Эрнст Сафонов.
ЩЕПКИ ИЗ-ПОД ТОПОРА
В лесу рубят, а в мир щепки летят.
(Старая пословица)
В самолете местной авиалинии Оренбург — Уфа за моей спиной сидел человек в новой, необношенной куртке из кожзаменителя. Стоило ее хозяину чуть пошевелиться, сделать какое-то легкое движение — куртка отчаянно скрипела на разные лады.
Под такую раздражающую «музыку» не читалось и не дремалось, да еще этот беспокойный попутчик что-то недовольно, бубняще рассказывал соседке, и опять: не хочешь, а услышишь... Короче, скоро я уже знал, что мужчина — бригадир на буровой установке, бурили они скважину в степи (видимо, артезианскую), там-то и произошел случай, которым он сейчас возмущался.
Во время буровых работ понадобился деревянный брус метра в три длиной. В степи, близ дороги, одиноко рос дуб, и они, буровики, чтобы не останавливать дела, накинув тросы, двумя тракторами свалили дерево, вытесали из него что им требовалось... А теперь, негодовал мужчина, полтора месяца прошло, он уже забыл про это — ему вдруг иск предъявляют: плати за погубленное дерево!
— Олухи, — кипятился он, — это ж надо: с меня! Будто б не для них, олухов, скважину пробивали и не для них старались вроде!
Внезапно один из пассажиров, сидевший через проход, наискось, — человек пожилой, лет под шестьдесят, с лицом смуглым, обожженным солнцем и ветрами, в кирзовых сапогах и старой порыжелой кепке, — тяжко (а мне почудилось — с ненавистью даже) сказал буровику:
— «Олухи»! Сам ты... обормот. Тот дуб, может, пятьдесят иль все семьдесят лет на юру держался, а ты пришел — изничтожил. Это как?!
— Ты тихо, батя, тихо, — и я услышал, как яростно, уже на весь салон заскрипела куртка. — Ты разберись вначале... Я его что, для себя?
— А что, людям хорошо сделал? — вопросом же ответил пожилой. — Тот дуб, понимаю, стоял у дороги, его небось каждый знал. А теперь его нет. С тебя четвертной присудили — это плюнуть и растереть... Однако дерева такого больше не будет. Срубили, а кто посадит?
Они еще что-то — зло, резко — говорили друг другу, слова заглушались шумом двигателей, а во мне словно бы застряло вот это: «Срубили, а кто посадит?» В душе пока горячо держались видения беспредельной оренбургской степи, по которой в те дни ездил, и живо представлялось мне, как в величавом одиночестве высился посреди золотых разливов хлебов тот самый дуб... Сколько силы понадобилось ему, чтобы укорениться тут, вдали от человеческого жилья, на суровой земле, выжигаемой жестокими морозами, страдающей от безводья и суховеев! Здесь вообще — исключая прибрежье Урала, те районы, где река несет свои воды, — деревья приживаются плохо, лесов крайне мало: лишь четыре процента всей территории Оренбуржья занято ими.
И какова же истинная цена редкостному дубу, что наперекор стихии утвердился на голом степном просторе, радовал своим видом людей, дарил им тень, притягивал к себе птиц, был вроде маяка на однообразно-унылом большаке, пока недрогнувшие руки — «ради пользы» — не убили его? Да не просто руки, а по-современному всесильные, ибо были «оснащены» они мощными, в полтораста лошадиных сил, тракторными двигателями и зацепистыми, сокрушительными гусеницами... Представляю, как дуб гнулся, упирался, не поддаваясь, как сухо, выстрелами лопались его многолетние связи — сухожилия, но разве живому, как бы сильно ни было оно, устоять перед натиском не знающей устали железной мощи!
Впрямь ли взыскиваемый «четвертной» — цена дубу? Наверно, с лиходея (по-иному не назовешь!) решили взять 25 рублей, учитывая лишь стоимость изведенной древесины, поскольку красота, то, что можно определить хорошим старинным словом «диво», оценке в рублях не поддается.
И вот в чем суть, в чем главный вопрос: «Срубили, а кто посадит?»
Я думал об этом в самолете, и невеселые размышления сводились к тому, что вся моя подзатянувшаяся летне-осенняя поездка опять дала много примеров, как мы зачастую лихо рубим, не заботясь при этом — будет ли посажено. Имею в виду не сложную систему государственного лесопользования с ее проблемами, а обыкновенную — назову так — бытовую ситуацию: деревья, поля, реки — и мы в своем общении с ними... Как в этом вот эпизоде: был дуб — нет дуба.
Гром не грянул, земля не треснула, кто-то вздохнул, кто-то устало выругался, и трудовые рубли из кармана скрипучей куртки в качестве штрафа перекочуют в сейф... Инцидент исчерпан?
А в моем блокноте, среди других «оренбургских» записей были еще вот такие... В селе Сергушкино некто Качалов темной ночью пустил под топор сразу двадцать три дерева. Это в Северном районе. В Абдулинском тракторист Воронцов спилил себе на дрова пять берез. В этом же селе, Нижний Курмей, плотник Анисимов свалил три сосны.
Качалов заплатит за самовольную порубку три сотни, Анисимов с Воронцовым отдадут по сотне. Деньги, как положено, будут оприходованы, а на местах былых деревьев останутся трухляво догнивать три десятка пней...
Кто посадит здесь сразу столько деревьев, посадит и обиходит так, чтоб выросли они при всех капризах местного климата?
Припомню другое... Мне сейчас под сорок, а те два огромных тополя, что спилили тридцать лет назад, видятся и поныне. Однако дело не просто в том, что они «видятся», рождая, так сказать, в душе сентиментальные отзвуки детской поры... Те могучие тополя росли на берегу пруда, поражая всех гигантским — вполнеба! — размахом своих ветвей и неоглядно-высоченными стволами, тоже уходящими куда-то под облака. Они, эти деревья, в поселке были «ничьи», как бы сами по себе, оставшиеся от погибшего в гражданскую старинного парка. И даже в трудные зимы последнего военного лихолетья устояли они: то ли пожалели люди, то ли слабые руки не смогли совладать с ними.
Для нас, ребятишек, два тополя на берегу пруда были особой мальчишеской «республикой»: возле них мы все дела свои, все игры затевали и на драку с обидчиками сходились тут же... У матерей, конечно, лишняя заботушка была: как бы их огольцы не сверзились с тополевой верхотуры, с двадцатиметровой высоты! А тополя каждую весну зеленели, и бывало только, что какая-нибудь из раскидистых ветвей год пережидала, не одевалась листвой, но потом снова, обильнее прежнего, покрывалась молодыми побегами...
Однажды возле тополей появился человек в широченных брюках — ответственный за заготовку дров для районных учреждений. Он обмерил рулеткой неохватные стволы, посчитал, видимо, сколько «кубов» из них получится, и тут же привел мужиков с бензопилами. Неделю шло сражение: надсадно трещали моторчики, ухали топоры, вгоняющие клинья, матерились пильщики, затачивая то и дело зубья стальных полотен, проклиная неподатливые, как камень, деревья, и с каким-то мстительным восторгом, азартно покрикивал их начальничек: «Дави, ребята, дави, не таких ломали!.,»
Один тополь в конце концов кое-как свалили, от другого, изувечив его, отступились. Но по весне, утыканный намертво вогнанными в него железными костылями, с глубокими, до сердцевины подпалинами, он не зазеленел, а через два-три года совсем зачах... И тут же — как следствие — обмелел, затянулся ряской пруд, а на другое лето вода из него ушла совсем. Стал он грязной, с липким дном ямой, да и она заросла вскоре лебедой, чертополохом — просто овражек посреди луговины!
Тополя-великаны, вероятно, пока живы были, давали этому водоему надежную тень, создали тут свой, особый микроклимат; их могучие корни-насосы, вглубь и вширь распространившиеся под землей, тоже, видимо, каким-то образом поддерживали уровень грунтовых вод... Короче, так ли, нет, но со смертью деревьев-«сторожей» моментально исчезло веселое голубое пятнышко на желтом, выжигаемом летним зноем ландшафте.
Каждый год бываю я в поселке, приезжаю в свои Сараи — и, как повсюду, тут нынче иная, более шумная, несравнимо богатая, чем когда-то, жизнь... Вокруг того пруда, на бывшем лугу-выгоне, выросли дома. Поселились на этом месте, кроме других-прочих, люди уцепистой, хозяйской хватки. Накупили утят и гусят — стали чистить, углублять старый пруд. Да не лопатами, а как нынче водится — нанятым на стороне бульдозером...
Пруд восстановили, а утки и гуси по-прежнему в пыли купаются. Не вернулась вода! И та, что после снеготаяния накапливается, стоит самую малость, быстро уходит... Чешут хозяева затылки, хмурятся. И на вопрос, отчего же такое невезение, один из них сказал задумчиво:
— Ты-то должен помнить... Те тополя, знать, не надо было рушить...
«Знать, знать...» И как не помнить!
Предвижу, что кто-то, прочитав, плечами пожмет: вот, дескать, сколько слов из-за срубленного дуба, из-за того, что когда-то пруд извели... Тайгу рубим — щепки летят, болота утюжим-сушим, реки выпрямляем, если требуется, — а тут разная-всякая «мелочишка»! Туда ли смотришь, писатель?!
Туда, отвечу, в самый корень причем. Что касается тайги — это другая тема, я ее сейчас не трогаю, но знаем, в тайге тоже давно пора бережнее топориком размахивать: при всей своей кажущейся безграничности она уже изрядно затоптана и изрежена. Как беззащитен, уязвим перед разгулявшимся жадным человеком даже такой зеленый океан природы, недавно выстраданно написал Виктор Астафьев в книге «Царь-рыба».
«Однова живем, на наш век хватит!» — это ведь не только к заскорузлому браконьеру приложимо; этак же порой, лишь облекая свои приказы в другие слова, действуют те, кому «гнать план» надо — при строительстве, на заготовке, в изыскательных работах, в самой обычной хозяйственной деятельности. И, привыкнув не жалеть одно дерево, мы без содрогания замахиваемся на целую рощу: завалив мусором родниковый ручей, не задумываемся, что без него нет «дыхания» реке... «На наш век хватит — гони план, не за речку — за план спросят, премиальных лишат!» Особый уже вид браконьерства — под прикрытием служебных вывесок, с готовым на случай ответом (как у того, с буровой, бригадира): «Не для себя ж старался — для общества!»
И директор фабрики, когда выходят из строя очистные сооружения, не останавливает производства для срочного ремонта фильтров — гонит в цехах тот самый «план» и одновременно гонит в реку тонны химической отравы, такой концентрации к тому ж, что на десятки километров травит в воде все живое, превращает ее в смрадные чернила. «Почему, как могли?» — спрашивают его потом в суде. «Дело делали, — твердо ответствует он. — Если бы разрешил остановить конвейер — десять тысяч галош не додали б народу!»
Получается так: народную речку прикончил, зато народ теперь может разгуливать по ее увядшим берегам в новых галошах! И какие к нему, директору, претензии: он прежде всего за галоши отвечает! Пугаться он не намерен: деньги возьмут с фабрики — спишут с фабричного счета, не свои кровные из кармана выложит.
Так, сошлюсь, было, когда из-за неполадок в очистных сооружениях ядовитые сточные воды Ивановской ГРЭС отравили речку Ухтомку: всплывала задохнувшаяся рыба, пришлось в разгар лета закрыть пляжи... Руководители ГРЭС, не принявшие никаких мер к устранению аварии, выступили на суде... свидетелями; охотно, глазом, как молвится, не моргнув, выплатили рыбоохране шестнадцать с половиной тысяч рублей. За счет ГРЭС, разумеется.
Набезобразивших ивановцев хоть в народный суд вызывали — поволновали малость. А вот их рязанскому «сподвижнику», начальнику станции перекачки воды управления «Водоканал», трое суток(!) прошлым летом морившему реки Павловку, Лебедь и Оку нечистотами из городского коллектора, объявили лишь дисциплинарное взыскание, то бишь выговорок. Тем более что обязанные быть бдительными службы наблюдения за санитарным, биологическим режимами водного бассейна (горсанэпидстанция, инспекция рыбоохраны и т. д.) — когда рыба, всплывая кверху брюшком, «кричала» о беде, мертво серебрилась поверх изгаженной водной глади — безмолвствовали в какой-то странной расслабленной спячке. И может быть, все так и кончилось бы тихо — проточная вода посветлела бы, заморенная рыбешка догнила б у речных закраин, ни одно б служебное кресло в волнении не скрипнуло — да пошли возмущенные письма в «Приокскую правду», и встревоженная редакция тут же обратила на них внимание областной прокуратуры...
Уроки?
Но какие?
Давайте так порассуждаем... Каждый из тех, кто с особенной жестокостью губит природу, превосходно знает: подними он, к примеру, руку на человека — ему несдобровать. Закон тут строг, неумолим, во всем своем достоинстве он грозно предстанет перед правонарушителем в облике сотрудников милиции и прокуратуры, свой твердый приговор провозгласит суд в конце судебного заседания — когда к тому ж за спиной у осужденного будет стоять вооруженный конвой. Но вот кто-то не просто обидел природу — трудно залечиваемую рану нанес ей (лесу ли, реке, животным), и этот «кто-то», пожимая плечами, начинает уверять, что чуть ли не впервые слышит, что так нельзя было поступать. Он же, мол, не у соседа украл, не прохожего ограбил, не жену искалечил... За все то — он знает — ему бы крепенько «припаяли». А здесь, разбойно поразвлекавшись в царстве зелени-воды, он не думал, не знал, ему в голову не приходило... То есть потому что «в голову не приходило», он и не боялся!
Приблизительно так — искренне причем каясь, — оправдывались на суде рабочий Овсянников и шофер Казашин (оба из подмосковного совхоза «Дмитровский»). Ловили они удочками рыбу в речке Яхроме, клев был неважный, и тогда Казашин по подсказке раздосадованного дружка подогнал к воде свою автоцистерну, в три приема выкачал в воду около двухсот литров сильно концентрированного жидкого аммиака. Щуки, спасаясь, выпрыгивали прямо на берег... А общий результат «улова» таков: аммиак начисто отравил всю рыбу на восемь километров вниз по реке.
Выслушав приговор Дмитровского городского народного суда, Казашин и Овсянников, подавленные, перепуганные, все равно искренне недоумевали, за что им такое строгое наказание — по три года лишения свободы с возмещением материального ущерба (около 4,5 тысячи рублей). Они впрямь — в силу своей гражданской, правовой невоспитанности — не могли осознать: за что? Были трезвые, шума не поднимали, никого не трогали... За что, граждане судьи?!
В последнее время мы много говорим, пишем о необходимости более широкой, более эффективной пропаганды правовых знаний, о том, что требования закона должны быть известны каждому еще со школьной скамьи. Но даже там, где не ограничиваются школьным курсом, где для подростков устраиваются университеты, семинары, кружки по изучению правовых норм, их программы, как правило, нацелены на одно: предостеречь податливые юные души от возможных дурных влияний «улицы». До разъяснения же законов, оберегающих права природы, руки не всегда доходят; тут, вероятно, надеются на просветительские усилия местных — со скудными штатами — организаций общества по охране природы. Из моей семьи в этом обществе состоит сын-второклассник. В прошлом году, к восторгу всего их первого «Б», каждому за гривенник дали по красной книжечке-удостоверению; следующей зимой велели принести еще по гривеннику — на марку. «А что ты делаешь в обществе?» — спрашиваю сына. «Не ломаю деревья», — отвечает.
И то, как говорится, слава богу!
Поездив, посмотрев, пришел я к заключению: если уж где и принимаются действенные меры по борьбе с губителями лесов и водоемов, флоры и фауны — это в районах заповедников, государственных и ведомственных заказников, промысловых управлений. То бишь там, где егеря с карабинами, инспектора с бланками актов «на потраву», всякие охранные таблички выставлены, загородочки возведены... Там уж сама обстановка, атмосфера житейско-деловых отношений настраивает: не переступай! При рассмотрении конфликтных ситуаций сразу же пускаются в ход положения и статьи Закона об охране природы, Водного кодекса, Правил охраны поверхностных вод и т. д. — вплоть до ссылок на статьи Уголовного кодекса республики, определяющие состав преступления и меры наказания за него.
Но вот выше поведал я историю о пересохшем пруде и, не меняя адреса, снова вернусь в рязанский поселок Сараи для рассказа куда более грустного. О речке моего детства, а стало быть, той, милее которой для меня нет. Имя ей — Вёрда. И в общем-то, не речка — река, обозначаемая на многих картах, по которым легко проследить ее путь до Каспийского моря. Да-да. Впадает она в Пару, пополняя ее воды; Пара бежит в Цну; та, в свою очередь, соединяется с Окой; ну а большая Ока — уже первородная сестрица Волги... В школе мы, помнится, гордились этим открытием: наша тихая Вёрда, глянь-ка, саму Волгу подпирает!
В конце сороковых и в пятидесятые годы, когда старики-умельцы, что каждую весну подновляли плотины, одряхлели, а молодые — в новых, перекроенных и укрупненных колхозах — не стали плотинами заниматься, воды в Вёрде поубавилось, но все же оставалась она речкой резвой, чистой, со своими «потайными» ямами, в которых жили сомы, откуда удачливые рыболовы выхватывали крупных, шириной с лопату лещей, округлых, тяжелых, смахивающих на поросят язей. В рачьих норах, по которым мы, мальчишки, неутомимо лазили, попадались налимы; и уж всякой мелочи — ершей, пескарей, плотвы, промышлявших этой мелочью щук — водилось с избытком. Река с ее песчаными косами, зелеными берегами, плакучими ивами, полоскавшими ветви в прозрачной воде, была не просто красива... Прекрасна она была своим незамутненным, цветущим ликом!
Была, была...
Поневоле сбиваюсь я на эти слова, потому что той, прежней реки больше нет, и во что превратилась она в последние пять-шесть лет — рука не поднимается описывать. Будто в черное, нежданное одночасье река вмиг постарела и обессилела: стала воробью по колено, застойная вода ее мутна, покрыта гусиным пухом-пером, загнивающими растениями, мазутными разводами; прибрежные кусты усохли, сами берега, высоко обнажившись, сделались неряшливыми, обваливаются глыбами пересохшей рыжей глины, желтый песок повсеместно перемешан с грязью, и уж где тут теперь рыбе быть — в теплой липкой тине обильно размножаются стада головастиков и тучи злого комарья! Их царство наступило...
Что же подточило могучее природное здоровье реки?
В хозяйствах района стали создавать так называемые культурные — с орошением — пастбища. Вдоль реки лучшие луговые участки обнесли бетонными и железными столбиками с туго натянутой меж ними проволокой. У совхоза «Сараевский» свое такое пастбище, у колхоза имени Коминтерна — свое, у колхозов «Большевик», «Красный пахарь» и других — тоже... И заработали мощные насосы, безо всякой нормы выкачивали из реки воду на полив, и мелкая рыбешка, втягиваемая в шланги силой моторов, серебряным дождем падала на траву! На всем протяжении реки, от одного села к другому — насосы, насосы...
Когда же река, безудержно перегоняемая из своего русла на простор лугов, стала показывать дно, в хозяйствах началась горячка по созданию временных плотин. Бульдозерами — где кому вздумается — делали земляные перемычки, сосед спешил обогнать соседа, «хватали» воду: тысячи тонн черной, с полей земли и всякого строительного мусора сволакивались в Вёрду. Такие примитивные запруды держатся плохо, даже слабая, с вялым течением вода подмывает, рассасывает их, и они, рушась, уносятся по реке, загрязняя ее, превращая упругий, профильтрованный за долгие годы донный песок в вязкую илистую массу... А смоет такую горе-плотину — снова на берегу в этом месте появляется колхозный бульдозер, снова тут громыхают железные кузова самосвалов, сваливая с кручи вниз щебенку!
Река Вёрда, поборовшись, выдохлась...
Почему не пришел ей на помощь закон, охраняющий — скажем так — суверенитет малых рек? Тех самых, что негромозвучны названиями своими, несудоходны, не промысловые по значению, однако столь же достойные в едином природном комплексе, тоже составляющие наше национальное богатство, являющиеся красой Отечества? Вот так, в порыве деловых увлечений, губить их — это то же самое нелепое, безрассудное действо, что метко обозначено известным присловьем: рубить сук, на котором сидишь. Сук когда-то треснет, а вместе с ним устрашенное сердце отзовется запоздалым горьким прозрением: а думал ли я, чего творил-делал?!
Нет, выходит, закон, призванный встать на защиту моей Вёрды, умеющий твердо заявить о себе там, где заповедано, в рязанской глубинке не достучался до должностных дверей, не заставил еще себя уважать, не стал нормой деловой жизни района. Судьба Вёрды, за которую никто не вступился, подтверждение тому.
И, само собой, ошибочно связывать нынешнее убогое состояние речки с тем только, что она, мол, вынужденно принесена в жертву ненасытным в потреблении воды культурным лугам-пастбищам. Вёрда, распорядись ее возможностями мудро, грамотно, с хозяйским подходом (и добавлю: с сыновней любовью!), могла бы досыта поить эти самые пастбища, оставаясь с хорошей глубиной, цветущими берегами, заводями-купальнями, чистым песком... Для этого надо лишь удерживать по весне ее послепаводковый уровень — тот самый, что бывал в ней всегда, в уже далекие теперь годы, когда мужики окрестных сел, собираясь «всем миром», ставили две-три надежные, по известным от дедов правилам плотины: под селом Паники, за Сысоями, у Можар... Неужели колхозы, рьяно разворачивающие сейчас бульдозерными ножами речные берега, забивающие реку мусором, безжалостно высасывающие ее с помощью моторов, не в состоянии, объединившись, ставить именно такие плотины, гарантирующие необходимый уровень воды, оздоровляющие реку, а не уродующие ее?..
Впрочем, одни ль мои земляки столь недальновидны, обрекая реку свою на высыхание? Передо мной номера газет, в которых маленькие, по нескольку строк, заметочки — как крик, зов о помощи, требующий немедленных действий.
В «Комсомольскую правду» пишет И. Мигас из Донецка: «...Надо спасти реку! Родилась и выросла я на берегах Берды, которая протекает по территории нашего села Белоцерковка Куйбышевского района Запорожской области. Сейчас речка обмелела, и с трудом узнаешь в узеньком ручейке, который можно спокойно перешагнуть, бывшую красавицу реку».
Житель Подмосковья В. Мирсков сообщает на страницах областной газеты «Ленинское знамя» о горестной участи речки в Шаховском районе: из-за того, что на центральной усадьбе совхоза «Ново-Александровский» год не работают поля фильтрации, канализационные воды текут в эту речушку, превращая ее в мутный, кишащий нечистотами поток. А зловонный поток этот мчит всю грязь в реку Рузу...
А. Зудов (снова «Ленинское знамя») возмущается тем, во что превратили в Можайском районе «жемчужины этих мест» реки Берёгу и Протву: их вчера еще светлые воды загажены отходами совхозных ферм; плотины, что регулировали водный режим, в шестидесятые годы разрушены и никем не восстанавливаются...
Будучи по профессии юристом, А. Зудов напоминает: «Закон об охране природы, постановление о развитии нечерноземной полосы России диктуют необходимость помочь обрести силу речкам Берёге и Протве... Реки — наше богатство, наше здоровье!»
Все правильно.
Кто только услышит этот призыв? Ведь руководителей хозяйств, предприятий, с молчаливого согласия которых оскверняется природа, не раз уже, поди, упрекали, стыдили... Вряд ли их встряхнут газетные строки!
Встряхнуть могут лишь действенные и незамедлительные меры, опирающиеся на требование закона. И значит, вопрос в том: кто по долгу службы вспомнит, что есть такой закон, кто в своей будничной должностной работе станет активным проводником его положений? В масштабах села, города, района... Пока же — видим на примерах — мы еще или робко обращаемся к законам государства об охране природы, или вообще не умеем ими пользоваться.
А потому где-то безнаказанно срубили дерево, где-то опалили лес ядовитыми химикатами, где-то угрожающе мелеет от угарных промышленных стоков река... И, как знать, через энное количество лет не напишет ли кто-нибудь печальные строки о том, что была-де на свете речка Вёрда, была, да вся вышла, «стерлась» голубая жилочка с географических карт (как я сейчас написал о старом, навсегда усохшем пруде...). И другой человек, возможно, возразит тому, кто вспомнит про Вёрду: «Нашел о чем жалеть. Вон Каспий мелеет, а ты про какую-то речку!..»
А ведь он, Каспий, будет мелеть и мелеть, если мы где-то вдали от него эту самую Вёрду не сохраним. В природе — доказано — все в равновесии, в жесткой взаимосвязи.
...И вот чего, признаться, не могу взять в толк, что томит душу тоскливым недоумением. Ведь в тех колхозах, по угодьям которых протекает река моего детства, председателями работают люди, в общем-то, дельные, уверенно ведущие многоотраслевые хозяйства вперед. Они толково решают масштабные задачи современного строительства, подъема урожайности, развития животноводства; они интересны в общении, потому что, кроме производственного опыта, у них жадное стремление не отстать от всего, чем богата нынешняя жизнь. Они сами лихо водят «Волги», на них белоснежные сорочки и модные галстуки; они при своей деловой загруженности как-то умудряются прочитывать все, что в ходу у нашей широкой читающей публики, о чем говорят и спорят повсюду...
Мы неплохо знаем друг друга: росли, можно считать, вместе; возрастная разница меж нами — от трех до семи лет. Росли на сараевской земле, и что было для нас отрадой в суровые послевоенные годы — это те часы, что могли провести на ней, Вёрде нашей. Летом — жарясь на песочке или с удочками под ракитами; зимой — на коньках, по звонко поющему под ногами льду...
Что же сейчас-то эти бывшие мальчишки с Вёрды, преданные ей, любившие ее, повзрослев, озабоченные хозяйственными кампаниями, не только не хотят помочь своей реке — истощают последние ее силы?
Голубизна родной реки отразилась в наших глазах. Ее успели принять в себя дети наши...
А внукам что останется?