ВЫШЕ НАС — ОДНО МОРЕ
На старых морских картах поморское становище называлось Семь Двориков. Несколько лет назад Семь Двориков влились в большой рыболовецкий колхоз, и с тех пор на новых картах упорно пишут длинное и нудное название: «Третье отделение рыболовецкого колхоза «Северное сияние». Но все жители становища, да и рыбаки Мурмана по-прежнему так и зовут это селение — Семь Двориков.
Сейчас уже никто не помнит имени того отчаянного рыбака, который решился поставить первую избу здесь, у самого берега моря, в распадке двух гололобых темно-коричневых сопок; на побережье есть места и получше. Сопки защищают селение лишь с юга. Отмель не позволяет подходить близко к берегу даже небольшим судам, и потому рейсовый каботажный пароходик «Харловка», появляющийся здесь два раза в месяц, становится на якорь и переправляет почту и груз на рыбачьих лодках. Пассажиров, как правило, сюда не бывает. При северных ветрах, даже и небольших (с точки зрения жителей поселка), «Харловка» проходит мимо, не задерживаясь. И тогда надо ждать еще две недели до очередного рейса.
Взрослое мужское население Семи Двориков целиком составляло экипаж рыболовного сейнера «Пикша». Капитаном сейнера вот уже много лет был Яков Антонович Богданов, знаменитый на Севере рыбак. Он родился и вырос в Семи Двориках, работал грузчиком в Мурманске, рыбачил в колхозе, колхоз и послал Богданова учиться на штурмана. Яков Антонович год проучился в Мурманске и сбежал из мореходки назад. «Можно и заочно учиться», — заявил он правлению колхоза. Три года назад Богданова избрали депутатом Верховного Совета.
Вот к этому человеку я и ехал сейчас на «Харловке». Редактор газеты, давая мне задание написать очерк о делах депутата, поднял прокуренный палец и погрозил:
— Смотри, Богданов — это фигура. Он не любит нашего брата газетчика. Но очерк нужен до зарезу.
…«Харловка» подошла к становищу и стала на якорь. Пароход ждал — на берегу толпились люди, а к борту судна торопилась большая рыбацкая лодка. Пока перегружали почту и груз, приехавшие с берега женщины осаждали ресторан, закупая пиво в бутылках, таранку, булочки и пирожные. Я стоял у борта и ждал сигнала. Погрузка закончилась, женщины перебрались по штормтрапу в лодку и требовали отдать концы. Они удивились, узнав, что к ним в становище есть пассажир, и с любопытством наблюдали за моими неумелыми упражнениями на штормтрапе.
Лодка отошла от парохода и направилась к берегу.
— Уж не к Якову ли Антоновичу? — ехидно улыбнулась дородная тетя, сидевшая за рулем.
Я кивнул.
Женщины засмеялись.
— Как же, держи карман шире! Так он и ждет вас, щелкоперов! Хватит с него и одного раза, — грубовато отрезала рулевая. — Уж лучше сразу откажись от этой затеи, это я тебе точно говорю.
«Харловка» протяжно загудела и, выбрав якорь, пошла своим курсом дальше. Густой черный дым низко стлался по морю чуть не до самого берега. В шлюпке размеренно поскрипывали уключины, тяжело плюхали в воду весла. Вдруг рулевая, невинно хлопая глазами, простодушно сказала:
— А Якова Антоновича-го нет сейчас в поселке, и вернется он из рейса не скоро. Радиограмма была с промысла.
Я мгновенно повернулся в сторону моря. Увы, «Харловка» еле виднелась на горизонте.
Черт! Не могли сказать об этом раньше. Теперь придется торчать в этих Семи Двориках целых две недели, пока не вернется «Харловка»… Да и то если хорошая погода выдастся…
Но, делать нечего, я смирился со своей участью и, пожав плечами, неторопливо ответил:
— Что ж, нет капитана — есть капитанши.
От хохота качнулась лодка. Женщины бросили весла и смеялись так, словно я сказал действительно что-то очень веселое. Я с недоумением смотрел на них и вдруг понял, отчего они так смеются. Мне стало жарко. Я почувствовал, как от шеи вверх по лицу медленно поползла и растеклась горячая струя.
— Извините, — пробормотал я, запинаясь. — Я совсем не в том смысле…
Но женщины развеселились еще пуще и стали отпускать довольно смелые шуточки по моему адресу. Я не знал, куда деться от стыда, я растерялся — вот это и подогревало веселое настроение моих спутниц. Мне бы просто поддержать их шутки, и все бы сразу кончилось…
Меня выручила все та же дородная тетя — рулевая.
— Ну, хватит, бабоньки! — властно прикрикнула она. — Парень совсем сгорел, не видите, что ли? А ты не смущайся, — повернулась она ко мне. — У нас народ такой, ядрено живет — ядрено и шутит.
Не знаю почему, но женщины враз перестали смеяться и, подобрев, заговорили со мной без подковырок. Они расспросили подробно, и как зовут, и сколько лет, и женат ли я, а когда получили полные ответы на все свои вопросы, заговорили между собой «о собачьей корреспондентской жизни». Я пытался протестовать, пытался доказать, что это, мол, очень интересно — так вот разъезжать по разным местам, узнавать новых людей и писать о них. Но, видимо, мои слова звучали неубедительно. Рулевая бесцеремонно отрезала:
— Сиди уж! «Интересно»! Никакой своей воли у тебя нету. Загонят, вот как сейчас к нам, — и сиди загорай две недели, а толку что? Про нас, про баб, чего напишешь? — Помолчала и добавила: — Меня зовут Марией.
Она внимательно всматривалась в приближающийся берег и отрывисто скомандовала:
— А ну, бабоньки, навались! Как раз на волну попали. И-и-и раз! И-и раз! — зычно выкрикивала она.
Резче заскрипели уключины, и лодка рывками понеслась прямо на берег. На горбу пологой волны она взнеслась над отлогим берегом и, когда волна схлынула обратно в море, прочно легла всем корпусом на землю.
— Вылезай! Приехали! — опять скомандовала рулевая.
Подбежали люди и помогли оттащить лодку подальше от моря.
Мария повела меня за собой. Размашисто шагая впереди, поясняла:
— Поселок наш небольшой, но все имеется, даже гостиница. Ну, правда, это я округляю, не гостиница, конечно, а комната для приезжих, но жить там будет неплохо. Бабка Нефедовна обхаживать тебя будет, чаи готовить, а продукты в сельпо сам будешь брать. Обедом она тоже накормит, это уж ты сам с ней договоришься. Будешь жить, в гости к нам ходить, вот и познакомишься со всеми в поселке.
Мы подошли к высокому, в полтора этажа, дому из толстых бревен, под железной крышей. Вдоль подножья сопки стояли еще девять точно таких же домов.
— Так у вас тут десять, а не семь дворов? — спросил я.
— Десять. И еще два будем строить. Молодежь подрастает, женится, свой дом каждый желает иметь. Семь-то изб тут до войны еще было.
Бабка Нефедовна, хозяйка комнаты для приезжих, и впрямь оказалась очень заботливой и ласковой старушкой. Когда я завел разговор об оплате ее услуг, она вздохнула:
— И-и, милый! Живи. А и то сказать, за что платить-то? Мне это в удовольствие, все вроде как опять нужна людям.
Она подумала и добавила:
— Я ведь не всегда одна жила. Муж у меня был. Законный. Филипп Тимофеевич. Потонул в море, царствие ему небесное. Два сына были — Андрей и Тимофей. Пали смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины.
Она произнесла эти слова спокойно и привычно — видно, тысячи раз читала и перечитывала пришедшие на сыновей «похоронные», и слова эти, страшные в своем скорбном пафосе, стали давно уже неотъемлемой частью ее дум и ее жизни.
Я молчал, силясь проглотить подступивший к самому горлу теплый комок. А Нефедовна вздохнула и сказала:
— Ну, да что там говорить. Давно это было, и все уже перегорело в душе-то. А нет-нет да и всплакну иногда. Теперь, правда, реже это случается. Постарела, да и хочешь не хочешь, а жить надо. Куда денешься?
И тем же ровным и спокойным голосом она продолжала:
— А ты не боись наших-то. У нас народ без баловства. Все у всех на виду. Труженики. Ходи смело, приходи к себе в комнату когда вздумаешь, милости просим. Дверей мы не запираем ни днем ни ночью. Так уж у нас испокон водится. Живем дружно. Конечно, случается, что мужики, как с моря придут, пошумят по пьяному делу. Только тем все и кончается, сами порядок наводят промеж себя. Да и милиции тут нету ведь…
Весь вечер мы просидели с Нефедовной, пили чай, и я слушал ее рассказы о житье-бытье.
Слушал я добросовестно, и старушка, видимо, прониклась ко мне доверием — все говорила и говорила…
Когда я проснулся утром и вышел в просторные теплые сени умываться, Нефедовна поздоровалась и сказала:
— Завтрак готов, сынок. Умоешься, так приходи, я мигом соберу.
Она принесла и поставила на стол сковородку с жареной рыбой. Я попробовал и зачмокал от удовольствия — рыба была удивительно вкусная и нежная, сама, как говорится, таяла во рту.
— Это палтус, — уверенно произнес я, — недаром зовут его царь-рыба.
Нефедовна рассмеялась.
— А вот и нет! Самая обыкновенная наша камбала.
— Камбала такой вкусной не бывает. Я же знаю.
— Ничего ты не знаешь, сынок. Ты камбалу небось все соленую едал. А это свеженькая камбала, прямо из моря — и на сковородку, на собственном жиру готовится. Морская курятина — вот как у нас зовут камбалу. А ты «палтус»! Палтус хорошо в ухе, да копченый. А так вот, поджарить чтоб, лучше камбалки и нет рыбы: ни костей в ней нет, и жирна в меру, и мясо нежное.
День был солнечный. Я медленно шел по единственной улице. Окна домов были растворены, но людей нигде не было видно.
— Эй, журналист!
Я обернулся и увидел вчерашнюю рулевую Марию. Она улыбалась из окна и приглашала зайти.
Я поднялся на высокий порожек и вошел в просторную избу. Девочка лет трех, игравшая на полу в куклы, испуганно подбежала к Марии, цепко ухватилась за ее юбку и, засунув в рот палец, во все глаза уставилась на меня.
— Не бойся, глупенькая, — Мария ласково погладила ее по головке. — Дядя хороший, он не обижает детей, не бойся.
Девочка плотнее прижалась к матери и поглубже засунула палец в рот.
— Проходите, садитесь, — пригласила Мария, и я прошел к столу, на котором стояли большой письменный прибор, подушечка для печати, коробка скрепок и лежали папки с бумагами.
Мария заметила мой взгляд и пояснила:
— Это все канцелярские дела поселкового Совета. Я тут уже восьмой год председательствую, вот и приходится возиться с бумагами да с печатью, закон блюсти.
Я достал из кармана командировочное удостоверение и протянул Марии:
— Отметочку сделайте, раз уж к вам попал.
Мария внимательно прочитала удостоверение, поставила печать и записала что-то в книгу.
— Ну вот, теперь ты законный житель в нашем поселке.
— А где народ? Никого на улице не видно, — полюбопытствовал я.
— А на берегу. Сети чинят. Я тоже сейчас туда иду. У нас одна забота — сети чинить, маты для сейнера плести, а то и кранцы делать. Мы все тут умеем, хоть и бабы.
— Мне бы хотелось познакомиться с семьей капитана Богданова, — нерешительно сказал я.
— А чего ж! Вот на берегу и познакомишься с его жинкой и домой зайдешь, сынка ихнего посмотришь. — Мария усмехнулась.
Я не понял причину ее усмешки, но расспрашивать не стал…
Пологий каменистый берег был утыкан кольями. Навешенные на них сети хлопали и вздувались под ветром. Женщины и дети штопали порванные ячеи сетей, орудуя большими деревянными иглами.
— А вот и супруга Якова Антоновича, Елизавета Васильевна. Прошу любить и жаловать, — Мария остановилась перед невысокой молодой женщиной.
Обветренное лицо Елизаветы Васильевны с добрыми и доверчивыми серыми глазами было красиво той неяркой русской красотой, которая, не обжигая, надолго запоминается милой женственностью и привлекательностью. Жена Богданова казалась несколько полноватой для своего роста, но движения ее были легкими и быстрыми.
— Здравствуйте, — спокойно ответила она на мое приветствие и вопросительно взглянула на Марию.
— Да вот, прибыл к твоему Якову. Интервью брать.
— Ужас! Опять! Мало вам одного, что ли, раза? — недовольно проговорила Елизавета Васильевна.
— А в чем все-таки дело? — спросил встревоженно я. — Что произошло в прошлый раз?
— Будто не знаете, — Елизавета Васильевна строго взглянула на меня. — Яков вам в газету письмо писал, да вы побоялись его напечатать.
— Честное слово, я ничего не знаю о письме, — растерялся я. — Я недавно в газете работаю.
— А что тут говорить! — вмешалась Мария. — Такое там понаписано в том интервью, что Якову глаза стыдно было показать на народ. Ну, да мы-то знаем, какой он на самом деле. Сроду такого не скажет. У него и мыслей подобных никогда не бывает и быть не может: «Мы геройски вступили в схватку со стихией» — тьфу, да и только! — гневно сверкнула глазами Мария. — И как только не стыдно срамить людей! Ну, вы теперь сами разбирайтесь, а я пошла, мне свою долю надо отштопать.
Я стоял перед Елизаветой Васильевной, не зная, что сказать.
— Вы уж извините, что так вышло, — промямлил я, — только я ни при чем.
— Да вы не огорчайтесь, — сочувственно произнесла Елизавета Васильевна. — Это все ваш редактор насочинял. А вам вот не повезло — Яков в море, и я не жду его скоро.
— Я знаю. Да только теперь все равно парохода придется ждать. Может, вы мне что расскажете…
— Что ж, заходите домой, там и поговорим, — Елизавета Васильевна вновь взялась за иглу.
Я поблагодарил. Однако идти сейчас мне было некуда, и я остался на берегу. Женщины окружили меня и стали учить своему нехитрому ремеслу. Смеху и шуму было много — они от души потешались над моими неуклюжими действиями иглой. Но я не обижался — понимал, что приезд постороннего человека несколько оживил однообразие их жизни…
Когда вечером я сидел с бабкой Нефедовной за ужином и рассказывал ей о событиях дня, она качала головой и посмеивалась.
— Наши бабы, они такие. Задиристые. Ты на них обиды не имей. А к Лизавете сходи, да не раз. Поговори. И на сынка обрати внимание. Особенный он у них парень. А и упрямый — страсть! Весь в отца.
…К Богдановым я зашел на следующий день, под вечер. Внутри изба была отделана по-городскому — стены обшиты сухой штукатуркой и оклеены красивыми обоями. Две комнаты и гостиная обставлены современной мебелью, в углу гостиной на тумбочке стояла радиола «Эстония». Пол устлан большим ковром.
Елизавета Васильевна и ее еще не старая мать встретили меня радушно и сразу пригласили к столу.
— Ваня, иди чай пить! — крикнула в окно Елизавета Васильевна.
— Сейчас! — глухо послышалось в ответ.
— Опять в сарае с утра сидит. Только поесть и забегает, — пожаловалась неизвестно кому Елизавета Васильевна.
— Мастерит что-нибудь? — поинтересовался я. Елизавета Васильевна махнула рукой.
— Какое там мастерит! Да вы вот днем к нему зайдите, полюбопытствуйте. Сидит за книгами или транзистор слушает. Ванюша! — опять крикнула она в окно. — Иди поешь хоть, горе ты мое горькое. — Она вздохнула и повернулась ко мне: — Поверите, как привез ему отец эту игрушку — «Спидолу», так не оторвешь теперь мальца: день и ночь крутит ее, все Англию ловит. Ужас!
В комнату вошел невысокий парнишка лет тринадцати. В руках он держал белую «Спидолу», из которой четко раздавалась английская речь.
— Знаешь, мам, сегодня почти весь день Англия отлично слышна! Никаких помех, — обрадованно объявил он. Заметив за столом незнакомого человека, мальчик приглушил звук и поздоровался со мной.
— Ты знаешь английский язык? — спросил я.
Ваня мотнул головой.
— Нет еще. Но уже немного понимаю.
— Прямо с ума сошел, — опять вздохнула мать, — по почте книг ему английских наприсылали целую уйму. И что он ему дался, этот язык? Целые дни сидит, как сыч. «Ха ду ду, ха ду ду» — долбит и долбит. Ужас!
К словам матери мальчик отнесся равнодушно, словно это и не про него говорилось.
— А вы изучали английский язык? — спросил он у меня.
— Изучал, — признался я, — только наполовину уже забыл.
— Ну, теперь он от вас не отстанет, лучше бы не говорили, — засмеялась Елизавета Васильевна.
…Назавтра в полдень я опять был в доме Богдановых. Ваня встретил меня у порога и провел в маленькую комнату, сплошь увешанную географическими картами мира. Письменный стол у окна, выходившего на море, был завален книгами. На стене висел барометр. Большой морской бинокль стоял на подоконнике.
— Да у тебя, брат, тут как в капитанской каюте на корабле! — воскликнул я.
Ваня промолчал, хотя ему, было видно, пришлись по душе мои слова.
— Ты что, капитаном собираешься стать?
— Да, хочу, как и отец, капитаном быть. Но сначала мне надо еще на штурмана выучиться.
— Сначала, наверное, надо еще среднюю школу окончить? — перебил я его.
— Ну, это само собой. Только я не буду десять классов кончать. Я хочу через год, после восьмилетки, поступить в среднюю мореходку, окончить ее и пойти плавать. В высшей мореходке можно учиться и заочно.
Ваня достал из ящика стола подробную карту Баренцева моря, расстелил на столе и подозвал меня.
— Вот, смотрите, где наш поселок. Видите, где мы? — он показал точку на карте, обведенную красным кружком. — На самом-самом краю земли. Выше уже ничего и нет. Выше нас — одно море. — И он посмотрел на меня, словно проверяя, какое впечатление произвело его сообщение.
— Верно, — подтвердил я, — выше вас действительно одно море, а в море — корабли.
— До Мурманска от нас сто шестьдесят семь морских миль, до Лондона — тысяча девятьсот двадцать три, а до Владивостока — если идти Северным морским путем — почти шесть тысяч миль. — Ванюшка опять пытливо посмотрел на меня.
— Может быть.
— Не может быть, а точно. Я сам все промерил на морских картах. — Он помолчал и вдруг спросил: — Как вы думаете, трудно сдать вступительные экзамены в мореходку?
Я пожал плечами.
— Конечно, не легко. Сейчас конкурсы большие везде. Но ведь если человек сильно чего-то захочет, он обычно добивается своей цели. Так что все зависит от самого себя.
— Ну, что от меня зависит, я все сделаю, — почему-то с грустью произнес Ваня.
Он встал, вышел из комнаты и тут же вернулся. Морская фуражка с капитанским «крабом» лихо сидела на его голове.
— Идет мне форма, правда?
Я пошутил:
— Ты прямо рожден для капитанской фуражки.
Ваня показал мне свои богатства. Тут были отличная коллекция высушенных морских звезд, и большой гербарий водорослей с четкой классификацией каждого растения, и чучела «морского черта» — морского ежа — и каких-то неведомых мне других диковин моря…
— И ты все это сам собрал? — спросил я.
— Нет, не все. Звезды отец привез, а уж готовил и сушил их я. Отец научил. Водоросли я сам собирал. А чучела мне с папиного сейнера рыбаки подарили.
А потом мы с Ваней долго «гоняли» транзистор, отыскивая волну с английской речью. Однако эфир в диапазоне коротких волн был забит шорохами и треском. Лишь на средних волнах с трудом прослушивался Мурманск.
— Электрические разряды, — деловито объяснил мне Ваня. — Циклон идет. Возможен шторм. — Он с любопытством посмотрел на меня и добавил: — А у нас тут если шторм — так надолго.
Я понял его и развел руками.
— Что ж делать, Ванюша, будем сидеть и ждать…
— …у моря погоды? — подхватил весело Ваня.
— Точно.
— Вам, наверное, скучно у нас?
— Но ты же здесь живешь, и ничего, не жалуешься?
— Я-то что… Я тут родился, тут все кругом мое, — с необычайной серьезностью произнес Ваня.
Он взглянул на меня и предложил:
— А не могли бы вы со мной позаниматься английским? Хоть немного.
Он смотрел на меня с такой надеждой, что я не смог ему отказать. Ваня обрадовался, тут же принес учебник и тетради, и я начал свой первый в жизни урок английского языка. Учитель из меня, наверное, получился неважный, но Ваня терпеливо слушал путаные разъяснения полузабытых мной грамматических правил. Когда я окончательно запутался в неопределенном и определенном артиклях, Ваня вежливо сказал:
— Это мне ясно. Мне не совсем понятны только модальные глаголы.
Я взмолился.
— Я сам их только в контексте понимаю. А почему и как — черт их знает. Знаешь, Ваня, как только я вернусь в Мурманск, с первым же пароходом пришлю тебе учебник Диксона с набором пластинок. Там все это здорово объяснено… Это будет от меня подарок.
Ваня покачал головой.
— Мама мне не разрешит принимать такие подарки.
Я принялся убеждать его, что с мамой можно уладить этот вопрос, если только мы с ним вдвоем постараемся убедить ее, что такой учебник и пластинки абсолютно необходимы для изучающих язык.
— Ваня! Ванюша! — донеслось откуда-то издалека, затем протопали сапоги, и в комнату вбежала Елизавета Васильевна. Она прислонилась к дверному косяку и, с трудом переводя дыхание, счастливыми глазами посмотрела на своего сына. Она вся так и светилась радостью.
— Что? — рванулся к ней Ванюшка.
— Вот… — она протянула ему листок бумаги. — Отец… отец завтра будет дома.
Ваня схватил листок, прочитал и с криком «ура» запрыгал на одной ноге по комнате. Елизавета Васильевна протянула к нему руки, и он обнял ее.
Я потихоньку вышел из комнаты и пошел в «гостиницу».
Нефедовна встретила меня на крыльце и первым делом сообщила:
— Слышал? Завтра Яков Антонович приходит. И впрямь повезло тебе.
— А как же сказали…
— Вызвали в Москву его, — внушительно проговорила Нефедовна, — все приказали бросить и лететь. Вот его завтра и высадят на пару деньков домой, чтоб он к земной жизни немного привык, а потом за ним катер военный придет из Мурманска. Во как! А ты говоришь «Дворики»!
Нефедовна смотрела так, словно уличила меня в неуважении к ее такому знаменитому селению.
Я рассмеялся.
— Что вы, бабушка, да разве я сомневался когда?
— То-то, — удовлетворенно качнула головой старушка…
…Утром меня разбудило солнце. Его было много, очень много в комнате, солнца. Я торопливо оделся и вышел в горницу. Из-за печи выплыла Нефедовна и пропела:
— Проспал, соколик, все проспал. Погляди-ка вон в окошко.
Я выглянул и увидел сейнер. Он стоял на якоре неподалеку от берега. Его зеленые борта были изрядно ободраны. На носу четко проступали белые буквы: «Пикша».
— Когда?
— Под утро пришли, в пятом часу. Я уж побывала там, свежей рыбкой разжилась, тебе на завтрак приготовила.
— Что ж вы меня-то не разбудили?
— А незачем было, вот и не разбудила. Ведь они пришли ненадолго, нынче же и уйдут опять в море. Им не до тебя, им нужнее семью свою повидать, детей да жен своих. А ты бы помешать мог, а то и турнули бы тебя, — с грубоватой прямотой ответила Нефедовна.
В полдень сейнер уходил в море. Вместе со всеми я тоже пошел на берег провожать моряков. И здесь Ванюшка познакомил меня со своим отцом. Яков Антонович тряхнул мою руку и спросил:
— Опять материал о «героях-моряках» понадобился? Так вы не туда прибыли.
Я энергично замотал головой.
Он усмехнулся.
— У меня с вашей газетой старые счеты. И мой вам совет — не тратьте зря время, езжайте обратно. Кстати, завтра к вечеру за мной придет катер, могу и вас захватить. Все равно вы сейчас не соберете материала для статьи. Второй месяц рыбы нет, план не всегда вытягиваем.
Капитан Богданов был в меру высок и в меру плотен, широкие плечи и сильные, чуть согнутые в локтях руки говорили о постоянном тяжелом труде, большая голова чуть откинута назад… Нет, сказать, что он был красив, значило бы сказать неправду. Черты лица его были, пожалуй, даже грубы: резко очерченный излом мясистых губ крупного рта, желтые большие зубы, прямой нос, большие уши и задубелая красная кожа в крупных редких морщинах… Нет, определенно он не был красив. Но когда он взглянул на меня из-под нахмуренных бровей… Бывают взгляды, пронзающие насквозь, бывают тяжелые, камнем давящие взгляды, бывают высокомерные или презрительные… Но взгляд капитана Богданова был особенным. Его налитые умом глаза уверенно просвечивали человека и, казалось, обнажали самое сокровенное… Когда Богданов, знакомясь, взглянул на меня, я даже зажмурился на мгновение, а потом никак уже не мог отделаться от унизительного ощущения своей ничтожности рядом с этим могучим моряком с его откровенными глазами мудреца. Нет, что там ни говорите, а незаурядную личность узнаешь с первого знакомства, цельность и твердость характера видны у человека в глазах.
Да-а, такой орешек не по моим молочным зубам. И задание редактора я провалю с треском… Материала не будет. Будут лишь одни неприятности. Это-то я сознавал отчетливо. Ну и пусть! Чему быть, тому не миновать!
С утра следующего дня я стал томительно ждать — позовет меня Богданов к себе до прихода катера или нет? Я был один в доме, Нефедовна ушла куда-то, мне не с кем было даже поговорить. И когда появился сияющий Ванюшка, сердце мое дрогнуло. Он вбежал в комнату и закричал:
— Игорь Петрович, пошли к нам! Папа и мама зовут вас обедать.
— Знаешь, Ваня, — признался я, — я на тебя крепко рассчитывал.
— Ага. Папка у нас не любит корреспондентов, но я сказал, что вы не такой. И бабушка за вас заступилась.
— Какая бабушка?
— Бабушка Нефедовна.
— Она у вас?
— Конечно. Она всегда бывает у нас, когда папка приходит с моря.
…За столом собралась вся семья капитана Богданова. Из посторонних были только Нефедовна да я. Признаться, мне было не по себе. Я не знал, о чем говорить. А молчать тоже было неудобно. Но после первой рюмки стало, как говорится, легче, и я почувствовал себя свободнее.
Пили коньяк. Три звездочки. Армянский. Яков Антонович пил, не морщась, до дна. А я боялся опьянеть и поэтому старался не допивать свою рюмку. Капитан заметил это и добродушно похлопал меня по плечу.
— Хитришь, корреспондент? А я вот знал ребят-грузчиков в рыбном порту, так они с получки могли выпить четверть водки на двоих, съесть целого барана и после этого еще ночь работали. Вот, брат, какие люди прежде крепкие были.
Ваня с любопытством спросил:
— А сколько это — четверть?
— Вот сын мой и мерки-то такой не знает, — Яков Антонович привлек к себе Ванюшу. — До войны была такая посуда, сынок, очень большая. После войны я не встречал четвертей в магазине. Тебе это, сын, ни к чему, у вашего поколения совсем другие условия жизни, да и интересы не те.
Он задумался.
— Говорят, моряки много пьют. А вы прикиньте, верно ли? Я, например, месяц был в море. Там не выпьешь. И вот выпили мы сейчас бутылку…
Я перебил:
— Да, но месяц вы были в море, и вас там никто не видел. А пришли на берег — вас ждут, на вас все глядят, и тут вы как раз и выпили. Много ли, мало ли — неважно. Люди видят, что выпили. И так каждый ваш приход в порт, пусть таких приходов будет всего пять-шесть в год. Вот и идут разговоры.
— А ты не гляди за другими-то, не гляди. За собой досматривай, так-то оно будет лучше, — вступилась обиженно Нефедовна. — Выпить с радости, чай, не грех. Чего же не выпить? Меру только свою не забывай. Мой Филипп Тимофеевич тоже, бывало, любил с удачного промысла посидеть с приятелями за рюмкой. Ну и что же тут плохого было? Пьян да умен — два угодья в нем — вот как старые-то люди говорили.
Яков Антонович повернулся ко мне.
— Рыбак был Филипп Тимофеевич — нынче таких поискать. О нем статей не писали, а на побережье все его знали и уважали, да и сейчас помнят.
— Как не помнить, — раздумчиво произнесла Нефедовна. — Поди, все нынешние рыбаки-то у него учились рыбацкому делу.
— Верно, у него, — Яков Антонович задумался. — Не будь его, не быть бы мне капитаном, да и вообще не сидел бы я сейчас за этим столом.
Он взглянул виновато на Нефедовну и попросил:
— Разреши, мать, расскажу я ему про Филиппа Тимофеевича, про то, как я жить остался, а он смерть принял.
Нефедовна кивнула.
— Когда я еще был мальчишкой, Филипп Тимофеевич брал меня с собой в море на своей лодке. Дорой она зовется у нас. Учил распознавать рыбные места, сети ставить уловистые, погоду угадывать…
— Любил он тебя, Яков, — перебила его Нефедовна, — любил.
— Это верно, — подтвердил Яков Антонович, — и я его очень любил, вместо отца он был мне в те годы. Ну, потом убежал я по молодости и по глупости из своих Двориков. Город захотелось увидеть. Грузчиком в Мурманске в рыбном порту работал с полгода. А потом вдруг появился Филипп Тимофеевич, нашел меня, крепко отругал. — Яков Антонович улыбнулся и добавил: — Да и по шее, признаться, попало мне тогда. Что было, то было.
— А чего ж не дать? Если для пользы, так можно и по шее, — сказала Нефедовна.
— Для пользы оказалось, — подтвердил Богданов и продолжал: — Взял он меня за руку и повел с собой на «Буран» — буксир так назывался прибрежный — и до вечера не выпускал на берег. А вечером мы отошли в рейс. По пути буксир должен был высадить нас в Семи Двориках. И попали мы в шторм… «Бурану» много ли надо было? Маленький буксирчик, машина слабая, корпус старый… Капитан решил не рисковать, а зайти в Корабельное, отстояться от шторма в бухте… Мы вдвоем с Филиппом Тимофеевичем сидели в кубрике, когда буксир начал делать поворот… И при повороте оказался бортом к девятому, как говорится, валу. А остойчивость у буксира была маленькая. И перевернуло его волной в один момент, и пошел он на дно… А мы в кубрике задраенном как в мышеловке оказались. Перепугался я смертно тогда, думал, все, конец пришел. Лежу в темноте, плачу, проклинаю про себя Филиппа Тимофеевича. Зачем, думаю, поддался ему, зачем согласился ехать с ним в Дворики? Остался бы живой, а теперь вот конец приходит. Слышу, Филипп Тимофеевич кличет меня, не убился ли, не покалечился ли, спрашивает. «Нет, — говорю, — да что толку? Уж лучше бы сразу убился, чем задыхаться тут». А он мне: «Не хнычь раньше времени. Тут есть в борту иллюминатор где-то, найди его, прикинь, пролезешь ли. Я знаю эти места, глубины тут небольшие, мы промышляли здесь в прошлом году. Сумеешь пролезть в иллюминатор — значит, выплывешь. До берега с полмили будет, держись на волне, авось да вынесет, а то и подберут. Погранпост отсюда неподалеку, они наверняка ведут наблюдение за морем, так что могли видеть нас, а коли видели, значит искать будут. Главное, не дрейфь…» — «А как же ты? — спрашиваю. — Я без тебя не пойду». — «Слушай, что тебе говорят старшие, и исполняй!» Я заплакал навзрыд: «Не пойду один, все равно, где помирать — наверху ли, внизу ли». Слышу, застонал Филипп Тимофеевич, зубами заскрежетал, потом говорит: «Дурачок ты, Яшка, вот уж не думал, что слабонервным окажешься. Я не могу с тобой выбраться, у меня что-то с позвоночником нехорошо, стукнуло крепко, ноги не действуют. Да и не пролезу я в иллюминатор. А ты молодой, плечи у тебя узкие, ты должен выбраться, слышишь, должен». Ох, как же он меня ругал! Но я боялся. Боялся оказаться в море один. А дышать становилось уже трудно… Потом слышу — стук раздался, и вода вдруг заплескалась в кубрик. Я пополз на шум и наткнулся на Филиппа Тимофеевича. Он откручивал болты у иллюминатора. Вода уже хлестала в кубрик вовсю…. Филипп Тимофеевич говорит: «Не торопись, Яша, дождись, пока вода подойдет к подволоку, набери воздуха побольше и выныривай… Держись, родной, не подкачай, сынок» — это были его последние слова. Вода хлынула потоком и вмиг заполнила кубрик. Я действовал именно так, как научил меня Филипп Тимофеевич, — вздохнул поглубже, нырнул, с трудом пролез через иллюминатор и на последнем пределе вынырнул на поверхность… Как глянул вокруг, как увидел холмы и горы водяные, гривастые со всех сторон, да как увидел, что берег-то ой-ой, ой как далеко, прямо скажу, совсем я упал духом… Держусь на поверхности, всхлипываю, а в ушах голос Филиппа Тимофеевича звучит: «Ты должен выбраться, слышишь, ты должен. Кто же еще расскажет…» И поплыл я по волне к берегу… Плыву, а сам криком кричу от страха и горя… Похлебал я тогда соленой водицы… Может, и не доплыл бы я до берега, да Филипп Тимофеевич верно угадал — на погранпосту видели, как перевернуло буксир, и послали к месту катастрофы вельбот спасательный… Он-то меня и подобрал. Я уже совсем окоченел и никуда не плыл, просто шевелил руками и ногами, чтобы удержаться на плаву… Вот так и получил я свое первое крещение в соленой купели, и отцом моим крестным был Филипп Тимофеевич. Понял я после этого, что никуда из Двориков не уеду — должен остаться здесь, чтобы за себя и за отца своего крестного послужить морю… И не жалею. Не увези меня тогда с собой Филипп Тимофеевич, кто знает, где бы я сейчас был и кто бы я был…
Богданов осторожно обнял Нефедовну за плечи:
— Ну-ну, мать, не надо плакать, не надо… Успокойся…
Елизавета Васильевна принесла самовар.
Я сидел рядом с Ванюшкой, и, пока старшие вели разговор о своих домашних делах, он тихо спросил меня:
— Как вы думаете, Игорь Петрович, примут меня в мореходку? Только по-честному.
— Что за вопрос! — воскликнул я.
Но, вероятно, мой ответ прозвучал слишком бодро. Ванюшка вдруг усмехнулся совсем по-взрослому.
— Ростом мал, думаете, да? Знаю, мне мамка все уши прожужжала. Но ведь я еще подрасту, верно?
Да, рост у парня действительно был маловат. Мне не хотелось разочаровывать его, и я поддакнул:
— Конечно, подрастешь.
Он уловил нотки сомнения в моем голосе и сказал:
— Вон дядя Кузьма тоже был невелик ростом, а его ведь приняли.
— А что за дядя Кузьма?
— Мам, пожалуйста, расскажи, как дядя Кузьма в мореходку поступал.
Елизавета Васильевна переглянулась с мужем:
— Ты же сто раз об этом слышал.
— Да я не для себя прошу. Игорь Петрович вот интересуется, — Ванюшка хитро покосился на меня.
— Нет, нынче я не буду рассказывать, проси отца.
— Пап, ну, пожалуйста, расскажи, — канючил Ванюшка.
Яков Антонович прокашлялся.
— Что ж, рассказать можно. Видно, мне сегодня так уж повезло — все рассказывать да рассказывать… Было это давно уже. Что-то в году сорок девятом, не позже. Меня в первый раз пригласили в мореходное училище поработать в приемной комиссии. Я капитаном уже плавал тогда. Ну, сидим мы, значит, в комиссии, заседаем каждый день, личные дела поступающих изучаем, разговариваем о том, о сем… И вот подошла очередь Кузьмы Куроптева. Смотрю я на его экзаменационный лист, а там одни пятерки. Вот, думаю, парнишка смышленый… Да-да… И вдруг слышу, завуч — он председателем комиссии был — говорит горестно: «Вот, пожалуйста, одни пятерки у парня, а принять не сможем». — «Почему же это?» — спрашиваю я. «А вы взгляните на его медицинскую карту. Видите, росточек-то какой? Сто сорок два сантиметра. А по положению нужно не меньше ста пятидесяти. Реветь парень будет, а ничего не поделаешь!»
Ну, входит, значит, в кабинет Кузьма Куроптев. Вошел степенно, поклонился, неторопливо сделал три шага и встал навытяжку перед столом комиссии. Уж как он тянулся! Да только и впрямь, ну, никак ростом не вышел парень. Одет очень бедно — рваные ботиночки из брезента, заштопанная рубашка и изношенные донельзя брючки. На вид ему никак не больше тринадцати лет было, хотя по документам значилось полных пятнадцать. С виду совсем ребенок. Личико такое худющее-прехудющее, только глаза смотрели не по годам серьезно.
Он стоял, весь вытянувшись в струнку, изо всех сил стараясь казаться повыше. И были в его глазах такое ожидание, такая надежда…
Завуч вздохнул и развел руками. «Вот, брат, какое дело, — смущенно проговорил он, — все бы хорошо, и экзамены ты сдал на пятерки, да не можем мы принять тебя». — «Почему?» — рванулся вперед Кузьма. «Рост маловат. Целых восемь сантиметров не хватает до нормы. Ну, если бы хоть сорок восемь, а тут… — и завуч снова развел руками. — Не можем, брат, извини. Подрасти еще немного, а потом приходи, примем!»
Кузьма долго молчал, а потом тихо так проговорил: «Откуда же росту быть — одну картошку дома ели… А тут, в училище, я бы быстро вырос, тут ведь хорошо кормят… Мне нельзя домой возвращаться… У матери еще пять душ, кроме меня… А отца нет… не вернулся с войны. Вся надежда у нас на училище была… Я буду очень стараться. — И почти шепотом добавил: — Примите, пожалуйста».
Комиссия тогда раскололась: с одной стороны, уставы там разные, положения, а с другой — уж больно хорошим парнишка показался: серьезный, упорный, умный. И жизнь трудная у него — такой действительно будет учиться прилежно. И так, знаете, мне жалко стало его… Вспомнил я Филиппа Тимофеевича, как он меня, несмышленыша, под крыло свое брал, учил, в люди выводил… Эх, думаю, если не вступлюсь за парня, стыдно мне будет перед памятью Филиппа Тимофеевича светлой, и никогда не прощу я себе, если не помогу сейчас парню… Вступился я. Спорили долго, до хрипоты. Все-таки решили сделать исключение. Правда, завуч настоял на том, чтобы запись в протоколе сделать особую. И записали: «Ввиду настоятельной просьбы капитана Богданова и под его личную ответственность». Что ж, не возражал… Личную так личную. У нас на море иной ведь и нет.
Позвали парня, объявили ему решение. Он вспыхнул и выбежал.
Взял я его на заметку, переписывался с ним, летом к себе на судно брал, у нас он часто живал здесь. Учился Кузьма отлично. Ну и слушался. Как-то в шутку я сказал ему, что спортом, мол, надо заниматься, быстрее вырастешь. И что же? Поверил и всерьез занялся спортом — на лыжах ходил, на коньках бегал, а уж гимнастикой увлекся до того, что первое место по городу держал.
А в последнюю практику плавал он на учебном корабле. И случилась у них в рейсе авария очень серьезная. В горячую топку надо было лезть, чтобы исправить повреждение. Вы представляете — в раскаленную топку лезть? А Кузьма полез. Ожоги сильные получил. Но исправил все, что надо. Как-то сидели мы здесь, за этим столом, и я спросил его: что это, мол, тебя заставило лезть в топку? А Кузьма ответил: «Что там попусту говорить. Надо ведь кому-то было, а я все же спортсмен, покрепче других. Не я, так другой полез бы». Вот и вся недолга.
Ну, кончил Кузьма мореходку с отличием, а сейчас стармехом плавает у меня на сейнере. И не хочет уходить, хотя ему предлагали на большом пароходе должность. Не хочет. Дом вот собирается в поселке поставить нынче и всех своих перевести сюда. Вот, собственно, и все. — Яков Антонович помолчал немного и добавил: — А больше, пожалуй, я вам ничего рассказать не могу. И лучше не спрашивайте.
Он еще просил меня ни о чем больше не спрашивать. Да и того, что он сейчас рассказал, я никогда не предполагал услышать. Мне оставалось только благодарить судьбу.
Ванюшка торжествующе смотрел на мать. Елизавета Васильевна взглянула на него и рассмеялась.
— Ну, что ты на меня так смотришь?
— А то, — многозначительно сказал Ванюшка. — Что и требовалось доказать. Сама же видишь, что все твои прежние доводы против мореходки рушатся.
Ванюшка вышел из комнаты.
— А вы разве действительно против того, чтобы Ваня стал моряком? — спросил я.
Она задумалась и высказала, видимо, давно выношенные свои думы:
— Представьте себе — всю жизнь я жду мужа. Провожаю и жду, провожаю и жду. Хорошо, хоть Ванюшка пока дома, все мне веселее. Гляжу я на него — и вижу в нем Яшу своего. Такой же… — Она помолчала. — А теперь вот и Ваня улетит из гнезда. И останусь я одна… Хоть бы десятилетку кончил… повзрослее стал бы… А то дитя ведь еще… И понимаешь, что не удержишь, а все по-женски противишься, хоть и ничего не изменишь…
— Да, жизнь идет своим чередом, — начал было я и покраснел. Разве нужны матери мои банальные слова?
Елизавета Васильевна вышла вслед за сыном.
— А вы, Яков Антонович, тоже не разделяете стремление сына? — осторожно спросил я.
— Нет, я не мешаю сыну. А мать что же, мать понять можно. Но от судьбы никуда не уйдешь. Ждет одного — будет ждать двоих. А там, глядишь, и внучата пойдут…
…Вечером мы уезжали из Семи Двориков. Снова та же шлюпка везла меня на рейд, где стоял на якоре военный катер, пришедший за капитаном Богдановым из Мурманска; снова за рулем сидела Мария. Только сейчас в лодке не было разговоров и веселья, женщины молча работали веслами, и я сидел притихший и грустный, неотрывно глядя назад, на берег, где у самой воды стояли провожающие, махая платками и фуражками…
С борта катера я еще долго видел в бинокль маленькую фигурку на берегу. Ванюшка стоял в стороне от взрослых и все махал и махал вслед катеру рукой.