Книга: Прозрение. Спроси себя
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Когда Алексей вышел из гостиницы, по небу шаландами плыли тучи. Они просвечивались солнцем и казались легкими, свободными и вечными. Но небо потемнело, и шаланды превратились в большие баркасы. Сейчас, в полутьме, небо сливалось с Волгой, и только когда вспыхивала молния, на какое-то мгновение становились заметны просветы чистого неба, похожие на птиц, улетающих вдаль.
Алексей посмотрел на небо. Тучи не торопились окатить землю ливнем, они хитрили, коварно давили темнотой. Он вошел в детский парк вместе с первым раскатом грома. Ветер поднимал пыль на пустых аллеях и гнал палые листья. Хлынул дождь, И снова весело щелкнул бичом гром.
Алексей увидел белый павильон, который дождь аккуратно расчертил в косую линейку, как тетрадь первоклассника.
— Скорее, дяденька, скорее! — услышал он детские голоса.
И этот призыв заставил Алексея улыбнуться. Наверно, со стороны он выглядел промокшим чучелом. Когда он вбежал под навес, дети расступились и с нескрываемым интересом разглядывали его.
Откуда-то доносился громкий голос репродуктора. Шла передача, посвященная поэту Уитмену.
На игровой площадке он увидел качели, «Чертово колесо», пеструю карусель и довольно хитрое сооружение «Мертвая петля». Все стояло неподвижно. Без ребячьих голосов аттракционы выглядели сиротливо.
Рядом с Алексеем оказался мальчик в клетчатой рубашке.
— Дождь скоро пройдет, — сказал он.
— Почему ты так решил? — спросил Алексей.
— Вы на лужи поглядите! Совсем мало пузырьков… Глядите.
— Вижу.
— Так всегда перед концом дождя. Мне дедушка говорил.
— Тебя как зовут?
— Толя.
— А меня Алексей Фомич.
— А моего дедушку Николай Фомич… Вот интересно! А почему вы в детском парке гуляете?
— Разве нельзя?
Толя заразительно засмеялся:
— Тут всем можно!
— Так случилось, — скорее себе, чем Толе, ответил Алексей. — Дождь все хлещет, а ты говорил — пузырьки…
— Вы сразу хотите.
— А знаешь что? Давай покрутимся на «Мертвой петле», — неожиданно предложил Алексей.
Толя удивленно посмотрел на него.
— Испугался?
— Я только темноты боюсь, — признался мальчик. — Но дедушка говорит, что это пройдет. Правда, пройдет?
— Ну, покрутимся? — снова спросил Алексей.
— Давайте покрутимся, — нерешительно согласился мальчик.
Алексей подхватил Толю, усадил в железное креслице, защелкнул привязной ремень. Охваченный нахлынувшим желанием хоть чуть-чуть подняться в небо, уселся сам и, раскинув в стороны руки, крикнул:
— Полетели!
Маленькие пропеллеры зажужжали, рассекая веселый дождь и влажный воздух. И вот уже Алексей, описав дугу, взметнулся вверх, а мальчишка повис вниз головой, а еще через мгновенье взлетел малыш, а Щербак, ощущая всем телом забытое счастливое чувство полета, стремительно понесся к земле и вновь, увлекаемый силой мотора, взметнулся к небу. Пропеллер шумел призывно, и Алексей, притихший, улыбающийся, с новой нечаянной радостью закричал:
— Летим!
А репродуктор все еще рассказывал об Уитмене, о его любви к природе и о том, что законы природы никогда не просят извинений.
Но Алексей не слышал этих слов.
…Когда до начала суда оставалось пять минут, он вошел в зал.
Первым давал показания свидетель Евстигнеев.
— Я никогда по судебному делу не выступал. Поначалу немного тушевался. А потом понял: чего ж стесняться, ведь кругом свои. Я на запани работаю с того дня, как с фронта вернулся. Не поймите, что хвастаю, а для порядка должен сказать — дело знаю, потому и работу такую доверили — мастер. Одним словом, стою я перед вами и думаю… Как же так — дело знаем, а запань порушена? И лес убежал. И выходит, что и я никакой не свидетель, а чистый виновник аварии. Но так выходит у того, кто дальше своего носа ничего не видит. Потому и неверно поступает и, я бы сказал, ошибку в мыслях своих имеет. Запань — это большое предприятие. Служащих у нас — раз, два, и обчелся. Остальные сплавщики. Одним словом, рабочий класс. Главный инженер Бурцев говорил, что надо было закрыть ворота. И тут концы с концами не сходятся. С одной стороны, надо выполнять план, а с другой — они, мол, такие-сякие, они ворота не закрыли. А подумал ли главный инженер, что для нас, для рабочих, план — это ведь не только зарплата? Конечно, получка — дело важное. Но почему на нас иные смотрят только как на работяг? Мол, чего скажут, то и сделают. Ошибочка! Мой отец у лесопромышленника на сплаве работал. Вот там действительно было так. А здесь запань наша, государственная. Стало быть, и план наш. Поэтому, начав сплавную страду, трудишься по сознанию. Не один Щербак, не один Каныгин решали. Собирались мастера, бригадиры. Думали, обсуждали и решили работать. А то, что стихия разбушевалась, тут пока мы не властны. Коснусь перетяги. Рискованная была затея. Ненужная. А нам приказ — ставить перетягу. Сплавщики — народ не из робкого десятка. Могли бы и крепким словом ответить. Но не стали. Теперь жалею об этом. Правда, я свой характер проявил. Не стал устанавливать перетягу. Отказался. И что получилось? Руки свои не замарал, а совесть мучает. Потому как добро тоже нуждается в защите. И делать добро надо как можно раньше, ибо завтра может быть уже поздно. Так что виню я себя не для красного словца, а с загадом, дабы не забывать, что я тоже хозяин. И еще хочу сказать: ошибка в мыслях у главного инженера Бурцева. Он считает, что нам с ним работать. Пустое это. Ему работать с нами. Это другой коленкор. А иначе не будет сплава, разбегутся бревна. Слушает меня суд, потому и говорю, что на душе наболело. Сколько ж можно только наши руки в расчет брать? А про голову и сердце забыли? Вот оно как получилось. И уж совсем под конец скажу. В нашем тресте шестьдесят пять запаней. И одна из них — Сосновка. А над всеми запанями стоит главный инженер. Вот он на какой высоте, руководитель. Я так понимаю: у руководителя все как у других людей. Все. И жизнь. И любовь. И смерть. Разница только в одном — в ответственности. А как же? Он командир!
Бурцев слушал Евстигнеева, опустив голову, прижимая костыли к коленям, чтобы сдержать охватившую его дрожь. Одна мысль владела им: что-то нужно сделать сейчас же, немедленно, чтобы обелить себя, остаться для всех честным и достойным человеком, иначе жизнь его будет загублена. Что же делать? Как поступить? Мозг распалялся от отчаянных решений, но они не сулили успеха, а только усиливали страх.
— Свидетель Бурцев, это ваша записка? — спросила судья.
Главный инженер растерянно ухватился за костыли, медленно поднялся со стула и, посмотрев на страничку, сказал:
— Да, моя. Я написал начальнику запани, что принимаю ответственность на себя.
— Когда это было написано?
— Двенадцатого июня.
— В день, когда вы приехали в Сосновку?
— Да.
— Кто передал записку Щербаку?
— Подсудимый говорил вам что-либо по этому поводу?
— Нет.
— Вы задумывались над тем, что записка имеет прямое отношение к судебному разбирательству?
— Я не придавал ей значения. Я сказал Щербаку те же слова. Следовательно, моя позиция была ясна начальнику запани.
— Вы допускаете, что Щербак мог забыть этот разговор?
— Нет.
— Вам известно, что на первом же допросе Щербак признал себя виновным?
— Знаю об этом.
— Имея вашу записку, подсудимый мог бы по-иному рассматривать степень своей вины.
— Видимо, он счел нужным этого не делать.
— Когда вы узнали, что Щербак привлечен к уголовной ответственности?
— Находясь в больнице.
— Вы попали в больницу пятьдесят семь дней назад?
— Да.
— Я напомню вам, что в качестве свидетеля вы привлечены по инициативе суда.
— Это вполне законно. Я тут же явился.
— А если бы суд не принял такого решения, как бы вы поступили?
— Считал бы, что у суда нет такой необходимости.
— И все эти пятьдесят семь дней вы не были обеспокоены случившимся?
— Я давал показания по существу дела. Вопросы эмоций остаются за пределами судебного разбирательства. Разве я не прав?
— Вы не понимаете меня, свидетель. Мы с вами как на острове Доминика, где мужчины говорят на совсем ином языке, чем женщины. После выхода из больницы сколько времени вы работаете?
— Месяц.
— В медицинском заключении, которое мы получили из больницы, написано, что ваша болезнь протекала без осложнений. Вы не теряли сознания. Следовательно, для раздумий у вас было очень много времени. За столько дней можно и до Ташкента пешком дойти. А вы чего-то выжидали.
— Вы допрашиваете меня, как подсудимого.
— Нет, свидетель Бурцев. Я уточняю факты, которые фигурируют в ваших свидетельских показаниях.
— Я говорил правду и только правду.
— В этом я вас не упрекаю.
— Тогда в чем же дело?
— В той позиции, которую вы занимали все это время.
— Я принял ответственность на себя из добрых побуждений. Я не уклонялся от ответственности. Я заявил об этом на суде.
— Но это было всего лишь пять дней назад. И вы сочли, что ваша акция добра окончена?.. Во время войны одному военному инженеру было приказано срочно построить переправу. В дело были пущены телеграфные столбы, которые из-за нехватки гвоздей пришлось крепить проволокой. Когда командир танковой части увидел этот мост, у него волосы встали дыбом: «Я по нему свои танки не поведу». И тогда инженер вспыхнул: «Я сам буду стоять под мостом!» Когда последняя машина прошла на другую сторону реки, инженер вышел из-под моста. Тогда ему было столько же лет, сколько вам сейчас. Вот он действительно принял ответственность на себя.
Она только не сказала, что этим человеком был ее отец.
Лужин неудобно сидел, склонившись над блокнотом, и записывал ответы Бурцева. Он был так удивлен и подавлен услышанным, что даже не успел заметить, как в его душу вкралось сердечное расположение к Щербаку. Он с грустью начал понимать, что его старой статье копеечная цена в базарный день.
После выступления эксперта, научного сотрудника лесотехнического института, слово предоставили прокурору.
— Я обвиняю подсудимых! — негромко сказал он. Перед ним лежали страницы обвинительного текста, но он ни разу не заглянул в него и многие цифры произносил наизусть, щеголяя памятью. Прокурор избегал монотонности речи, легко и артистично модулировал низким голосом, особенно в тех местах, где образно живописал картины аварии. Его речь была срежиссирована смело, просто и изящно, а полная убежденность в виновности подсудимых обозначилась сразу же. Прокурор обнажил причины, которые, по его мнению, привели Щербака и Каныгина на скамью подсудимых, и главной из них — это он доказывал на ряде примеров — была потеря ответственности. Он считал, что многие удачи выработали в подсудимых уверенность в собственной непогрешимости, и нарисовал не очень приглядные портреты людей, которые потеряли перспективу завтрашнего дня, живя вольготно на проценты от былых заслуг и представляя себя в роли удельных князьков на притоке Волги. Завершая обвинительную речь, прокурор надел очки в тяжелой черной оправе, с чутким вниманием оглядел подсудимых и, повернувшись лицом к суду, твердо и убежденно отметил, что на основе всех перечисленных фактов он признает подсудимых виновными и согласно сто восемьдесят второй статье Уголовного кодекса просит их осуждения на три года лишения свободы каждого.
Щербак осторожно откашлялся и закрыл глаза.
Бурцев почувствовал теплоту облегчения, и ему захотелось встать, пройти через весь зал и молча пожать руку прокурору.
Старый технорук был во власти тяжелых раздумий.
Лужин посмотрел на защитника, руки которого таинственно гладили записную книжку, словно в ней были собраны драгоценные слова защиты.
— Подсудимый Щербак! — услышал Алексей голос судьи и весь сжался, напрягаясь, точно от ожидаемой боли. — Вам предоставляется слово для защитительной речи.
Алексей поднял голову и с достоинством встал.
— Я отказываюсь от защитительной речи, — сказал он.
Потом слово получил адвокат Каныгина. Он встал, тонкий, толстогубый, чуть забавный на вид, и заговорил быстро, с хорошим темпераментом и присущим моменту волнением. В своей психологической дуэли с прокурором он подбадривал себя стремительными движениями рук, и эти простые жесты делали его похожим на большого и обиженного мальчика, который хочет разбиться в лепешку, но доказать, что он прав. Адвокат отдал должное ораторскому мастерству обвинителя и по этому поводу вспомнил древних. Он отметил, что прокурор говорил убедительно, но о другом, не о том, что волнует подсудимых и чем озабочен суд. Затем адвокат логично доказал, что эксперт был нетверд в своих выводах и даже заключение сопроводил многими оговорками, которые лишили его необходимой авторитетности. После этого он принялся доказывать невиновность своего подзащитного.
Адвокат закончил речь, выразив уверенность в том, что суд не допустит несправедливости, не вынесет обвинительного приговора старому техноруку, всю жизнь отдавшему сплавному делу, и оправдает его.
Градова предоставила последнее слово Щербаку.
Алексей встал, потер рукой переносицу.
— В последнем слове обычно принято обращаться к суду с просьбой. У меня нет таких просьб.
За ним поднялся Каныгин. Положив тяжелые кряжистые кулаки на барьер, он сказал с сердитой гордостью:
— Последнее слово у покойников бывает. А я жив и жить буду.
Садясь на место, Каныгин перехватил ободряющий взгляд своего адвоката.
Выслушав подсудимых, суд тут же удалился в совещательную комнату для вынесения приговора.
Три года тюремного заключения… И по всем правилам арифметики выходило, что приговор вычеркнет из жизни Алексея тысячу девяносто пять дней. И кто знает, может, с этой поры пойдет у него одно вычитание. Горе не ведает плюсов. Это всегда потеря…
Алексей заметил, что, перед тем как уйти в совещательную комнату, Градова, собрав бумаги с судейского стола, посмотрела на него. Он уловил неторопливое движение ее рук, усталость красивого лица, но ничего не смог прочесть в ее взгляде: ни сочувствия, ни осуждения, ни протеста.
Как это много — тысяча девяносто пять дней!
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ