына, Савва понял, что в эту школу Женя действительно больше не пойдет.
Посмеявшись проделке Воробышка, Ечкин посоветовал направить его в техучилище, благо оно совсем рядом, на Рождественке.
— И грамоте научат, и ремесло в руки дадут, а это в теперешние взбаламученные времена самое верное дело, — заключил Ечкин.
Время действительно было неспокойное. После поражения первой русской революции положение рабочего класса катастрофически ухудшалось. Московский «Дом трудолюбия» трещал под натиском безработных. Уже стало системой полное увольнение рабочих с фабрик на пасхальные праздники, с тем чтобы через десять праздничных дней набрать новых людей на еще более урезанную зарплату, оставив за воротами «крикунов» и «смутьянов».
Социальные контрасты достигли апогея.
«Торжественный обед, которым московское купечество чествовало английских гостей, был обставлен роскошно. Распорядителями заказаны ледяные фигуры медведя и льва, которые в лапах держали по пудовой чаше зернистой икры. Меню включало: уху из стерляди с на-лимовыми печенками, расстегаи городские, ланж из телятины по-русски, рябчики сибирские, салат, пудинг московский, десерт. Все входные билеты стоимостью 60 рублей были распроданы. Известный успех имел «Ухарь-купец», исполненный тенором г. Садовниковым», — взахлеб восторгается купеческим обжорством газета «Русское слово». И, будто посмотрев в перевернутый бинокль, газета «Раннее утро» в тот же день сообщает, что «…в одной из квартир дома Ечкина на Неглинной отравился нашатырным спиртом квартирант В. Я. Кабанов, 25 лет. Причина — крайняя нужда».
Страна была похожа на штормовой океан, готовый поглотить прогнившее суденышко самодержавия.
Как спасение восприняла буржуазия весть о начале первой мировой войны. Горе поползло в рабочие и крестьянские семьи. Не миновало военное лихо и дом на Нижней Красносельской, куда недавно переехала семья Птухиных. Через неделю должны были забрать на фронт старшего сына Василия. Вслед за этим известием в семью Птухиных пришло новое горе — неожиданно слег отец…
Как-то утром Савва Федорович, едва повернув к жене голову с широко открытыми от испуга глазами, каким-то не своим голосом сказал, что не может встать. Не может, и все тут. Не слушаются ни ноги, ни руки.
— Да полно, Савва, отлежал небось. Давай я подсоблю, — спокойно прошептала жена. Но как ни старалась Мария Яковлевна, грузное туловище мужа безвольно перегибалось, не в состоянии без опоры сохранить вертикальное положение даже сидя.
Приехавший вслед за врачом всегда шумный Ечкин на этот раз деланно-веселым голосом заметил:
— Да ты скоро поправишься, старина. Давай не залеживайся… Трудно без тебя. Много лошадей и мужиков забрали на войну. А с теми, что остались, сладу нет, тоже в революцию ударились, требования выставляют, забастовками грозятся…
На другой день Савва уже не мог говорить. Он только слышал и понимал, как Марья объясняла, что Василий пришел за благословением — забирают на войну. По лицу Саввы пробежала судорога, и от сильного напряжения из горла вырвался какой-то клокочущий звук. А по вискам скатились две крупных слезы.
С уходом Василия не стало кормильца в семье. Жить становилось все труднее и труднее. Цены по сравнению с довоенными возросли в три-четыре раза. Многие продукты исчезли совсем. Хлеб можно было купить, выстояв длинную очередь. Вчера Женя вместо хлеба принес сорванную с двери булочной картонку-объявление: «Хлеба нет и не будет». Чтобы свести концы с концами, Мария Яковлевна стала шить с утра до ночи.
Женя решил идти работать.
Как ему пришла эта мысль в голову, он и сам не знает. Скорее всего надоумили его мамины слова, когда она, накормив с ложечки отца, положив руку на голову Воробышка, сказала: «Ты у нас в доме остался один мужчина». Да, он мужчина, а мужчины — это ему хорошо было известно — должны кормить семью.
Ранним осенним утром Женя надел доставшееся ему от старшей сестры пальто с серым, выношенным до кожи кроличьим воротником и вышел из дома. В школу теперь ходить не надо, она занята под госпиталь для раненых. Женя еще не знал, где и как будет работать, но твердо был уверен, что это теперь необходимо.
Порыв холодного ветра взметнул мусор с тротуара и, обогнув афишную тумбу, неистово хлестал обрывками объявления о том, что… «Правление товарищества поставлено в тяжелую необходимость сократить производство на фабрике, следствием чего является дополнительное увольнение рабочей силы». Объявлений о найме не было.
Женя поднял воротник и, наклонившись навстречу ветру, двинулся на Каланчевскую площадь, где на вокзале надеялся что-то заработать.
На Казанский вокзал его просто не пустили. Туда прибыл воинский эшелон, а солдатам, как известно, носильщики не нужны. Он пересек площадь и вышел на перрон Николаевского вокзала. Прибыл поезд. Не зная, как предложить свои услуги, Женя остановился возле фонарного столба и стал наблюдать, как громадный рыжий детина, способный перенести чемоданы вместе с их скромно одетым хозяином и даже паровозом, пыхтевшим рядом, торговался за лишний пятиалтынный. Добившись своего, носильщик легко перекинул через плечо чемодан, связанный ремнем с саквояжем, два чемодана взял в руки.
Когда носильщик скрылся за углом, Женя перевел взгляд на перрон, на котором почти никого уже не было, и медленно пошел вдоль вагонов.
— Мальчик, мальчик! — настойчиво раздалось позади. — Ты не поможешь мне донести вещи до извозчика? — спросила его пожилая дама, одетая в длинное черное с таким же черным, необыкновенно пушистым воротником пальто.
— Да, да, — так быстро согласился Женя, что даме это показалось подозрительным.
— А ты случайно не воришка?
— Нет, нет, что вы, а разве я похож?.. — опешил Женя.
— Ну да, конечно, непохож, извини, голубчик.
— Не беспокойтесь, я вам помогу просто так, и мне ничего не надо. — Женя обрадовался тому, что его не подозревают, по домашним птухинским понятиям, в самом ужасном. Женя вспомнил рыжего верзилу и попытался так же легко закинуть за плечо чемодан, забыв, что под девчоночьим пальто укрыты худенькие, воробьиные плечи. В тот же момент, потеряв равновесие, упал на перетянувший его набок чемодан. Женя готов был от стыда провалиться сквозь доски перрона, когда дама сочувственно предложила нести чемодан вдвоем, а картонку и саквояж взять каждому в руку.
— Нет, нет, вы только помогите мне закинуть за плечи, — не соглашался он, — я донесу.
Выйдя на привокзальную площадь, они увидели, что ни одного извозчика нет. С началом войны их в Москве стало значительно меньше.
— Как же я доберусь до Домниковки? — растерянно оглядывалась по сторонам дама.
Женя предложил дойти пешком. Так, словно родственники, по силам распределив груз, они двинулись в путь. Возле квартиры дама достала из ридикюля бумажку. «Право, не знаю, как тебя отблагодарить», — подала мальчику деньги.
Женя никак не думал, что принимать вот так деньги, даже заработанные, ужасно стыдно. Ему они казались милостыней. Нагнув голову, словно провинившийся, стоял он перед женщиной.
— Постой, на-ка еще, — протянула дама вторую бумажку. Видя, что мальчик не протягивает за деньгами руку, она сунула ему купюры за манжету рукава пальто, добавив: — Ну-ну, не будь глупенышем, а теперь беги.
— Спасибо вам, — еле выдавил Женя. Держа деньги в кулаке, он примчался домой.
— Вот, мама, я заработал на вокзале, — опять смущенно протянул он две трехрублевые купюры.
— Господи, Воробышек ты мой милый! — закрывшись передником, заплакала Мария Яковлевна. — Видишь, Савва, еще кормилец подрос…
— Ничего, мама, проживем. Я буду подрабатывать каждый день. — Женя едва удерживал от волнения слезы.
Это был конец Воробышкиного детства.
Через неделю по объявлению «Нужен мальчик грамотный, из приличной семьи для посылок. Жалованье 6 рублей, квартира и харчи. Обращаться в контору газеты «Вече». Женя был принят на службу.
Глава II
ПО ЭТУ СТОРОНУ БАРРИКАДЫ
«Здравствуйте, дорогие мать, отец, сестры и братья. В первых строках своего письма сообщаю, что я жив и здоров…» С удивлением слушала вся семья первое письмо брата Василия, написанное им откуда-то из-под Тернополя. Женя чуть не прыгал от восхищения, когда сестра читала строки, где Василий писал, что служит при авиации, и нисколько не сомневался в том, что брат, конечно же, летчик.
Весь день Воробей ходил под впечатлением этого известия. Уже лежа в постели, он, закрыв глаза, представлял, как брат не спеша подходит к аэроплану, надевает краги, громадный шлем, какой он видел на старых афишах, извещавших о «летании авиатора Уточкина над ипподромом…». Улыбаясь, брат садится в аэроплан, и… здесь воображение упиралось в тупик, потому что Воробышек не знал, что нужно делать дальше, чтобы аэроплан оказался в воздухе. Досадуя, он снова возвращался к исходной точке:…Василий надевает шлем, потом… ну да, конечно же, он берет заводную ручку и, как это делается у автомобиля, заводит мотор.
Теперь мысли об авиации не оставляли ни на минуту. Бегая по поручениям конторы, он непременно осматривал каждую тумбу в поисках сообщений об аэропланах. Очень скоро Женя знал наперечет всех выдающихся авиаторов русских и иностранных. Ближайшей мечтой стало попасть на Ходынку — единственное место, где можно было увидеть настоящий аэроплан.
Главным источником сведений об авиации для Жени стали военные сводки в газетах, а это неизменно связывалось с войной. Значит, нужно попасть на фронт! К тому же там, на фронте, казалось, так просто разыскать брата, от которого уже много недель не было писем. И мама на вопросы девочек, приходивших с работы, нет ли вестей от Васи, молча качала головой, нередко прикладывая передник к глазам.
Нет, он, конечно, никому не проговорится о своем намерении, но готовиться уже нужно!
— Зин, а Зин, ты не знаешь, далеко ли отсюда до Тернополя?
— Неужто контора посылает тебя сбегать в Тернополь? — пошутила ничего не подозревавшая сестра. — Тогда заодно проведай Васю.
— Скажешь тоже. Глупости, — поспешил насупиться Женя, почувствовав, как краска заливает лицо. — Если не знаешь, так нечего смеяться, грамотная какая.
— Ну что ты, Воробышек, не сердись. Я пошутила, сама не знаю, где находится Тернополь. Девчонки на работе говорят, поезда туда ходят с Белорусского вокзала.
«Все, стоп!» Какое-то чутье подсказало Воробышку, что если он задаст уже висевший на языке следующий вопрос: «А сколько туда ехать?» — то Зина насторожится.
Теперь каждый день Женя что-нибудь готовил в дорогу. Деньги, которые перепадали иногда за услуги от конторских адресатов, он прятал в сумке среди ненужных теперь учебников. По воскресеньям Женя с утра уходил подрабатывать на вокзал, подносил приезжим вещи и получал еще несколько монет.
Женя и не думал раньше, что сбежать из дома так трудно. А вот сейчас, поднявшись среди ночи с постели, одевшись и взяв свою бывшую ученическую сумку, он нерешительно стал напротив кровати, на которой, примостившись возле парализованного отца, спала умаявшаяся за день мама. Женя вдруг почувствовал себя взрослым, ответственным за семью, очень обязанным перед мамой, сестрами и больным отцом. Что-то сильно сдавило грудь. Хотелось сесть и разреветься. Он понимал, что побег очень огорчит самых близких, самых дорогих ему на свете людей.
Еле сдерживая рыдания, Женя вышел в прихожую. Постоял, решил, что надо все-таки сообщить о своем намерении. На клочке газетки, сильно послюнявив химический карандаш, вывел по чистому краю: «Я уехал на фронт к Васе».
Сравнительно легко добравшись до Белорусского вокзала, Женя обогнул здание и вышел на пути. Сколько здесь поездов! Какой же из них пойдет в Тернополь?
В нерешительности Женя шел вдоль темных вагонов, иногда между колес перебирался с пути на путь. Все вагоны были наглухо закрыты. Уже стала закрадываться в сердце безнадежность, когда он подошел к последним вагонам одного из эшелонов и почти рядом услышал речь: «Давай-ка подсобь… Да не расплескай котелок, ты, дурья башка, это же тебе не водица». Сильно окая, командовал, по всей вероятности, деревенский парень. Кто-то перелезал под вагоном — щебень хрустел под его тяжелыми коваными сапогами. Бежать было некуда. Оглянувшись, Женя увидел, что дверь последнего вагона слегка приоткрыта. Не раздумывая, он в следующий миг, словно мышь, юркнул в темное его чрево.
— Ну, Никита, твоя очередь караулить, а мы с Вишняком за твое бычье здоровье выпьем, — проговорил кто-то голосом приятного тембра и влез в этот же вагон, что и Женя.
— Ну-ну, не могите без меня, — возразил тот же окающий голос.
— С кем ты разговариваешь на посту, скотина! — словно из-под земли выросла фигура ротного.
— Второй караульный Вишняков, ваше благородие, — отчеканил высоким голосом солдат. — Сдаю пост рядовому Храпину. С вашего позволения, добегу до водокачки…
— Никаких водокачек. Сейчас отправляемся, — круто повернувшись, офицер тотчас растворился в темноте.
— Ух, обомлел я от страху, — переводя дыхание, признался Храпин. — А ну, думаю, учует своим сучьим носом их благородие, чем из котелка пахнет.
Теперь стало ясно, что все они поедут в этом последнем вагоне.
Толкнув состав назад, как бы освобождая место для разбега, паровоз с силой рванул и стал набирать скорость.
Улавливая в шуме дребезжащего вагона отдельные слова, Женя понял, что солдаты устраиваются на ужин. Вскоре неуверенно затрепетало пламя в трехлинейке, поставленной на ящике, заменяющем стол. Появилась буханка хлеба, кусок сала, репчатый лук. Почетное место на ящике занял котелок.
…Застолье затянулось. Женя почувствовал усталость. Затекли ноги от неподвижного стояния. Он попытался присесть на корточки… Падающие ящики с грохотом посыпались к ногам захмелевших солдат.
— Кто здесь? — осторожно, держа винтовку наперевес, направился Храпин в угол вагона. И через несколько секунд выволок, держа за ухо, Воробышка.
— Ты как сюда попал? — тупо уставился на съежившегося мальчика другой солдат.
— Я еду к брату на фронт, в Тернополь.
— Знаем мы этих «фронтовиков», небось залез украсть что-нибудь. А ну покажь. — Храпин рванул из рук Жени сумку.
— Что будем с ним делать? — как бы рассуждая, спросил Вишняков. — Ведь если ротный узнает, что в вагоне с боеприпасами пассажир, упечет под трибунал. — Он стал медленно расстегивать Женину сумку.
— А что с ним думать! Чем ждать, пока тебе ротный в рыло заедет, вышвырнуть его, и делов всех. — Храпин одним махом, с кулацкой жестокостью рванул дверь и… вытолкнул мальчика.
— А-а-а! — с замиранием донеслось из-за двери.
Почти две недели пролежал сильно разбитый и простуженный Женя. Часто он в беспамятстве звал то Василия, то какого-то Храпина, то господина офицера, который бьет солдат.
После выздоровления Женя как-то сразу стал взрослее, молчаливее. Маме только и сказал, что нечаянно свалился с подножки поезда, и все.
Вскоре по просьбе сестер, работавших в «Деловом дворе», что на Варваровской площади, Женю приняли туда же учеником телефониста.
* * *
Вместе с таким же учеником Семкой Камешковым, прозванным Булыжником, которому Женя рассказал свою историю, они стали разрабатывать новый план побега на фронт.
Хороший друг Булыжник, одно огорчает — нет у него страсти к авиации, не увлекают его рассказы об аэропланах. Зато Семка лучше разбирался в политике. Это у него от отца, рабочего завода Гантера. Да и сам Семка был агитатором хоть куда. Женя вскоре убедился в этом.
Как-то выйдя после работы из конторы, друзья направились вместе с дядей Кондратом, истопником «Делового двора», к его брату Анисиму в госпиталь, расположенный в Анненгофской роще. Взял их с собой дядя Кондрат для того, чтобы обученные грамоте ребята прочитали письма, присланные из деревни. Оба брата, и Кондрат и Анисим, были неграмотные, а доверять семейные тайны чужим взрослым по своей деревенской застенчивости не решались.
Найти брата в госпитале было нетрудно. Он был из «ползунов», тех, кто после ампутации обеих ног передвигался в основном на руках и не дальше своей палаты.
Пока братья, обнявшись, плакали, Женя с Семкой обошли несколько палат и уже подружились с солдатом, у которого на исподней серой застиранной рубахе был приколот Георгиевский крест.
Потом, несмотря на нежелание дяди Кондрата, письма слушала вся палата. Семка читал громко и с выражением. На каждой строчке разгорались споры, которые иногда сводились к попытке утвердить свое мнение костылем.
— …А кому она нужна, война-то… — складывая прочитанное письмо, по-взрослому спросил Семка. — Вот ты, дядя Анисим, — обратился Семка к брату Кондрата, — за кого ты отдал свои ноги? — Сам же Семка и пояснил: — За помещика-кровопийцу!
— Ты штой-то брешешь тут, гаденыш, — накинулся на Семку чубатый, громадного роста солдат-кубанец. — Тя што, отец-большевик сюда прислал, да? Я те щас задницу разделаю, неделю на карачках ползать будешь.
Женя с Семкой съежились, придвинулись к дяде Кондрату.
— Ну ты, глотку-то не раздирай, а то враз костылем заткну, — взъерошенным петушком накинулся на Семкиного притеснителя один из раненых с большой болванкой гипса на ноге. — Это тебе не на фронте, офицерский прихвостень. Правильно парнишка говорит, за мироедов — дышло им в глотку — воюем. Ты слышал, что в письмах-то пишут? Голод! Детишки пухнут. А ты что нам после обеда читал? Что, я тебя спрашиваю, об заботе государевой, да? Слезу волчью пустил, — тряс он перед носом опешившего чубатого газетой «Новое время». — Во, послухайте, — расправил он одной рукой газету на плече раненого, сидевшего на его койке. — «Ее императорское высочество княгиня Елизавета Федоровна пожаловала в Староекатерининскую и 1-ю городскую больницы по пятьдесят бутылок коньяку. Позвольте поблагодарить ее императорское высочество за ее постоянные заботы о бедных и нуждающихся»…Вона, позаботилась! А где она их заработала, а? Отвечай, кулацкое мурло! Где, я тебя спрашиваю?
— Исподнее продала!
— На паперти насобирала! — стали раздаваться голоса.
— Пойдем отсюда от греха подальше, — тронул Женю за плечо дядя Кондрат, впервые слышавший такие слова о царской семье.
Они уже пробирались сквозь шумящую толпу больных, одинаково одетых в грубые серые халаты, когда перед ними вырос уже знакомый георгиевский кавалер.
— А вы, пострелята, — обратился он к мальчишкам, — заходите почаще, может, газетку какую принесете. Интересно знать, как и чем занимается тутошний рабочий люд… Не бойтесь, в обиду не дадим. Идет?..
Вечером ребята рассказали о своих приключениях Семкиному отцу, дяде Феде, которого служащие «Делового двора» в открытую называли большевиком. Он внимательно выслушал все подробности и расхохотался, когда узнал, что чубатый раненый обещал выдрать ребят.
— Это дело хорошее, ребята. Раз солдат просит, а он, наверное, не один. там такой, стоит поработать, если даже разок-другой и выдерут. Раненые же там, в госпитале, не век будут, поправятся и двинут кто на фронт, кто в деревню, а мысли — это не больничное белье, где снял, там и оставил. Правдивая мысль сейчас приравнивается к оружию.
С тех пор ребята стали частыми гостями в госпитале.
После работы, запихнув за пазуху листовки и газеты, приготовленные Семкиным отцом, они отправлялись на «революционную работу», как говорил Семка, — в госпиталь.
* * *
Женя усердно отряхивал хлопья пушистого снега перед тем, как войти в вестибюль телефонной станции, когда его сильно дернули за рукав. Почти уткнув в Женино лицо свой вздернутый конопатый нос, Семка таинственно прошипел:
— Дело есть, Птаха. Отец сказал, что сегодня они всем заводом в память 9 Января идут на демонстрацию по Тверскому бульвару. Я с рабочими пойду.
— Ну, — протянул Женя.
— Вот те ну, — передразнил Семка. — А ты как?
— А как же работа? — неуверенно спросил Женя, вспомнив, что в последнее время хозяин Мархлевский постоянно шныряет по телефонному залу.
— Трус ты, Птаха! — крикнул Семка и повернулся к двери.
— Постой! Сам ты трус! Пошли!
Толпы народа увеличивались по мере приближения к центру. На Театральной площади, над морем женских платков, студенческих и рабочих картузов, солдатских папах, в облаках выдыхаемого морозного воздуха колыхались кумачовые полотнища с наспех написанными белыми буквами: «Долой войну!», «Долой самодержавие!»
Ребята пробрались к ступенькам Большого театра, чтобы послушать оратора, энергично размахивающего черной каракулевой шапкой, зажатой в руке. После его речи демонстранты медленно двинулись в сторону Охотного ряда. На углу Тверской, совсем недалеко от ребят, поднятый на руках, заговорил еще один оратор, в котором ребята тотчас узнали их больничного знакомца — георгиевского кавалера. Работая локтями, они стали пробираться к нему, когда по толпе понеслось: «Полиция! Фараоны!» Вслед за этим со стороны Тверской раздалось зычное: «Разойди-ись!» — перемежающееся криками и конским ржанием.
Народ снова стал пятиться в сторону Охотного ряда.
— Долой царя! — совсем рядом выкрикнул молодой рабочий, сложив рупором ладони.
— Долой фараонов! — тонко заорал Семка. — Птаха, три-четыре!
— Долой фараонов! — раздались два звонких мальчишеских голоса.
Вдруг, круто повернув, толпа понесла ребят к тротуару.
Гонимый людским потоком, Воробышек потерял Семку и вернулся домой один, голодный, оборванный и усталый.
— Господи, где ты ходишь? На улице-то страх что творится, не ровен час, придавят или в полицию попадешь, — запричитала Мария Яковлевна, — отцу все хуже, помрет без тебя, потом жалеть будешь, посидел бы дома, — уже поглаживая по голове сына, уговаривала мать.
— Ладно, не буду ходить, — снимая с головы ее руку, ответил сын.
В конце марта 1917 года, когда утренняя смена еще не приступала к работе, Семка громко сообщил, что на заводе отца установили восьмичасовой рабочий день.
— А мы работаем по десять, надо бастовать!
— Правильно, мы не верблюды, — с расстановкой для убедительности поддержал своего друга Птаха. И тотчас почувствовал, как кто-то вцепился ему в ухо.
Женя развернулся и встретился с искаженной злобой физиономией Мархлевского, который правой рукой точно так же за ухо держал второго забастовщика — Семку.
— Нет, вы не верблюды, вы сукины щенята!.. Если я еще раз услышу подобное, выгоню вон, мерзкое отродье. — Он брезгливо толкнул ребят.
Вечером за Семкой зашел отец.
— Ну, как дела, орлы-соколы? — обратился Федор к друзьям, как только они сошли со ступенек «Делового двора».
Семка долго сопел, но потом рассказал об угрозе
Мархлевского. Незаметно от разговора о хозяине телефонной станции перешли к меньшевикам, эсерам, кадетам, большевикам, революции, Ленину. Увлекшись рассказом Федора, ребята не заметили, как оказались на Красносельской у дома Жени.
— Все хотел спросить, дядя Федя, — начал Женя. — Большевик ты или нет, а теперь вижу — не надо спрашивать, ясно. Мне тоже хочется стать большевиком.
— Это хорошо, Женя, что ты так думаешь. Сейчас такое время, что каждый во всей России должен определиться, где, по какую сторону баррикады. он будет. Вдоль баррикады нельзя — убьют не те, так другие. Вот так-то. — Дядя Федя подтолкнул мальчика к двери. — Отец у тебя крепко болен. Поэтому сейчас твое место при нем.
* * *
С тревогой уходил по утрам Женя на работу, видя, что отцу с каждым днем все хуже.
В начале октября, вернувшись со своей «революционной работы» в госпитале, он хотел порадовать маму продуктами, полученными от раненых в знак благодарности, но застал ее плачущей у постели отца. Он лежал с закрытыми глазами, далеко запрокинув голову на низко положенной подушке. На худой и длинной, как у гуся, шее неестественно высоко выпирал кадык. Отец дышал часто, с каким-то булькающим хрипом… Казалось, в горле у него комок стружек, через которые трудно пробиться воздуху, особенно на выдохе. Тесно прижавшись друг к дружке, всхлипывая, сидели сестры.
Рано наступившая темнота усиливала в комнате гнетущую атмосферу. Становилось жутко.
Отец умирал долго и мучительно. В течение целой недели он то терял сознание и успокаивался, то приходил в себя, и тогда с первым булькающим хрипом гримаса боли искажала его лицо. Страшно было смотреть на вконец измучившуюся мать. Она уже не могла плакать, а только отрешенно причитала: «Господи, смилуйся над ним, возьми быстрее его душу грешную, чтобы он так не страдал…»
К отцовскому хрипу привыкнуть было нельзя. Особенно тяжко было слушать его ночью. Все засыпали мгновенно, едва только Савва Федорович терял сознание, и просыпались с первым его хрипом. Поэтому никто, даже мать, не почувствовали, когда он умер. Ближе к утру хрип прекратился, и все заснули. Проснувшись, Мария Яковлевна, спавшая на стуле у стола, издали увидела, что отец мертв.
— Вставайте, дети, — почти спокойно сказала она, — отец отмучился.
Сестра Зина с матерью поехали в контору Ечкина, который бежал за границу во время октябрьского восстания. Многое здесь изменилось. Но старые ямщики, хорошо знавшие отца, дружно откликнулись помочь похоронить бывшего управляющего конным двором.
* * *
Исподволь, понемногу, ненастойчиво Женя начал уговаривать мать отпустить его в Красную Армию.
— И не думай, мал еще, хватит большевикам и одного Васи, — как бы оправдывала Мария Яковлевна свое нежелание отпустить Женю. Старший сын уже служил в авиационных частях Красной Армии и слал письма теперь из-под Твери.
После того как отца не стало, казалось, отпало основное препятствие на пути осуществления давнишней Жениной мечты. Желание усиливалось каким-то недетским чувством ответственности перед революцией; каким-то осознанием вины из-за того, что в самые ответственные дни вооруженного восстания он в отличие от Семки просидел дома у постели умирающего отца.
А сейчас разве мама поймет, что со всех сторон и афишных тумб прямо в сердце, как в десятку, нацелен вытянутый палец красноармейца с пробойным, как пулеметная очередь, вопросом: «Ты записался в Красную Армию?» Это воззвание звучит набатом, обвиняя в нерешительности. Нет, дальше так нельзя, надо что-то делать.
Вечером забежал Семка и рассказал, что его отец проводил запись добровольцев в Красную Армию на бывшем заводе Гантера, а теперь сам назначен комиссаром автоброневого отряда и отправляется на фронт под Псков.
Вся ночь прошла в раздумьях, как записаться в Красную Армию. Едва рассвело, Женя выбежал на улицу. Ему казалось, что эти проклятые трамваи еще никогда не тащились так медленно, как сегодня. Не доходя до проходной завода Гантера, Женя остановился и, воровато озираясь, стал подкладывать под пятки в старые отцовские сапоги большие комья ваты. Идти было неудобно, но зато теперь он был выше ростом. Потом достал из кармана сверток с промасленной ветошью, тщательно вымазал руки, почти с удовольствием протер лицо и вошел в помещение вслед за двумя рабочими.
В дальнем углу комнаты стоял длинный стол, за которым сидели двое мужчин: один с виду рабочий, другой, постарше, в полувоенной одежде. Справа от них, на куске фанеры, размашисто-крупно было написано: «Да здравствует рабочая и крестьянская Красная Армия!» Ниже, уже на куске серого картона, тем же шрифтом: «Запись в Красную Армию». Еще ниже были наклеены какие-то печатные и рукописные листки.
Оттого, что Женя грохал своими неудобными для ходьбы сапогами, оба мужчины разом подняли от бумаг головы, видимо предполагая, что в комнату въехал броневик. Женя почувствовал, как смелость вместе с сердцем покинула свое достойное место в груди и завязла где-то в пятках.
Не увидев ничего интересного, мужчина, стоявший первым в очереди, возобновил прерванный спор.
— …Ты, Минька, не дури и не корчи из себя начальника, а то враз дам по шее, как прежде. Я ведь тебя, сопляка, слесарить учил, а ты… Пиши в Красную Армию!
— Дядя Семен, я же тебе который раз объясняю, что по решению заводского комитета ты, как опытный мастер, остаешься на заводе.
Воспользовавшись накаляющейся обстановкой, Женя, подобно цапле, высоко поднимая ноги, дотопал до конца очереди. Постепенно успокаивалось волнение.
— А тебе чего? — обратился к Жене еще не остывший Минька, оглядев очередь.
— Чего и всем, не за хлебом пришел, — старательно комкая ветошь, пытался скрыть дрожь в руках Женя.
— Ну ты посмотри, один старый хрен, другой — воробей еще без перьев, — прямо по сердцу резанул Минька. — Здесь в Красную Армию, а не к няньке записывают.
— Сам ты воробей, мне семнадцать, понял? Минька начал багроветь, назревал новый кризис.
Тут уже он мог дать по шее.
— Постой, Михаил, — вмешался в спор тот, что был постарше. — Остынь малость, а то всех разгонишь… Ты откуда, где работаешь, сколько лет? — обратился он к Жене.
— Меня рекомендует дядя Федя Камешков. — Это был последний козырь, которым Женя хотел отбиться от всех остальных вопросов.
— Рекомендация достойная! А сколько тебе лет по совести? — настаивал пожилой рабочий.
— Я сказал — семнадцать.
— Брешет он, — словно ужаленный выпалил Минька, — и вообще, вали отсюда.
— Цыц, ты! — прикрикнул на Миньку старший. — Вот что, как тебя…
— Птухин Евгений Саввич.
— Ты, Евгений Саввич, принеси-ка метрику о рождении, вот тогда и разберемся. Понял? Ну вот и хорошо… А записываться в Красную Армию нужно идти умывшись… Как в церковь.
Это был крах надежды. Медленно повернувшись и уже не обращая внимания на сваливающиеся грохочущие сапоги, Женя, еле сдерживая рыдания, вышел. Все сразу опостылело: и хмурое, еле просыпающееся утро, и мерзко чавкающий полурастаявший грязный январский снег, и лица идущих навстречу рабочих.
На набережной Москвы-реки он с остервенением вытряхнул из сапог ненужные комья ваты, швырнул паклю и, на ходу сгребая с парапета снег, чтобы вытереть лицо, побрел к центру. Но постепенно чувство безнадежности начало таять. В голове вызревал новый план: переправить справку о рождении. В Красную Армию он должен попасть. Ради такого святого дела согласен он пойти на самый тяжелый в семье Птухиных грех — ложь.
Дома, достав из-за иконы хранящиеся там документы, Женя нашел свою изрядно потрепанную, пахнущую лампадным маслом метрику. Осторожно расправив ее на столе, прочитал ненавистное: «Год рождения 1902» — и стал соображать, как из последней цифры 2 сделать 0. Потом старательно оттер нижний кончик у рахитично головастой двойки, подровнял пером попорченную нижнюю часть цифры и отставил документ на расстояние вытянутой руки для обозрения. В общем-то неплохо. Если бы не подавать ее в руки глазастому Миньке!
Для большей скрытности подделки Женя сложил справку по линии, проходящей через удаленную часть двойки, потер немножко, развернул, с удовольствием прочитал: «Справка из метрической книги ялтинской православной церкви, подтверждающая, что 7 марта 1900 года у ялтинского мещанина Саввы Федоровича Птухина и его законной жены Марии Яковлевны родился сын, нареченный Евгением…»
«Ничего не заметно», — успокаивал себя «нареченный Евгением», подходя на следующий день к проходной завода Гантера.
Однако мелкая дрожь все же волнами проходила по всему телу. Женя толкнул дверь и — о счастье! — за столом не было этого въедливого, как ржавчина, Миньки. Завороженно глядя вперед, Женя машинально, вне очереди, подошел к столу и молча протянул сидящим справку.
— Ты чего? — удивленно спросил тот, что сидел на месте Миньки.
— А-а-а, вчерашний, — дружелюбно отозвался уже знакомый второй дядька. — Ну, покажь свой документ.
Он взял справку и, дальнозорко отставив ее, медленно стал читать, периодически поглядывая на парнишку. Женя побелел от напряжения, а тот, аккуратно, складывая справку, так же медленно произнес:
— Ну, стало быть, 1900 года рождения, — казалось, хитровато улыбнулся он. — И в таком разе можно записывать тебя молодым честным солдатом революции, то есть красноармейцем. Пойдешь на курсы пулеметного дела в Крутицкие казармы.
— Мне бы в авиацию, у меня брат…
— Ничего, сначала научись держать винтовку, подрастешь, а потом расправляй крылья. Все, иди.
Пулеметчик, ну и пусть! Все равно здорово, он принят в Красную Армию и скоро поедет на фронт. Сегодня 20 января 1918 года, и это число он запомнит на всю жизнь!
Дома ждала еще одна новость. Приехал брат Василий. Женя едва узнал в стоявшем напротив человеке брата. Худой, в полинялой суконной форме, издававшей резкий, как скипидар, характерный солдатский запах, он весьма отдаленно напоминал Василия. Пожалуй, только глазами. Разглядывание длилось какую-то секунду, и братья бросились друг к другу.
«Вася меня поймет», — обрадованно подумал Женя, когда пришло время объявить о своем поступке.
Однако Вася не понял. В отличие от мамы, безмолвно всплеснувшей руками, он в упор спросил:
— Ты что, спятил?
На такой вопрос новобранец еще не готов был ответить. Оставалось молча слушать, как все бранили его за безрассудство.
Женя крепко спал, когда на кухне семейный совет обсуждал его судьбу. Было решено, что Василий попросит отпустить Женю с пулеметных курсов в распоряжение-его авиационной части.
Наутро Василий один сходил в фабзавком.
— Ну все. Пойдем собираться. Поедешь со мной в Тверь, будешь там служить, — возвратившись, с порога объявил Василий.
— Мама, я буду служить при аэропланах! — Женя бросился к Марии Яковлевне.
— Вась, а зря ты маме не разрешил проводить нас на вокзал, это же недалеко, — упрекнул Женя брата, когда они вышли из дому. Перед глазами все стояла картина, как мама, обхватив сыновей, повисла без сил, причитая: «Не покидайте меня, старую, дорогие соколики!»
— Да, ты думаешь, тебя там, на вокзале, ждет мягкий вагон? «Прощайтесь со своей матушкой, товарищ Женя, мы подождем, а потом тронемся». Черта с два! — почти со злобой шутил он. — Мы еще намотаемся по путям, пока найдем нужный эшелон, а потом зайцами, возможно, на крыше поедем. Так как ты думаешь, приятно будет маме видеть это?
Такая перспектива Женю не охладила. Он весь был в мечтах о предстоящей встрече с аэропланами.
Видимо, у Воробья наступила полоса везения, потому что уже на втором пути оказался эшелон, в котором две платформы отцеплялись в Твери. В темноте братья залезли под брезент и устроились на каких-то ящиках.
Воробей своего добился, он уезжал служить в авиацию!
Глава III
НА ДОЛЖНОСТИ «ТОЛКОВЫЙ ПАРЕНЬ»
— Вставай, авиатор, приехали, — растолкал Василий брата.
Ехали, должно быть, долго, потому что начавшийся в Москве редкий снег здесь, в Твери, лежал на земле толстым одеялом. Выбравшись из-под брезента, братья спрыгнули на землю и уверенно двинулись к водокачке. Жене хотелось говорить о предстоящей встрече с аэропланами.
Совсем другие мысли заботили Птухина-старшего.
Там, дома, соглашаясь взять Женю, он и не думал, как объяснить появление брата в авиагруппе. Теперь, со всей конкретностью, в его воображении возник образ командира группы Комаровского, бывшего подполковника царской армии. Василий еще по старой привычке испытывал страх перед такими выхоленными, надменно холодными офицерами. А тут такое.
Комаровский после революции ни в чем не изменился, особенно если дело касалось дисциплины и внешнего вида. Нет, он не бьет по физиономии, да, вероятнее всего, не бил и при царе, но, прищурив немигающие глаза, сначала загипнотизирует, а потом процедит: «Сейчас же сделай…», и так произнесет фразу, как будто не договорил всего одно слово: «скотина». Нет, Василий к Кома-ровскому за помощью не обратится. Вот если бы командир второго отряда — выходец из рабочих, хотя и бывший поручик царской армии, Евгений Татарченко, вник в положение Василия, то можно было бы надеяться на благополучный исход. Это ведь Татарченко, довольный службой Василия, ходатайствовал о предоставлении красноармейцу аэродромной охраны Птухину краткосрочного отпуска домой.
В натуре командира второго отряда гармонично сочеталось четкое пролетарское мировоззрение с дисциплиной и исполнительностью, привитыми за годы учебы в офицерской школе. Простой в обращении со всеми, Татарченко нередко давал отпор сторонникам огульной критики военспецов, в то же время пресекал проявления кастовой спеси последних.
— Вась, — вывел брата из раздумий Женя, — скоро увидим аэропланы?
— Да.
— А как аэроплан поворачивается в полете?
— Ну и надоедливый же ты! Скоро сам все узи-дишь, — прекратил вопросы брат. Да и что он мог ответить, если сам об аэропланах знал не больше Жени. Только недавно начал к ним подходить близко. До этого, неся службу в охране аэродрома, видел их только издалека. А ведь до революции к ним, охранникам, даже мотористы относились свысока. Потому-то так и дорожил Василий вниманием к себе Татарченко,
Подошли к баракам, У одного из них трое красноармейцев в длинных шинелях с подоткнутыми под ремень полами расчищали снег широкими фанерными лопатами.
— Здорово, Птухин! — поднял голову один из них. — Как поживает Белокаменная?
— Здорово, братцы! Как везде — борется с трудностями… Подожди здесь, никуда не ходи, я сейчас, — обратился он к Жене.
— Постой, — схватил тот за рукав Василия, — а где аэропланы?
— О-о-о, — только-то простонал старший брат и, махнув рукой, быстро скрылся в бараке.
Когда Василий в сопровождении Татарченко показался на крыльце, Женя трудился вместе с красноармейцами далеко от барака.
— Женя, — крикнул брат, — подойди сюда! Подбегая к крыльцу, Женя на ходу радостно объявил:
— Теперь я знаю, почему поворачивается аэроплан. У него на хвосте и крыльях есть рули! Во!
— Ну нет, — обратился Татарченко к Василию, — за такого парнишку я согласен схлестнуться на виражах с Комаровским. Иди устраивай его пока у себя. Да объясни, пусть не показывается на глаза командиру группы.
Запрет не болтаться по городку, а тем более на аэродроме возле ангар-палаток, Женя вытерпел только сутки. Прошло три дня, а он уже стал признанным безотказным помощником всех мотористов. Даже Татарченко его уже видел в ангар-палатке и приветливо здоровался.
* * *
Женя старательно мыл в ведерке с керосином свечи мотора «рои», помогая своему новому другу мотористу Пете Пумпуру, когда возле него остановился высокий, затянутый в ремни военный с короткими аккуратными усиками. Обтерев тряпкой свечу, Женя сунул одну закоченевшую руку за пазуху, а вторую отогревал, часто выдыхая на нее воздух.
— Замерзли руки? — процедил военный, почти не разжимая губ.
— Ага. — Женя тряхнул головой, отчего оттопыренные отвороты шапки-ушанки одновременно качнулись, как уши у теленка.
— А кто же вы будете, позвольте узнать?
— Женя я, Птухин. Брат Васи, может, знаете?
Женя с готовностью, чистосердечно отвечал на все вопросы командира группы, и тот вскоре в общих чертах узнал бесхитростную его биографию. К ним подошел Татарченко, вызванный Пумпуром в предчувствии недоброго.
— У него есть куча сестер, могли бы и их приютить, если уж вы решили из авиаотряда сделать цыганский табор. Извольте дать ответ, что это значит? — Вопрос был в духе Комаровского, что называется, под самое ребро.
— Парня не просто приютили, ему дали возможность заняться делом, о котором он мечтал. Это одно из преимуществ его жизни при новой власти.
— И какими штатами вы предусмотрели его пребывание здесь? — еле сдерживаясь, процедил Комаровский.
— Парень будет помощником моториста. Ему уже семнадцать лет, — поспешил заверить Татарченко.
— Глубоко ошибаетесь, ему пятнадцать, справку он подделал, так сказать, из патриотических чувств.
— Ради таких чувств можно простить ему этот грех… Но дальнейшие объяснения Комаровский уже не слушал.
Впервые присутствуя при таком разговоре, Женя ни жив ни мертв стоял с широко открытым от страха ртом.
— Уже можно закрыть, — Татарченко легонько приподнял ему нижнюю челюсть. — Ну вот, слышал, Комаровский сказал, что ты очень хороший парень и он с радостью берет тебя своим заместителем.
— Все, выгонит, — сокрушенно опустил голову Женя.
— Не выгонит, справку ты подделал здорово, я бы не догадался, не расскажи мне твой брат. А справка — это брат, единственный аргумент в нашу пользу.
Видно, сойдясь на среднем варианте: не выгнать, как требовал Комаровский, и не назначить помощником моториста, как предлагал Татарченко, Женю определили аэродромным красноармейцем.
— На померяй, где надо — ушьем, — подал Василий брату комплект зимнего, изрядно поношенного обмундирования. — И, главное, поставили тебя на довольствие, а то оба ходим ни сытые, ни голодные, так, как будто нанюхались вволю на кухне чечевичной каши.
— Нет, главное, что меня оставили. Как бы я жил без аэропланов? Это невозможно.
* * *
…Кто-то тихонько вытаскивал у него из рук винтовку. Он это почувствовал, еще не открывая глаз, и резко рванул ее к себе. Сон сдуло как ветром. Вскакивая, Женя ощутил, что ему еще и помогают, сильно поднимая за воротник шинели. Совсем близко, обдавая дыханием, было чье-то лицо. Только по приглушенному шепоту Женя узнал брата.
— Сукин ты сын! — Женя почувствовал удар в ухо, смягченный застегнутой буденовкой. Голова дернулась в сторону. Теряя равновесие, он еще крепче уцепился за винтовку. Второй удар пришелся в левый глаз, Женя ясно увидел этим глазом, как среди ночи ярко вспыхнуло солнце и разлетелось на куски.
Нет, он не плакал, не сопротивлялся, он виноват, заслужил, и надо терпеть, потому что за сон на посту полагается трибунал. Это Жене объяснили, когда отправляли первый раз в караул. Какое счастье, что его застал брат! Пусть бьет, пусть, Женя и сам готов разбить себе голову. Это в самом деле преступление!
— Если ты еще раз заснешь, я сам, слышишь, сам доставлю тебя к Комаровскому, и тогда прощай аэродром.
Страшнее этой угрозы быть не могло.
— Вась, я, честное слово, первый раз… ну поверь… и никогда больше.
Но вскоре Женю по просьбе старшего механика второго отряда отставили от караула. Нужно было помочь отремонтировать чиненый-перечиненый мотор «сальмсон» с командирского «Ньюпора-17», а мотористов не хватало. Женя понимал, что такая работа — это экзамен на право быть при технике. И он успешно выдержал его, закрепив за собой пока что нештатную должность «толковый парень».
Пожалуй, из двух «Фарманов-30» и двух «Ньюпоров-17», имевшихся в авиагруппе, он за короткий срок успел поработать на всех: где приклеивая отставшую перкаль, где подтягивая расчалки. Приходилось и плотничать: клеить нервюры, выстругивать стрингеры, накладки для лонжеронов [Нервюры, расчалки, стрингеры, лонжероны — детали каркаса крыла].
Но больше всего Женя любил возиться с моторами. А когда постиг тайну регулировки зажигания, желаннее работы не стало. Он с удовольствием демонстрировал, как после его регулировки мотор, коптивший хуже паровоза и вздрагивающий при этом словно в приступе астматического кашля, постепенно начинал успокаиваться, переходя на ровный и чистый выхлоп. Теперь Птухина-младшего уже не зовут под хвост аэроплана, чтобы перетащить его с места на место. Правда, Женя без просьб сам бросится помочь, если свободен. За покладистый характер, отзывчивое на чужую нужду сердце и не любящие безделья руки в отряде Женю уважают. Большая дружба связывает его теперь не только с латышом Петей Пумпуром, но и мотористом украинцем Ваней Пидголой.
А вскоре перед строем отряда Татарченко объявил:
— Товарищи, вчера командиром и комиссаром группы подписан приказ о зачислении Птухина Евгения Саввича на первую штатную авиационную должность моториста с провиантским, приварочным, чайным, табачным, мыльным и денежным довольствием. — Подождав, пока окончатся поздравления и похлопывания по плечу новоиспеченного моториста, Татарченко добавил, что Женя будет обслуживать его самолет.
— Знаешь, Петька, о чем я теперь буду мечтать? Чтобы пробиться в военлеты! — прошептал Пумпуру Женя.
И вот первая самостоятельная подготовка «ньюпора». Как волновался Женя, когда Татарченко сказал, что завтра с утра облетает самолет. До позднего вечера Женя провозился, в который раз проверяя всю нехитрую конструкцию планера и мотора. Очень ему хотелось, чтобы с первого толчка пропеллера вместе с командой «контакт» зарокотал его «Гном». Ведь все мотористы, одни участливо, другие с завистью, мол, выскочка, молокосос, будут наблюдать его первый запуск.
Жене показалось, что зимнее солнце примерзло верхним краем к горизонту, потому что он все бока отлежал, дожидаясь рассвета, чтобы отправиться к своему самолету. Тихо выбравшись из скрипучей, опостылевшей за бессонную ночь койки, он проворно оделся и, держа в руках валенки с теплыми шинельными портянками, словно привидение, выбрался в коридор. Высоко поднимая босые ноги с волочащимися подвязками серых застиранных кальсон, он, балансируя на скрипучих половицах, медленно приближался к обалдевшему дневальному.
— Ты что-о-о? — сдавленным голосом прошипел тот.
— Да, понимаешь, забыл одно дело сделать, — еще не придумав какое, объяснил Женя, — вот и собрался на стоянку.
— А-а-а, — успокоился красноармеец, — а я думал, ты того, спятил… Так тебя часовые не подпустят, смотри в окно, еще темень какая. Иди ложись, я разбужу с рассветом.
— Знаешь, лучше я посижу здесь, а как посветлеет — пойду.
Женя, облокотясь на стол, уставился на керосиновую лампу. Однако через какую-то минуту уснул крепким мальчишечьим сном. Дневальный только на миг прикрыл веки.
Проснулись они оба одновременно, когда за окном было уже светло.
— Эх ты, «разбужу с рассветом», — передразнил Птухин дневального. — Сонная тетеря.
Часа три спустя на стоянке появился Татарченко.
— Товарищ командир, ваш самолет готов, — возбужденно доложил Женя подошедшему Татарченко.
— Да, да, я знаю. Весь отряд говорит, что ты его готовил с ночи, — улыбаясь, он обнял Птухина за плечи.
«Вот баба-трепуха», — мысленно ругал Женя дневального, пока летчик садился в кабину. Настроение испортилось…
— К запуску! — скомандовал из кабины Татарченко. — Есть к запуску! — Женя провернул несколько раз пропеллер, поставив его на компрессию.
— Контакт! — громко крикнул Женя и рванул со всей силой за нижнюю лопасть пропеллера.
Ему показалось, что Татарченко не ответил: «Есть контакт!» — и, замешкавшись, Женя не отскочил в сторону, как полагалось. Однако мотор чихнул, мелькнули лопасти, Женя почувствовал удар по плечу… упал.
Проворно вскочив на ноги, не обращая внимания на боль, Женя побежал держать стабилизатор, чтобы самолет не стал на нос, когда Татарченко увеличит обороты.
Мотор запустился с первого раза!
К вечеру плечо заныло, поднялась температура. Раздеваясь спать, Женя обнаружил, что оно здорово распухло. Стыдно было говорить об этом даже Пете. Пальцы двигались, рука с трудом, но поднималась, поэтому Женя решил, что обойдется.
Утром Татарченко привел всех военлетов на стоянку самолетов изучать технику. Женя возился с мотором.
— Зачем это мне надо изучать матчасть, — говорил, загораживаясь воротником от ветра, военлет Кравин. —
Пусть каждый изучает то, что ему полагается. Я ведь не говорю: «Изучай, Птухин, управление самолетом». Оно ему не нужно. Зато пусть Птухин знает мотор и прочие там технические тонкости. Правильно я говорю? — обратился он к стоящим мотористам и военлетам. Наступила тишина.
— А ты как думаешь, Птухин? — спросил Татарченко.
— Я хочу научиться управлять самолетом и стать военлетом. — Впервые Евгений при всех сказал о своих планах.
— Ну а потом, когда станешь военлетом, тоже будешь в железках копаться? — напирал Кравин.
— Конечно, буду! Что здесь плохого, если военлет знает, почему так, и не иначе работает его мотор.
— Постой, Женя! — вмешался Татарченко. — Ты что же, Кравин, потолкался в Каче [Город Кача, где находилась одна из летных школ России] возле офицерства и сам стал бароном. Белые ручки! Это ведь они так делили на белую кость — военлеты и летнабы [Летнаб — сокращенное «летчик-наблюдатель»] и черную кость — мотористы и все прочие. Ты сам-то, помнится мне, не из дворян, а спеси нахватался, как собака блох. А если сядешь там, где нет моториста, так и будешь ждать, когда тебе его привезут, чтобы запустил мотор вашему благородию. Да кому ты нужен такой, если не отличаешь карбюратор от помойного ведра. Лучше тогда вот их научить летать, — показал он на притихших мотористов, — так они и в тылу врага починят севший на вынужденную самолет и улетят. А ты не найдешь, да и не будешь искать отсоединившуюся тягу сектора газа. В лучшем случае сожжешь самолет и уйдешь, а может… Словом, иди с глаз моих, ваше благородие! Может, еще есть летающие князья, графы, архиепископы?
Вечером, как обычно, сидя на завалинке и выкуривая самокрутку, Пумпур спросил Женю, как он смотрит на вступление в РКП (б).
— Я бы с радостью, только вот по политике я не подготовлен…
— А комиссар Аниховский сказал, что ты и есть тот самый актив отряда, который достоин быть в партии.
Поздним мартовским вечером, после работы, в красном уголке избы-читальни собралась горстка коммунистов отрядной партячейки и тот актив, о котором вчера говорил Пумпур. В его числе были Женя Птухин, Петр Пумпур, Иван Пидгола, Василий Птухин.
Аниховский обстоятельно рассказал об обстановке в стране, активизации контрреволюции, о задачах коммунистов, после чего раздал анкеты. Ребята начали их заполнять.
Настроение у всех было приподнятое, каждый шутил в меру способностей, и, конечно, козлом отпущения был самый молодой из присутствующих — Женя.
— Имя, отчество, фамилия, год рождения, — начал Аниховский, — это ясно. Пишите четко, разборчиво… Какую партийно-политическую работу вы проводили в период с Февральской по Октябрьскую революцию.
— А подпольную кличку надо писать? — почти серьезно спросил Василий.
— Ну, если была, то, конечно, укажите.
— Все было. Пиши, Женька: Евгений Саввич Птухин по кличке Воробей, с октября по январь рвался в Красную Армию, для чего занялся подделкой собственных документов.
Женя не обижался. Он смеялся вместе со всеми. В шестнадцать лет его принимали в партию!
Сразу же после заседания партячейки Женя сел писать письмо Марии Яковлевне. Ему так хотелось, чтобы лицо мамы, узнавшей о его успехах, засветилось радостью. И еще потому, что молодой коммунист Евгений Птухин все-таки очень скучал по маме, о чем не решался признаться даже задушевному другу Пете Пумпуру.
Глава IV
ЗАПАХ ПОРОХА
Да, обстановка в стране, которую охарактеризовал комиссар Григорий Аниховский при приеме в партию братьев Птухиных, была действительно сложной.
Попирая всякие традиции дипломатической этики, австро-германская военная делегация третий месяц торговалась на переговорах в Брест-Литовске, периодически прерывая их, давая время немецким войскам для очередных захватов новых территорий Советской России. Словно ржавчина разъедали страну спекуляция, бродяжничество, мародерство, бандитизм. Душил за горло затянувшийся голод. В зависимости от успехов интервенции периодически активизировалась контрреволюция.
Диверсии не миновали и тверскую авиагруппу.
Ранним мартовским утром городок был разбужен ружейной стрельбой и набатом пожарного колокола. На аэродроме горела ангар-палатка. К счастью, самолетов в ней не было. Словно театральная декорация, она вся занялась огнем, высоко взметнулись горящие клочья брезента. Еще десять минут, и тонкие жерди, как бы разом подрубленные, рухнули, взметнув яркий сноп искр.
Пожар потушили. Вспомнили о часовом, охранявшем ангар-палатку. В следах на снегу трудно было разобраться. Поиски привели к дощатому складу на краю аэродрома, где хранилось техническое имущество.
— Всем стоять на месте! — скомандовал Аниховский, когда увидел у стены, прямо под куском висящего рельса, предназначенного для подачи сигналов тревоги, лежащего лицом в снег красноармейца.
Осторожно обходя две пары следов на снегу, Аниховский, Татарченко, Комаровский и фельдшер приблизились к часовому. Повернули его на спину. Лоб и закрытые глаза были залиты загустевшей на холоде кровью. Картина жуткая.
— Насмерть, — едва слышно прошептал Татарченко. Фельдшер же приложил ухо к груди часового. Поднял руку, призывая людей не скрипеть снегом. — Жив! — не веря себе, воскликнул он. Осторожно сдвинув раненому шапку в поисках раны, фельдшер воскликнул: — Уши-то розовые! Шея белая, а уши розовые — значит, жив… Давайте быстрее носилки.
— Что скажете, комиссар? — обратился молчавший до сих пор Комаровский, когда они остались втроем.
— Дело ясное, вредительство!
— Нет, здесь сложнее. Смотрите на следы. Шаги часового большие, видимо, бежал. А тот, кто его ударил по голове, делал прыжки еще больше. Нет винтовки, она была в левой руке. Правой он, очевидно, бил в рельс, оповещая о пожаре. Видите, с левой стороны натоптано, видно, бандит освобождал винтовку из рук сбитого часового…
— Но палатка-то сгорела пустая? Значит, поджигал ее человек, не знавший, что самолетов там нет, — возразил Татарченко.
Они пошли по следу, оставленному бандитом, который вскоре, за сараем, по кратчайшему пути выходил на дорогу и там терялся.
К полудню выяснилось, что отсутствует военлет, бывший поручик Смидович. Вечером стало ясно, что он сбежал. Однако трудно было поверить, что этот тощий, постоянно тоскующий по отмененным офицерским привилегиям птенец последнего царского выпуска Гатчинской летной школы мог стать убийцей.
Каждый, кто узнавал эту новость, начинал с возражения: «Ну нет, этот опустившийся, невесть как попавший в авиацию хлюпик не мог напасть на человека».
Только работник ЧК, выслушавший многих, задумчиво возразил: «Почему не мог, мог, все зависело от того, кто, как и в какие условия его поставил».
Было принято решение усилить ночные караулы.
В первую же ночь добровольно вызвались нести пост Птухин и Пумпур. Жуткая утренняя картина постоянно возникала в сознании ребят, заставляла до предела напрягаться при каждом постороннем звуке. Не признаваясь друг другу, парни молча ходили рядом, до боли сжимая тяжеленные винтовки. Везде чудились посторонние звуки.
Жене было страшно и одновременно стыдно перед Петром за этот свой страх. Вдруг Пумпур остановился:
— Ты так сопишь, Женька, что могут мотор запустить и мы не услышим.
«Значит, Петьке тоже страшно!» — обрадовался Птухин.
Часа через два стало проходить напряжение, появилась усталость.
— Давай так: два круга ты носишь винтовку наперевес, а я на ремне, два круга наоборот.
Петя согласился. Стало легче, потянуло на разговор.
— Ты объясни мне, Петя, чего ждет мировой пролетариат? Почему затягивается мировая революция? Может, не верят в нашу победу? Может быть, нам надо к ним послать своих представителей партии, чтобы помочь организовать революцию?
— А меня, Женя, мучают другие вопросы, поближе. Надолго ли мир с немцами? Да им и верить-то нельзя. Сегодня читал? В Мурманске высадились англичане и французы. А контра, видишь, как она подло действует. Попробуй уничтожь ее. Намотаешься как собака, пока хоть одного выследишь… Эх, Женька, пока хорошая жизнь наступит, наесться бы хоть раз досыта варитезирлише.
— Чего, чего? Такое в обед начнешь произносить, к ужину закончишь, так и не поешь.
— Ну, вареный горох с салом и сметаной. Как сейчас вижу большой глиняный горшок, мама достает его из печки, открывает крышку, по дому разносится такой аромат, что голова кружится, а сверху корочка румяно-желтая, трогать жалко. Или хоть скабпутра…
— Хватит, Петя, а то в желудке нехорошо начинает сосать. Почему мы сидим здесь? Так ведь кончится война, а мы все будем готовиться и пороха не понюхаем.
— А ты не печалься, понюхаем. На наши носы еще хватит этого запаха. Бери-ка ружьишко на руку, а я отдохну…
* * *
Решением Окружной коллегии по управлению воздушным флотом тверская авиационная группа должна быть отправлена на Южный фронт. Для укомплектования отряда прислали самолет «сопвич», два мотора и трех военлетов. В недельный срок необходимо было закончить ремонт всех самолетов и моторов и подготовиться к переезду.
В ночь прибытия вагонов с грузами на станции Тверь произошел сильный взрыв. А утром стало известно, что в момент отцепки платформы с самолетом, бочками бензина и товарного вагона, в котором ехали летчики, под платформой начался пожар.
Когда люди стали подбегать к пожару, раздался страшный взрыв. Огненными бомбами взвились в воздух бочки, со свистом летели детали моторов и куски платформы. Взрывной волной оторвало вагон с людьми, и он, объятый пламенем, медленно откатывался назад, а из него раздавались жуткие крики летчиков о помощи. Как выяснилось потом, вагон был закрыт поджигателями на засов снаружи.
— Вот вам и задачка с пятью неизвестными, — анализировал случившееся на станции начальник городского отделения ЧК. — Похоже, что с отправкой поезда сюда была направлена «молния»: мол, встречайте ЗПТ действуйте ЗПТ «контра» ТЧК. А где он, этот отправитель: в Москве на Товарной, в ВРК или еще где? А где он, этот адресат-исполнитель: у вас в группе, в городе или на станции?
Перебазирование отряда откладывалось. Трудно сказать, чем это было вызвано: то ли по просьбе ЧК, усиленно проводившей расследование, то ли неукомплектованностью группы техникой и людьми. Были, видимо, причины, потому что просто забыть о группе не могли — обстановка в стране не позволяла.
Пользуясь продажностью Центральной Рады, трехсоттысячная австро-германская армия двигалась по Украине. Все сильнее определялись планы оккупантов ударить с юга на Москву. К маю враг подошел к границам Орловской, Курской, Воронежской областей.
Партия крепила Красную Армию. Была отменена выборность командиров, введены единые штаты и организация частей, обязательный набор трудящихся в Красную Армию, созданы политотделы.
Первого мая перед самолетами на красной линейке выстроился весь личный состав авиагруппы для принятия торжественного обещания.
— Я… — начал читать Аниховский, стоя рядом с командиром.
— Я… — нестройно повторили люди.
— …сын трудового народа… — продолжал комиссар. — Если по злому умыслу отступлю от этого своего торжественного обещания, то да будет моим уделом всеобщее презрение и да покарает меня суровая рука революционного закона…
— Э, братцы, а как же Комаровский? Я видел, как он повторял: «Я сын трудового народа». — Иван Пидгола постарался скопировать голос командира. — Какой же он сын трудового народа, если же из буржуев? — ехидно улыбаясь, спросил он у Жени и Петра, когда друзья направлялись на праздничный обед после подписания торжественного обещания.
Женя задумался: «Если служит народу, то, значит, не просто гражданин, а сын трудового народа».
— Ты знаешь, Иван, из какой семьи Ленин?
— Так то ж Ленин!
— Так и Комаровский не Пидгола, — хлопнул его по плечу Птухин.
В группе все жили «эшелонным настроением». Неоднократно на собраниях партячейки вспыхивали возбужденные требования об отправке на фронт. Аниховскому каждый раз стоило больших усилий утихомирить коммунистов. В последний раз это произошло 30 августа после митинга по поводу покушения на вождя мирового пролетариата. К столу подошли три друга: Птухин, Пумпур, Пидгола — и положили перед комиссаром коллективное заявление с требованием немедленно отправить их на фронт, которое заканчивалось такими словами: «…так как мы считаем своим большевистским долгом отомстить за покушение на тов. Ленина».
— Так, — протянул Аниховский, сам еще находясь под впечатлением от только что прочитанного воззвания ВЦИК, — значит, вы считаете своим долгом, а я не считаю… И они не считают, — жестом показал он на окружающих. — Значит, по-вашему, мы здесь как бы сочувствуем правым эсерам? — еще громче задал он вопрос. — Да откуда вы знаете, как партии лучше распорядиться нами. Ну откуда, я вас спрашиваю? Вот ты! Отвечай! — уставился он на онемевшего Птухина, который никогда таким комиссара не видел. — А вот это вы слышали… я сейчас читал… Вот это. — Он поочередно поднес к лицу каждому воззвание, где крупным шрифтом было отпечатано: «Спокойствие и организация! Все должны стойко оставаться на своих постах! Теснее ряды!» — Это приказ партии! Понятно? «На своих постах!»
* * *
В начале ноября группа начала перебазирование к фронту. В Москву на Николаевскую-Товарную станцию состав прибыл ночью. Люди, назначенные еще в Твери, охраняли платформы, остальные в полудреме коротали остаток ночи.
Татарченко разыскал Птухина-младшего:
— Пойдем, Женя, ты Москву хорошо знаешь. Нужно по наряду получить запасные части для самолетов и моторов.
Двор Центрального парк-склада на Ходынке насколько хватило взгляда был завален в страшном беспорядке деталями авиационной техники. Среди новых моторов всех марок в ящиках и без них, словно слоны, возвышались фюзеляжи самолетов, с уже кое-где порванной обшивкой на центроплане и бортах.
— Ты посмотри, Птухин, что делается! Ногой ступить негде, все ржавеет и гниет под открытым небом, а мы чуть ли не из консервных банок картеры делаем… Ну, мы здесь запасемся запчастями на всю войну с мировым империализмом, — обрадовался Татарченко.
— Не очень-то расходись. Что в записке сказано, то и получишь, — с сильным окающим акцентом осадил
Татарченко совершенно рыжий, в длинной старой шинели солдат, охранявший парк-склад.
— Как это ты не дашь!.. — От гнева и волнения Татарченко лишился слов.
Дело принимало серьезный оборот. Первым в наступившем молчании опомнился шофер. Подошел к рыжему охраннику, хлопнул его по плечу.
— Правду говоришь, браток, добро народное, нечего растаскивать. Да я и не повезу, не ишак. Пусть выбирают что в записке, и долой со двора… Пойдем вдарим пока по чаю. — Он вытащил из кармана узелок и перед самым носом солдата развернул куски колотого сахара.
— Ну да, мы по чаю, а они скрадут чё лишнего. — Взгляд промерзшего охранника заметался между сахаром и Татарченко.
— Скрадут, известное дело, — как мог подстраивался шофер, — да я-то не повезу. Я, как и ты, за народное добро. Пойдем, а то шибко холодно, ты ведь вятский. — Почти силой повернул он солдата и потащил к самолетному ящику, служившему сторожкой на въезде в склад. При этом он красноречиво показал рукой у себя за спиной Татарченко и его команде, чтобы грузили машину.
— Не, я с-под Глазова.
— Так это два лаптя от Вятки. А я с Вятки. Только давно уехал оттудова, а как услышал своих, прямо на душе радостно… — заливал шофер, бывший московский извозчик.
* * *
— Ой, господи, Женя, сынок! — кинулась на шею Мария Яковлевна, когда на настойчивые сыновние звонки открыла входную дверь. — Какой же ты стал взрослый, я тебя ведь не таким представляла. Думала, ты как был Воробышек, так и остался.
Еле справляясь от волнения с грубыми крючками его солдатской шинели, она засыпала сына вопросами, не дослушивая до конца ни одного ответа. Пока Женя мылся, мама все время говорила, бегая от умывальника в комнату, из комнаты в кухню, из-за чего Женя так и не понял, где сестры, как их житье-бытье, как мамино здоровье.
— Да что это я, — спохватилась Мария Яковлевна, когда они сели за стол друг против друга, — все говорю и говорю, расскажи теперь о себе.
Женя рассказал, что в Москве проездом, сегодня же уезжает, ее проведать отпустил его командир после отоваривания на складе. Мария Яковлевна всплакнула, когда узнала, что Васю не отпустили домой. Женя сказал ей, что стоянка краткосрочная и был приказ никому, даже москвичам, от эшелона не отходить.
Смешная мама, сокрушается, упрекает начальство: могли бы, мол, и Васю тоже взять на склад. Разве ей понять, что командиру Татарченко и Женя-то был не нужен, а просто по-человечески, учитывая его возраст, пошел командир на хитрость, взял в свое распоряжение паренька в город и отпустил повидать мать.
Так и не дождавшись, к своему и маминому огорчению, сестер, через час Женя собрался уходить.
— Одевайся, мама, проводи меня на Товарную станцию, может, удастся повидаться с Васей.
«Милые, дорогие сестрички, — начал писать Женя записку сестрам, пока мама одевалась, — я был дома, очень жаль, что не застал вас. Надо уходить. Мама все расскажет, Если сможете, то приходите на Николаевскую-Товарную по плану, который я здесь нарисовал. Крепко вас обнимаю, Женя».
Едва только вышли на улицу, Женя бережно взял мать под руку. «Господи, мой маленький Воробышек уже; взрослый мужчина».
— Вы едете на Восточный фронт? — спросила мама, когда они вышли на Краснопрудную.
— Нет, мы просто меняем аэродром, — мучительно искал сын в памяти город, который был бы одинаково далеко и от Западного и от Восточного фронтов, — будем где-то под… Ярославлем.
— Женя, ты никогда не врал, особенно мне, — покосилась мать на сына.
— А я и сейчас не вру, действительно не знаю, в какое мы место едем. Ты не волнуйся, как только мы прибудем, я немедленно тебе сообщу…
До вечера, когда было приказано отправить эшелон, Татарченко вместе с комиссаром успели поднять на ноги все тыловые инстанции вплоть до Всероссийского главного штаба и добились еще запасов горючего «на всю войну с мировым империализмом». Существенно потеснив людей, на платформе возвышался закутанный в брезент новый «Ньюпор-17», и по всему эшелону разместились восемнадцать бочек бензина и одна с касторовым маслом.
— Теперь у нас чистейший бензин, а не «смерть авиатору», — радовался Татарченко, подразумевая под этим спирт-сырец и «казанскую смесь», изобретенную из-за нефтяного голода старейшим летчиком Борисом Российским. От «казанской смеси» у летчиков после полетов болела голова, пропадал аппетит, а иногда начиналась рвота.
Плотной стеной подступающие громады домов, в хмурой вечерней мгле кажущиеся еще мрачнее, стали постепенно сменяться маленькими, такими же непривлекательными деревянными хатками с черными, как будто пустыми глазницами окон. Унылая картина человеческого жилья вскоре сменилась не менее унылой картиной опустевших, убранных полей, прерываемых перелесками.
Ночью где-то в поле долго стояли, из вагона в вагон передали приказ командира приготовить оружие, усилить наблюдение, так как в округе поднялся кулацкий мятеж. Никто уже не спал, прильнув к окошечкам товарных вагонов.
— Знаешь, — тихо шепнул Петр Жене, — мне кажется, когда поезд стоит, то находиться в вагоне хуже, чем в поле. Чувствуешь себя как голый на бугорке, не знаешь, с какой стороны за тобой наблюдают.
Осторожно, часто останавливаясь, поезд с трудом дотащился до Тулы. На станции долго шел спор, выпускать поезд или нет. Наконец под прикрытием тульского отряда ЧК, сопровождавшего эшелон до Мценска, двинулись к фронту. На паровозе был установлен «максим» с расчетом чекистов, а на платформах, у самолетных пулеметов, дежурили военлеты и летнабы.
Поезд шел ходко, правда, на каждом повороте сбавляя скорость, пока не выходил на прямолинейный участок. Постепенно спадало напряжение. Об этом известил механик Ткачук, который вполне определенно изложил свой взгляд на ситуацию:
— Мы хоть и в обороне, а жрать все равно хочется.
— Как будто тебе в наступлении не захочется, — заметил кто-то.
— Не знаю, может, и не захочется, потому как в наступлении жевать мешает «ура».
На повороте линии между Лазаревом и Житовом, когда еще не было видно завала на путях, из еловых посадок в полосе отчуждения полоснула по поезду пулеметная очередь. Так уж было задумано бандитами, что пулемет, установленный на паровозе, оказался далеко впереди и не мог, пока его перетаскивали, ответить огнем. Машинист, увидавший впереди завал, начал сильно тормозить, почти начисто лишая красноармейцев возможности отстреливаться.
Эшелон оказался беззащитной мишенью. Люди, попадавшие во время торможения, стали хвататься за оружие, открывая неприцельную стрельбу по тому месту, откуда строчил пулемет.
Видно, операцией руководил опытный белогвардеец или свой, «доморощенный полководец», не лишенный сообразительности. Пока внимание красноармейцев было сосредоточено на пулемете, с другой стороны эшелона по кратчайшему расстоянию из редкого кустарника поднялась цепь бандитов.
Трудно предположить, чем бы закончился бой, возможно, и захватом эшелона, только случайность сорвала хитро задуманный план. То ли выдержка подвела слабонервного бандита, то ли он споткнулся и нажал курок, а возможно, «перебрал» пшеничного первача, продрогнув в засаде, только слишком рано грохнул одиночный выстрел. Этого оказалось достаточно. Сразу же по всей дуге эшелона стали включаться ружейные и пулеметные выстрелы по бегущему «кулацкому войску».
Вся цепь залегла. И сразу же из кустов раздался надрывный крик: «Сдавайтесь, большевистские собаки!» Кто-то из эшелона выстрелил в то место, откуда слышалась угроза.
— Что будем делать, комиссар? — спросил Кемеровский, просматривая в бинокль цепь бандитов. — Может, дать команду отходить задним ходом или подождать встречный поезд?
Словно предугадав ход его мыслей, позади эшелона, там, где по дуге закруглялось железнодорожное полотно, раздался приглушенный взрыв.
— Так. Ясно. Обложили нас, значит, кругом. Это уже мышеловка, — оценил обстановку Аниховский.
— Ждать нельзя. Передышка не в нашу пользу. Просто удивительно, как до сих пор бандиты не попали ни в одну бочку с бензином.
— Надо идти в атаку, — предложил командир отряда ЧК. — Правда, условия для нас невыгодные, но выхода нет. Пусть передадут в оба конца эшелона: по команде «ура» под прикрытием пулеметов всем выпрыгивать из вагонов.
От вагона к вагону пошла эстафетой команда.
— Пора, — сдернул предохранительное кольцо с гранаты командир отряда ЧК. Он первым выпрыгнул из вагона и с криком «ура» ринулся к кустам.
— Ура-а-а! — разнеслось вдоль эшелона. Женя вслед за красноармейцами кубарем скатился с насыпи.
В тот же миг из ближнего к платформе с новым самолетом куста швырнули гранату. В пылу атаки никто не обратил внимания на взрыв. Тем более что бандиты дрогнули: то здесь, то там стали появляться над кустами согнутые спины убегающих.
Граната разорвалась над бортом платформы в тот момент, когда Сережа Панин, тихий, застенчивый моторист, недавно прибывший в группу, занес ногу, чтобы спрыгнуть на землю. Попавший в ногу осколок подкосил его. Превозмогая боль, моторист поднялся и увидел медленно растекающееся из пробитой бочки пятно горящего касторового масла. Это грозило катастрофой. Посреди платформы стоял «ньюпор», а за ним, среди ящиков, бочки с бензином. Подтянувшись на руках, Сережа доковылял до смертоносной бочки, с трудом повалил ее и стал толкать к разбитому борту. Еще усилие, и бочка ударилась о насыпь, рассыпая брызги горящего масла. Вслед за ней, не удержавшись на горящем скользком полу, свалился Сережа. Когда Женя подбежал к платформе, в луже горящего масла лежал уже обуглившийся, скрюченный Сергей Панин.
Освободив полотно, подобрав раненых и отдав последние почести погибшим, эшелон, набирая скорость, уходил от этого страшного, оставшегося навсегда в памяти Жени, как зарубка на дереве, места. Почти до самого Орла никто не проронил ни слова.
* * *
— Вот что, дорогие товарищи, самолет, как и телегу, не подмажешь — не поедешь. А без самолетов мы на фронте не нужны. Доходит? — начал издалека Аниховский, сидя на ступеньках стоящего в тупике вагона. — Времени у нас в обрез, а масла нет. Из Москвы второй раз не затребуешь! В общем, пойдете по городу, заходите в аптеки, просите касторового масла. Ясно?
— А как расплачиваться, аптеки-то частные? — уточнил Григорий Ткачук.
— Ха-ха-ха! — увлек всех своим смехом Аниховский. — Вот чудак! Конечно, деньгами. А если у тебя их много, то дай в долг Жене, Петру, другим.
Хохотали все, потому что у Григория, как и у всех, не было ни рубля.
— Ты попроси, да так, чтоб не отказали, — уже серьезно Аниховский напутствовал Григория.
Когда Женя с Петром к вечеру вернулись с бидоном масла, весь эшелон уже знал о приключении Ткачука. Сам он рассказал о нем несколько раз, когда привез на подводе трехведерную, отливающую изумрудом, запечатанную пробкой, в новенькой плетеной корзине, нарядную, как купчиха в престольный праздник, бутыль касторового масла.
…Сначала аптекарь отказывался выдать дефицитное слабительное, но потом, когда Ткачук обвинил его в классовой несознательности, быстро согласился. При расставании он даже угостил Гришу стаканчиком спирта. Гриша на радостях не отказался. Потом с пожеланиями больших побед аптекарь помог погрузить бутыль на подводу, которая подвернулась Грише за углом, и долго махал рукой, стоя у ворот дома.
Выпитый без закуски спирт разморил счастливого экспроприатора, и, уже подъезжая к станции, он во всю глотку орал родные украинские песни. Хотелось скорее обрадовать товарищей, и потому Гриша направил лошадь кратчайшим путем прямо через рельсы. Хорошо, подоспели мотористы, а то удачливый добытчик и бутыль бы разбил, да и сам мог свалиться под колеса телеги.
Усомнившись в такой баснословной щедрости частника аптекаря, скептик Аниховский открыл бутыль, и в воздухе стал распространяться удушливый запах хлорки… Грянул хохот. Протрезвевший в мгновение Ткачук взревел:
— Отпустите меня, товарищ комиссар, в город, я того аптекаря смажу этой «касторкой», чтобы облез, как шелудивый пес…
Однако неприятности Гришины на этом не закончились. Следом приехал представитель ЧК и заявил, что на лошади, украденной у хозяина пекарни, видели красноармейца, ехавшего в сторону станции.
Видя, как переживает эту историю совершенно поникший Григорий, Женя с Петром стали давать отпор любителям поскалить зубы.
* * *
В Курске «солдатский» телеграф передал кучу новостей: что человек, севший в вагон вместе с Аниховским, — новый комиссар, что конечная станция затянувшегося путешествия — Обоянь и что… но Жене уже ничего больше слушать не хотелось. Как же так, почему новый комиссар? Лучше Аниховского комиссара нет, не может быть, да и не нужно.
Все смотрели настороженно на нового человека, по-хозяйски устраивающегося у «буржуйки». Почему-то Аниховский даже рад, приглашая всех подсаживаться на ящики возле печурки.
— Товарищи, это новый ваш комиссар Загулин.
— А как же вы? — Птухин сильно привязался к Аниховскому за этот непродолжительный промежуток времени.
— Не спеши, Женя, сейчас все узнаешь. Отблески пламени высвечивали волевой подбородок нового комиссара, сомкнутые полные губы, прикрытые по-городскому подстриженными усами, большой с горбинкой нос, сильно развитые надбровные дуги, на которых густыми клоками лохматились темные брови. Все, казалось, выдавало в нем хмурую, неразговорчивую натуру.
О чем он думал? Может быть, о том, как трудно будет работать с этими не скрывающими симпатии к прежнему комиссару людьми, которые в силу мужского характера открыто выражают свою антипатию к нему? А может быть, он искал начало предстоящего важного разговора?
— Надо бы познакомиться, потому что, не зная прошлого человека, трудно с ним работать в будущем, — начал он тихим густым басом после слишком затянувшейся паузы. — Но это потом, сначала потолкуем о политической обстановке в стране. Что мы имеем, вступая во вторую годовщину власти Советов? Советское государство выстояло! Не удалось задушить его руками немцев и белочехов. Чем больше они соприкасались с Советами, тем сильнее получали заряд «советизации», а это все равно что подносить фитиль к пушке, наведенной на собственный дом.
Но поднимается новая волна интервенции. Недавно газета «Таймс» писала, что «Сибирь и Мурманский полуостров — неудобный черный ход, а вот Черное море — это открытая парадная дверь». И потому сэры и джентльмены не жалеют долларов на армию Краснова. Сейчас его армия имеет на вооружении более 70 самолетов, 80 орудий, 14 бронепоездов. Несколько военных училищ на Дону готовят офицерские кадры для пехоты, авиации, кавалерии. Малочисленные красноармейские части фронта еле удерживают напор белогвардейцев. Положение создается критическое. Партия считает, что в настоящее время руководство Южным фронтом стоит перед выбором: победа или смерть, — разъяснил Загулин ноябрьское письмо ЦК к членам партии.
Уже начало смеркаться, когда новый комиссар объявил, что решением Реввоенсовета республики авиагруппа реорганизуется в Первый авиационный артиллерийский отряд, которым будет командовать опытный летчик Жемчужинов, ожидающий прибытия отряда в Обояни.
— А Григорий Аниховский, мой старый друг, — впервые улыбнулся Загулин, — добился своего и едет учиться в авиашколу.