~
Экспонат № 3
— Этим экспонатом своего музея Евграф Усольцев особенно гордился, — сказал Василий Петрович. — И надо сказать, что не без оснований. Кто знает, что бы произошло с этой уникальной вещью, если бы в происходящие события не вмешались ребята из Первой бригады Петрогуброзыска во главе с Усольцевым.
Итак, экспонат № 3, его происхождение, история, приключения и знакомство с Петрогуброзыском.
— Вы слышали что-либо о Сергее Леонтьевиче Бухвостове? — спросил меня Белов и, когда я признался, что мои сведения о Бухвостове более чем скромны, сказал: — Увы, эта фамилия ныне полузабыта, хотя в 1922 году Петровские улицы в Москве были переименованы в Первую, Вторую и Третью Бухвостовы. А ведь Бухвостов — праотец солдат русской регулярной армии, созданной Петром I. Тех самых солдат, которые прославили русское оружие под Полтавой, тех, кого водил от победы к победе Александр Васильевич Суворов, солдат, разгромивших армию Наполеона и покрывших себя славой в годы Великой Отечественной войны.
Пётр Великий не зря назвал Бухвостова первым российским солдатом. Когда будущий преобразователь России стал во главе потешного Петрова полка, первым к одиннадцатилетнему полковнику явился с просьбой записать его в солдаты именно Сергей Бухвостов, широкоплечий, рослый и мускулистый парень, будто самой природой созданный для тягот ратного дела.
Так началась нелёгкая воинская служба Сергея Леонтьевича. Вместе с «господином бомбардиром Петром Алексеевым» Бухвостов участвовал во всех потешных походах, а затем и в боевых, проявив под Азовом «примерную храбрость и отменное знание бомбардирской науки при стрелянии ядрами, а такоже и картечью».
Перед войной со шведами Бухвостов был уже лейб-гвардии капралом. Затем — битвы под Нарвой, Лесной и, наконец, знаменитое Полтавское сражение, решившее участь Карла XII и гетмана Мазепы.
Во время битвы русским пушечным ядром были раздроблены носилки Карла. Этот знаменитый выстрел приписывался Бухвостову. Так или иначе, но «первый российский солдат» считался одним из лучших бомбардиров не только в Преображенском полку, но и во всей армии.
Отмечая заслуги Бухвостова перед отечеством, Пётр к концу войны произвёл его в капитаны артиллерии, а затем, когда тот был тяжело ранен в Померании, — в майоры. Не обошёл он его и наградами. Кстати, среди вещей, подаренных Бухвостову, была и собственноручно выточенная Петром на токарном станке черепаховая чаша, которая стала фамильной драгоценностью Бухвостовых.
Желая увековечить образ первого российского солдата, император заказал Карлу Растрелли бронзовый бюст Бухвоства, который в дальнейшем был передан Академии наук.
К сожалению, после смерти Петра бронзовый бюст Бухвостова потерялся. Вышитому шёлком портрету первого российского солдата повезло больше.
Портрет этот известен под названием «меншиковского», хотя справедливости ради его следовало бы именовать «арсеньевским».
Александр Данилович Меншиков, начавший свою головокружительную карьеру с продажи пирогов с тухлой зайчатиной на Красной площади в Москве, обладал многими талантами и пригодившимися ему в жизни знаниями. «Счастья баловень безродный», ставший князем Священной Римской империи, герцогом Ижорским, графом Дубровненским, генералиссимусом, фельдмаршалом и прочее, прочее, как видите, неплохо разбирался в титулах, должностях и званиях. Полновластный владелец многих городов, сотен сёл, деревень и свыше ста тысяч крепостных крестьян, Меншиков являл пример рачительного хозяина, умевшего всегда и во всём соблюдать свою выгоду. Но в грамоте он преуспел не слишком, а в искусстве и того меньше.
Хотя стены многочисленных дворцов Меншикова были плотно увешаны гобеленами и «фряжскими парсунами», Александр Данилович являлся полным профаном и в живописи, и в скульптуре, и в коврах художественной работы. Тут «светлейший князь, герцог Ижорский и граф Дубровненский» целиком доверялся вкусу своей жены, Дарьи Михайловны Арсеньевой, и свояченицы, Варвары Михайловны Арсеньевой, которые в совершенстве знали несколько иностранных языков, разбирались в музыке, живописи, а особенно в вышивках. Интерес к вышивкам передавался у Арсеньевых из поколения в поколение. Их крепостные вышивальщицы славились в Москве чуть ли не со времён царя Михаила Романова. Арсеньевские вышитые шёлком и золотом с жемчугом кики, кокошники, убрусы, венчики и другие женские головные уборы отличались оригинальностью, самобытным орнаментом и великолепно подобранной гаммой цветов. Вышивальщицы свободно пользовались не только русским швом, крестиком, но и венецианским, швом «ренессанс», алмазным, гобеленовым.
Вот этим-то крепостным искусницам и было поручено изобразить шелками на льняном полотне портрет первого русского солдата, Сергея Леонтьевича Бухвостова.
Видимо, портрет предназначался в подарок Петру I, работа продолжалась около трёх лет и была закончена уже после кончины Петра.
— Вас удивляет срок? — улыбнулся Василий Петрович, заметив мое недоумение. — Смею вас уверить, что три года для такой вышивки совсем не много, особенно если учесть, что в портрете Бухвостова был использован шёлк по меньшей мере двенадцати тысяч цветов и оттенков. Такая вышивка очень дорога. Достаточно сказать, что вышитый по рисунку великого Рафаэля «Танец золотого тельца» оценивался любителями дороже многих полотен гениального мастера и стоил мастерицам пяти лет кропотливого труда.
Но вернёмся к портрету Бухвостова. Видимо, первый российский солдат, умерший и похороненный со всеми воинскими почестями в 1728 году, в царствование Петра II, видел свой вышитый портрет, который висел во дворце Меншикова на Васильевском острове. Хотя я и не исключаю того, что светлейший князь «забыл» пригласить к себе худородного старика, который теперь не представлял для него никакого интереса.
— По словам моего коллеги по университету Тарновского, который защищал магистерскую диссертацию по истории византийской и русской вышивки, портрет Бухвостова сопровождал Меншикова, когда тот был сослан в Раненбург, а затем в Березов, — продолжал свой рассказ Василий Петрович. — А в 1768 году портрет приобрёл Григорий Орлов, который презентовал его самому популярному тогда в Петербурге человеку — Димсделю.
Вам, разумеется, ни дата, ни фамилия ничего не говорят. Между тем 1768 год превозносился придворными Екатерины II как один из самых славных в истории России. Её самоотверженность сравнивалась с великими подвигами Геракла, Муция Сцеволы, Александра Македонского и Юлия Цезаря. На Монетном дворе была выбита специальная медаль с профилем Екатерины, лавровым венком и знаменательной датой — «1768».
Вот к этому самому событию, которое так потрясло современников Екатерины, барон Димсдель — тогда ещё не барон, а просто Димсдель, английский военный врач, — и имел прямое отношение. Потому что именно он, а не кто иной, собственноручно привил русской императрице и её сыну оспу…
Да, именно это событие и вызвало такую бурю восторга. Итак, сделав прививку, Димсдель, как в сказке, тотчас же превратился из обычного, ничем не примечательного врача в барона, лейб-медика, кумира двора и весьма богатого человека. Кроме того, как нетрудно догадаться, он приобрёл весьма солидную клиентуру: прививки вошли в моду, и петербургская знать стремилась не отстать от императрицы.
Расплачиваться с лейб-медиком да вдобавок ещё и бароном деньгами считалось неприличным. Поэтому прививка оспы Орловым, Потёмкину и другим вельможам дала возможность страстному любителю живописи Димсделю пополнить свою до того времени более чем скромную коллекцию картин полотнами известных итальянских, французских, английских и голландских мастеров.
Однако шёлковый портрет, преподнесённый врачу благодарным Орловым, надолго у Димсделя не задержался. То ли он, как говорится, не вписался в собрание картин, то ли англичанину уж очень хотелось выказать своё уважение популярному в Англии великому русскому полководцу, но портрет Бухвостова был подарен, — а возможно, продан — фельдмаршалу Кутузову.
На протяжении XIX века арсеньевский портрет сменил немало хозяев. А затем он осел — и осел достаточно плотно — в собрании русских вышивок у петербургского богача Шлягина. В доме Шлягина, к которому меня как-то привёл Тарновский, я этот портрет впервые и увидел.
Пожалуй, среди всех дореволюционных частных коллекций такого рода шлягинская отличалась наибольшей полнотой. Тут были уникальные скифские вышивки, за которыми гонялись любители из самых разных стран, византийские вышивки, великолепные образцы «золотого шитья», приобретённые Шлягиным в Торжке и северных женских монастырях, известных своими искусницами, цветное владимирское шитьё, рязанские вышивки со вставками из разноцветных тканей и кружев, вывезенная из Калужской губернии красно-синяя цветная перевить и крестецкая ажурная строчка. Но в первую очередь всё-таки привлекал к себе внимание арсеньевский портрет. Он был жемчужиной коллекции, и Шлягин понимал это.
Портрет представлял собой овал высотой чуть более метра, а шириной сантиметров восемьдесят — восемьдесят пять. Изображение Бухвостова обрамлял типичный для России XVI–XVII веков оригинальный орнамент, в котором в неразрывное целое слились Азия и Европа. Сплетались, ломались под разными углами, то расширяясь, то сужаясь, лентообразные причудливые полосы, переходящие в подобие листьев сказочных деревьев, и фигуры прекрасных в своём неповторимом уродстве грифонов.
В капризных, не подчиняющихся никаким закономерностям, изломанных и в то же время округлых линиях переплетений было всё: сказка и реальность, прошлое и настоящее, безудержная радость и непереносимая боль, Восток и Запад.
Мчались из тьмы веков в гари пожарищ низкорослые монголы на мохнатых лошадях, играл ветер кудрями бесшабашного Васьки Буслаева, летела по синему безоблачному небу, распустив хвост радуги, огненная жар-птица.
Мелодично звенели колокола московских храмов, слепила глаза роскошь византийских дворцов, и в самой глуши дремучих рязанских лесов возвышались египетские пирамиды и трубили индийские слоны.
Вышитый подковой старорусский узор не охватывал нижнюю часть портрета. Орнамент как бы рассекался дугообразными мощными крыльями двуглавого, трижды коронованного орла. Широкую грудь царственной птицы закрывал от шведов, турок и прочих ворогов тяжёлый кованый щит московского герба, окружённый такой же массивной золотой цепью первого русского ордена, учреждённого «бомбардиром Петром Алексеевым». Тут же косой Андреевский крест с наручной печати того же бомбардира. В цепких когтистых лапах орла тяжёлая ручка скипетра и земной шар державы.
Из рамы орнамента, совсем невесомый, воздушный, будто возникший в нашем воображении, на нас удивлённо смотрел своими широко расставленными глазами («А вы откуда здесь взялись?») только что явившийся из былины в Преображенский полк нереальный в своей обыденности, добродушный богатырь. «Ну-ну, где тут Соловей-разбойник посвистывает? Что-то не видать… Да уж ладно, посплю час-другой, покуда сказка сказывается, а уж потом… Ежели не уберётся подобру-поздорову, вобью его, стервеца, по маковку в сыру землю да и поеду неторопко к стольному князю Владимиру Красное Солнышко. Заждался небось…»
Но в плотно сжатых губах богатыря, одетого в преображенский мундир с орлёными пуговицами, и в его позе угадывалось напряжение: кончилась вольница! Теперь уж богатырь не сам по себе, а на царской службе. И Пётр Лексеевич — не князь Владимир, земля ему пухом. При Петре Лексеевиче не до сна, при нём ухо на карауле держи. Чуть что не так — то и палок отведаешь. Так что хоть ты и богатырь, но не какой-нибудь, а царский, первый российский солдат, словом. Потому и на портрете дисциплину армейскую блюди: плечи назад, грудь вперёд, руки по швам. Смирна-а!
— Мастерицы-то каковы, а? — наслаждался произведённым на меня впечатлением Шлягин. — Это вам, уважаемый, не всякие там Европы. Русь-матушка! Шелками — что красками…
Действительно, ничего похожего, голубчик, я раньше не видел.
Портрет Бухвостова поражал тонкостью и тщательностью работы вышивальщиц, точной передачей характера, воздушностью, а главное — поразительной гармоничностью колорита и великолепным рисунком. Ведь следует сказать, что немногие художники даже с мировым именем соединяют в себе таланты рисовальщика и колориста.
Шлягин, которого я бы назвал человеком «купеческой складки», не без гордости сказал нам, что посетивший в прошлом году Петербург американский собиратель и знаток вышивок Генри Мэйл предлагал ему за портрет Бухвостова пятнадцать тысяч долларов, сумму по тем временам солидную.
— А ежели поторговаться, — сказал Шлягин, — то и все двадцать бы отвалил.
— Что же вы не продали? — поддразнил я, надеясь в глубине души услышать от него что-нибудь умилительное. Но, увы, не услышал.
— Да у меня и своих деньжат хватает, не обездолен, — откровенно объяснил он свой отказ от сделки. — А удовольствие своё я на том имел. Купил-то я эту вещицу за сколько? За тысячу рубликов. Не бог весть какие деньги, а мне: «Переплатил, Иван Ферапонтович». Ну, и сомнения всякие. Не денег, понятно, жалко, а достоинства купеческого. А выходит, не прогадал Шлягин. Вон как! Да, хорошая вышивка в хороших руках — капитал. Ба-альшой капитал! Мне за этот самый шёлковый портрет, ежели желаете знать, через пяток лет и пятьдесят отвалят, только продай, Иван Ферапонтович. А я — шиш, ста ждать буду… — засмеялся Шлягин.
Но, несмотря на свой трезвый подход к неизбежному росту цен на произведения искусства, Шлягин в своих прогнозах всё-таки ошибся: через «пяток лет» никто ему пятидесяти тысяч за арсеньевский портрет не предложил… Через «пяток лет» грянула революция. И в 1918 году декретом Совета Народных Комиссаров РСФСР все предметы искусства, имеющие художественную ценность, были объявлены собственностью народа.
И всё же, как вскоре выяснилось, злорадствовал я зря. Купец проявил должную предусмотрительность. Отправившийся в особняк Шлягина Тарновский — как специалист по художественным вышивкам он был по моей рекомендации привлечён к реквизициям, которыми занималась Комиссия по охране памятников искусства и старины Петроградского Совдепа, — вернулся ни с чем.
Тарновский сообщил, что Шлягин ещё в середине 1917 года уехал из Петрограда в Ревель (ныне Таллин), а оттуда перебрался в Стокгольм. Уезжая, купец продал дом и захватил с собой наиболее ценные экспонаты коллекции, среди которых, разумеется, был и портрет Бухвостова.
Досадно, но что поделаешь! Я постарался забыть о портрете. Однако в 1922 году мне о нём напомнили. И напомнил не кто иной, как тот же Тарновский…
К тому времени мой бывший товарищ по университету и комиссии Петроградского Совдепа, поддавшись соблазнам нэпа, превратился из совслужащего в хозяина антикварной лавки.
Настоящий любитель вряд ли нашёл бы в этой лавке что-либо достойное внимания. Но у нэпманов, торопившихся «облагородить» свои квартиры, заведение Тарновского пользовалось популярностью. Ещё бы! Надраенная, как медный самовар, бронза, аляповатый, но зато густо позолоченный фарфор, многопудовые, звенящие, как трамвай, хрустальные люстры и плохие копии с картин известных мастеров.
Новоявленный нэпман успел за последние полгода отъесться и нагулять округлое брюшко, что было в то голодное время далеко не повсеместным явлением. Он завёл модные узконосые ботинки «шимми», тросточку, котелок и домоправительницу.
Моё отношение к частнопредпринимательской деятельности Тарновский знал достаточно хорошо, поэтому, проявив должный такт, он перестал у меня появляться, за что я был ему крайне благодарен. Не заглядывал он больше и к Усольцеву, с которым раньше часто играл в шахматы.
И вот однажды ночью, уже под утро, около четырёх часов, в моей квартире прозвенел настойчивый длинный звонок, а затем в дверь стали грохотать кулаками. Не стучать, а именно грохотать. Ночные звонки вообще неприятная штука. Но в 1922 году, когда Петроград был наводнён уголовниками, подобные звонки являлись чаще всего прелюдией к налёту. Поэтому не буду кривить душой и утверждать, что, когда я вскочил с постели и отправился в переднюю, я был образцом хладнокровия. Отнюдь нет. Правда, поживиться в моей квартире было нечем: ни золота, ни серебра, ни лишней пары штанов. Но как раз это и могло обидеть налётчиков: как-никак рисковали, время тратили. А на ком им вымещать свою обиду? На мне, понятно…
Спрашиваю:
— Кто там?
Молчание. Они молчат — я молчу. Затем тихий голос:
— Василий Петрович, открой, пожалуйста.
Так как знакомых у меня среди уголовников нет, слегка успокаиваюсь, но отпирать дверь всё же не тороплюсь.
— Кто там?
— Я.
— Кто «я»?
— Тарновский.
— Олег Владиславович?
— Да.
Действительно, голос Тарновского, никаких сомнений. И вот мы в моём кабинете. Мы — это я, Тарновский и его домоправительница Варвара Ивановна, тощая, как пересушенная вобла, женщина с решительным лицом. На Тарновского смотреть страшно: бледный, растрёпанный, нижняя губа отвисла, в глазах ужас.
— Сегодня… — голос его прерывается, — на мою лавку был произведен налёт…
Он замолкает, и инициативу берёт в свои костлявые руки Варвара Ивановна. От неё я узнаю подробности происшедшего. Оказывается, около одиннадцати часов вечера, когда они уже легли спать, к ним позвонили: «Почтальон. Срочная телеграмма».
Тарновский открыл дверь и в ту же секунду упал без сознания от сильного удара ногой в живот. Затем налётчики — их было трое — уложили на пол вниз лицом выбежавшую на шум Варвару Ивановну и, оставив одного из бандитов сторожить хозяев, занялись лавкой.
Налёт продолжался не более получаса. Когда бандиты, загрузив экипаж мешками с награбленным и вежливо пожелав хозяевам спокойной ночи, уехали, Тарновский вызвал по телефону милицию.
Милиционеры осмотрели место происшествия, допросили пострадавших, составили необходимые протоколы и пообещали заняться розыском преступников.
Вот и всё. Какая роль во всей этой истории предназначалась мне, я так и не понял.
Как и требовал долг вежливости, я посочувствовал, выразил надежду, что налётчики вскоре будут арестованы, и предложил выпить чаю. Тарковский с таким испугом посмотрел на меня, будто я предложил не чай, а бог знает что.
— Чай?
Варвара Ивановна усмехнулась.
— Олег Владиславович слишком взволнован. Его можно понять.
— Тайник, — с надрывом сказал Тарновский.
— Что тайник? — не понял я.
— Они опустошили тайник, — простонал Тарновский и, ткнувшись головой в стол, заплакал.
Я вопросительно посмотрел на Варвару Ивановну, брезгливо морщившую свои тонкие злые губы.
— Может быть, вы будете столь любезны…
— Видите ли, — сказала она, — дело в том, что на квартире Олега Владиславовича имелся тайник, в котором он хранил наиболее ценный антиквариат. Олег Владиславович был уверен, что налётчики его не обнаружат. Но, увы!.. Это для него удар.
Да, Тарковскому, конечно, не до чая.
— Вы сообщили, разумеется, о тайнике милиционерам?
— Нет.
— Ну вот! Напишите дополнительное заявление, можете на имя Усольцева. Подробно перечислите все вещи, опишите их…
Тарновский промычал что-то нечленораздельное и отрицательно замотал головой. Только тогда я стал о чём-то догадываться.
— В тайнике были предметы, подлежащие национализации?
Наступило тягостное для всех троих молчание.
— Да, — выдавил наконец из себя Тарновский.
— Понятно. Тогда, может быть, ты будешь откровенен до конца и сообщишь мне, что именно там было?
Он всхлипнул и стал вытирать скомканным носовым платком глаза. Я объяснил, что для переживаний у него будет ещё достаточно времени, и повторил свой вопрос.
— Первые русские монеты великого князя Владимира Святого, Святополка Ярополковича и Ярослава Владимировича, — с трудом ворочая языком, ответил он. — Всего двадцать пять штук.
Подобной коллекцией в России располагали считанные нумизматы. Стоимость её до революции исчислялась тысячами и тысячами рублей. Совсем неплохо для скромного антиквара.
— Дальше, — говорю.
— Кружева.
— Какие кружева?
— Старинные.
Выясняю, что у моего бывшего коллеги хранились уникальные французские кружева XVI века. В его чулане нашлось место и для русских кружев XVI–XVII веков из волоченого золота, кружев, низанных жемчугом и перьями по рисункам знаменитых «царских знаменщиков», то есть рисовальщиков, Ивана Некрасова и Петра Ремезова. Хранились там также русские кружева с пухом и горностаем, «кованые», с узорами «рыбка», «репеек», «протекай речка», «бровки-пытки-города» и так далее.
— Что там ещё было? — спрашиваю.
— Два гобелена из серии «История Александра Македонского» по картонам Шарля Лебрена, пять шитых золотом кокошников с мелким жемчугом, две скифские вышивки.
И пока он перечисляет, я вспоминаю, что гобелены из серии «История Александра Македонского» я видел в собрании Шлягина.
Кажется, Шлягин никому их не перепродавал. Но если это те самые гобелены, то что же тогда получается? Вывод может быть один, но мне его делать не хочется…
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, старательно записываю похищенные из тайника вещи.
— Всё?
— Почти всё, — неопределённо отвечает Тарновский, избегая моего взгляда.
— Всё или почти всё?
— Там ещё был шитый шёлком портрет…
У меня перехватывает дыхание.
— Бухвостова?.. Ты что, язык проглотил?
Тарковский всхлипывает. Но если раньше к моей брезгливости примешивалась жалость, то теперь я почти физически ощущаю, как в груди у меня поднимается волна жгучей ненависти.
По глазам Тарковского, в которых плещется ужас, вижу, что он прекрасно понимает, какие чувства я в эту минуту испытываю.
— Портрет Бухвостова?
— Да, там ещё был портрет Бухвостова, — безразличным голосом подтверждает Варвара Ивановна, не понимающая или не желающая понимать то, что сейчас происходит.
Я резко встал, и Тарковский испуганно отшатнулся, будто ожидая, что его сейчас ударят. Самое забавное, что он был недалёк от истины.
Вы знаете, что по натуре я человек сдержанный и достаточно мягкий. Я снисходителен к чужим слабостям и всегда пытаюсь влезть в чужую шкуру, но тогда… Я едва удержался, чтобы не ударить его. Но всё-таки удержался…
Затем мне пришлось выслушать достаточно противную историю о том, как человек, которого я в 1918 году рекомендовал товарищам из Комиссии по охране памятников искусства и старины, обманул рабоче-крестьянское правительство и присвоил лучшие экспонаты шлягинского собрания, бросив на произвол судьбы оставшиеся.
Тарновский говорил, что все эти годы его мучила совесть и он хотел вернуть присвоенное государству, но боялся ответственности.
Сотканная из недомолвок, полуправды и страха наказания исповедь заканчивалась, понятно, просьбой. Я должен был засвидетельствовать его добровольное признание и чистосердечное раскаяние перед Усольцевым. Когда налётчики будут пойманы (в том, что это произойдёт, Тарновский не сомневался, этим-то и объяснялось его «добровольное признание» и «чистосердечное раскаяние»), он, Тарновский, готов помочь уголовному розыску в оценке похищенного и экспертизе изъятых у бандитов уников. Более того, он с удовольствием заплатит любой штраф. Лишь бы не тюрьма. Посадить его в тюрьму — величайшая несправедливость. Он же никого не убивал, не крал… Правда, тогда, в восемнадцатом, он проявил слабость, но разве не было для него наказанием всё это время, когда день и ночь его непрестанно грызла совесть? Как он переживал, как переживал! Вспомнить и то страшно! Может быть, я сомневаюсь в том, что он говорит? Тогда я могу спросить у Варвары Ивановны. Она о многом расскажет: о бессонных ночах, о сердечных приступах, о неотправленных письмах с покаянием и признанием своей вины перед народом…
Ушли они уже утром. В прихожей Тарновский протянул мне руку, но я её не заметил…
* * *
Рассказывая, Василий Петрович вновь переживал ту ночь. Он возмущался, иронизировал, удивлялся, радовался, грустил. Одна гамма чувств сменялась другой.
К порозовевшему лицу старого искусствоведа вновь вернулась молодость. Исчезли бесчисленные морщины, стала упругой дряблая кожа, в глазах появился блеск.
— Должен признаться, — продолжал Василий Петрович, — что я не разделял оптимизма — мнимого или действительного — своего бывшего товарища. У меня не было уверенности, что преступников разыщут. И объяснялось это не присущим мне скептицизмом или плохим мнением о способностях сотрудников Первой бригады Петрогуброзыска — а бандитами занимались именно они. Дело в том, что Петроград, как я уже говорил, в те годы буквально кишел преступниками самых разнообразных специальностей: стопорилами, мокрятниками, медвежатниками, поездушниками, голубятниками…
Какой только мрази не было! Город терроризировали сотни уголовников. Происшествие за происшествием. На таком фоне похищение антикварных вещей из какой-то лавки какого-то Тарковского представлялось обычным происшествием, которому, разумеется, будет уделено должное внимание, но только «должное», а не первоочередное. Всё это я прекрасно понимал. И всё же…
Телефон Усольцева не отвечал. Я позвонил самому информированному сотруднику Петрогуброзыска — Сонечке Прудниковой. Эта милая пишбарышня сообщила мне, что Евграф Николаевич уже третьи сутки находится в Петергофском уезде, кажется, в Ораниенбауме. Настроение у него хорошее, и сегодня к середине дня он обязательно будет у себя.
Взяв извозчика, я отправился на Дворцовую площадь, где находился Петрогуброзыск. Усольцева на месте не было. В секретариате мне сказали, что он появится дня через два. Но я свято верил, что Сонечка Прудникова никогда не ошибается. И моя вера в её способности была вознаграждена. Не прошло и получаса, как я увидел Евграфа, который поднимался по лестнице. Более того, заметив меня, Евграф улыбнулся. Дела Первой бригады явно шли неплохо. Я лишний раз убедился, что Сонечка Прудникова великий человек.
— Ко мне? — спросил Усольцев.
— Конечно.
— По делу?
— Разумеется.
Продолжение диалога было уже в его кабинете.
— Украли что-нибудь?
— Ограбили.
— Вас?
— Государство.
— Садитесь и рассказывайте.
Я стал излагать суть дела, стараясь быть по возможности кратким. Усольцев вначале слушал меня довольно внимательно, а затем стал время от времени поглядывать на висевший в его кабинете плакат. На плакате, видимо, нарисованном кем-то из сотрудников розыска, был изображён похожий на скелет длиннобородый старик, которому молодой курносый милиционер в суконном остроконечном шлеме с алой звездой протягивал каравай хлеба. Под рисунком стихи присяжного поэта Петрогуброзыска агента второго разряда Сени Покатилова:
Когда ужасно голодали Москва и красный Петроград,
То вы нас, братья, поддержали, —
мы это вам вернём назад.
Взгляд Усольцева был настолько красноречив, что я наконец не выдержал.
— Уж не хотите ли вы сказать, что, когда в Поволжье такой страшный голод, не следует столько времени уделять какому-то портрету?
— Нет, не хочу, — сказал Усольцев. — Голод голодом, а искусство искусством. Но вот этот плакат, Василий Петрович, меня на одну мыслишку навёл: не завязать ли нам в один узел розыски портрета и помощь голодающему Поволжью?
— Не понимаю, — признался я.
— А вы вот этот циркуляр № 14 Народного комиссариата юстиции РСФСР прочтите, — сказал Усольцев и протянул мне еженедельник «Советская юстиция» от 23 февраля 1922 года.
«Руководствуясь постановлением IX Всероссийского съезда Советов о необходимости напряжения всех сил в борьбе с голодом, охватившим целый ряд губерний и областей РСФСР, и директивами Президиума ВЦИК, — прочёл Василий Петрович, — Народный комиссариат юстиции предлагает всем судебным органам РСФСР (нарсудам и ревтрибуналам) при вынесении обвинительных приговоров в отношении обвиняемых, обладающих достаточными имущественными средствами, присуждать последних наряду с другими наказаниями, а также взамен более лёгких наказаний (например, общественного порицания) к уплате определённого штрафа в пользу голодающих. Штраф может взыскиваться не только в виде денежных сумм, но также в виде продуктов продовольствия, не принадлежащих к числу скоропортящихся.
Народные суды и трибуналы, вынесшие приговоры о наложении штрафа в пользу голодающих, должны с особой тщательностью следить за точным и срочным выполнением этих приговоров.
Все деньги и предметы питания, собранные в уплату указанных штрафов, должны в срочном порядке сдаваться в распоряжение губкомиссий помощи голодающим…»
— А теперь понимаете? — спросил Усольцев. — Борьба с преступностью стала и борьбой с голодом. Почему бы первому русскому солдату не помочь голодающим? Ведь те, что грабили антикварную лавку, да и сам Тарковский, присвоивший государственные ценности, отнюдь не относятся к малоимущим гражданам республики… Как вы считаете?
Я, конечно, был полностью с ним согласен.
— И ещё, — сказал Евграф, — было бы здорово ежели бы вы, Василий Петрович, подогрели наших ребят.
— То есть?
— Ну, одно дело, когда ты просто разыскиваешь какую-то ценность, и совсем иное, когда эта ценность для тебя что-то вроде брата родного или, к примеру, друга закадычного. Рассказывать вы мастер. Вот и расскажите им про Бухвостова, чтобы они в нём родную кровь почуяли.
— Надо подумать.
— Надо, да только побыстрей. Сегодня я делаю доклад о роли судебных и административных органов в борьбе с голодом. А после меня выступите вы. Договорились?
— Договорились.
— Тогда жду в восемнадцать ноль-ноль.
…И вот в восемнадцать ноль-ноль я уже сижу за столом рядом с Усольцевым в большой комнате, отведённой для «Учебного кадра» — так именовалась школа уголовного розыска. Эта комната меньше всего напоминала пристанище муз. Бедные музы! Один лишь вид стен обратил бы их в паническое бегство. Бесчисленные фотографии трупов. От фотографий была свободна лишь одна стена, но взор не мог отдохнуть и на ней — ножи всех видов и фасонов, кастеты, гирьки на ремешках, верёвочные и проволочные петли, ружья, пистолеты, револьверы.
— Великолепные экспонаты, правда? — сказал Усольцев, который уже вынашивал мысль о создании музея.
— Просто замечательно! — с энтузиазмом подтвердил я, опасаясь, как бы меня сейчас не стошнило. Но ничего, обошлось…
Начать я решил с мифа о дочери красильщика Арахне, которую прекрасная и мудрая богиня Афина Паллада первую из всех женщин земли обучила искусству богов — ткачеству. Арахна отплатила своей божественной учительнице чёрной неблагодарностью. Она чрезмерно возгордилась и вызвала Афину на состязание. Мало того — она победила в состязании и поэтому пала жертвой самолюбивой богини, которая не постеснялась превратить её в паука.
Откуда я мог знать, что сидящий в первом ряду русоволосый парень с кольтом у пояса агент второго разряда Петренко не только сотрудник уголовного розыска, но и руководитель кружка «Милиционер-безбожник»? Ещё меньше я мог подозревать, что Петренко воспримет миф об Арахне как злостную попытку подорвать в Петрогуброзыске основы атеистической пропаганды.
Как рассказывал мне потом самый информированный человек Петрогуброзыска Сонечка Прудникова, Петренко после моей лекции заявил: «Мы интернационалисты, а потому коллективно плюём на всех богов и богинь вне всякой зависимости от их расы и национальности. А до ткачества и вышивания наши бабы, в смысле полноправные женщины, своим умом дошли, без божеских поучений. И стыдно профессору всякую зловредную идеологическую тень на плетень наводить».
К счастью, Петренко не поддержали. Да и я, почувствовав во время лекции что-то неладное (Петренко так трубно высморкался, что меня это насторожило), постарался побыстрей закончить с мифологией и перейти к древним египтянам и персам.
Я рассказал об Александре Македонском, который, придя в восторг от украшенного богатыми вышивками шатра побеждённого им персидского царя Дария, заказал для себя искусным киприоткам плащ с изображением всех своих побед.
Петренко, на которого я время от времени поглядывал, удовлетворённо кивнул головой.
Аудитория была дисциплинированная, сидели тихо, только поскрипывали стульями. Но по лицам я видел — скучновато. «Зажечь ребят» я не смог. Не получалось.
Первые проблески интереса появились, когда я стал говорить о Меншикове. Сподвижник Петра I симпатий к себе не возбудил. Да и что могло слушателям понравиться в «герцоге Ижорском»? Из бедняков, чуть ли не пролетарского происхождения, а выбрался в князья да герцоги — и тут же забыл о своих братьях по классу, стал крепостником, эксплуататором, казнокрадом. Таких перерожденцев в революцию к стенке ставили. И справедливо.
Другое дело Бухвостов. К нему слушатели сразу же прониклись симпатией. И я их понимал: свой! Он подкупал тем, что никогда не искал тёплого местечка, был храбр, мужествен, справедлив и всегда готов, «не жалея живота своего», принять смерть за Россию.
Большинство моих слушателей, прошедших горнило гражданской войны, хорошо знали тяжёлую солдатскую долю — холодную ярость штыковых атак, кровавое пламя артиллерийской канонады, свист пуль, тоску по дому и горький дым костров во время коротких привалов. Да и сейчас — разве они не солдаты? Не зря милицию называют младшей сестрой Красной Армии. Тог же фронт. И раненые, и убитые, и пропавшие без вести… Солдатская доля, солдатская жизнь!
А Бухвостов между тем сам в солдаты записался, как и они, добровольно, никто его не неволил. Ни наград не искал, ни доходов — какие там доходы! Сознательным был, за родину душой болел. Мы в гражданскую Антанте прикурить дали, а он в те поры шведам огонёк поднёс. Тоже вроде интервентов были. Ишь, куда добрались — до Полтавы…
Так протянулась через века незримая ниточка от первого российского солдата Бухвостова к бойцам-добровольцам внутреннего фронта, фронта борьбы с бандитами и со всеми теми, кто мешал народу России жить и работать. Как-никак, а мои слушатели были потомками первого российского солдата…
И, поняв это, я отложил в сторону план лекции. Теперь я говорил лишь о Бухвостове, причём говорил о нём как о нашем общем знакомом — Сергее Леонтьевиче. И чем больше я о нём рассказывал, не забывая следить за лицами своих слушателей, тем больше Бухвостов становился похожим на них своей бескорыстностью, готовностью отдать последний кусок хлеба товарищу (тому же голодающему крестьянину Поволжья), кристальной честностью.
Меня не смущало, что создаваемый мною образ весьма приблизительно соответствовал исторической правде.
Вряд ли, конечно, первый русский солдат задумывался над вопросами социальной справедливости, защищал крепостных от притеснений помещиков, резал правду в глаза всесильному Меншикову, вылавливал разбойничьи шайки, которые грабили землекопов в строящемся Петербурге, и корил царя за жестокое обращение с простым людом.
Но, импровизируя жизнь и образ Бухвостова, я не только не испытывал неловкости, но даже немного гордился силой своего воображения. Почему? Да потому, что я понимал, что моим слушателям первый российский солдат дорог именно таким, каким я его изобразил.
И думаю, ежели бы Бухвостов в тот момент воскрес и каким-либо чудом оказался в Петрогуброзыске, он бы не протестовал против искажения истории, не гаркнул бы зычно: «Слово и дело!» Нет. Проявив должное понимание сложившейся обстановки, он бы промолчал. А после окончания моей лекции расправил бы свои лихие усы и сказал бы: «Всё правильно, товарищи красные милиционеры! Всё так и было: там — шведы, турки, персы и прочая Антанта, здесь — лихоимцы, купцы-кровососы, крупные землевладельцы, разбойники да бояре-эксплуататоры… Очень точно обрисовал лектор наше проклятое прошлое. А теперь, дорогие товарищи, поблагодарим лектора — и за дело. Пора, друзья, пора… Шутка ли, в Поволжье голод, как при царизме, здесь, в Петербурге, тоже чёрт-те что творится: вконец лиходеи обнаглели — грабят, убивают, крадут… Я в таких случаях время попусту не терял, не дожидался, покуда горнист протрубит… Солдат — он завсегда солдат. А ведь в каких условиях приходилось свой солдатский долг исполнять? Врагу не пожелаю. Крепостничество, пропади оно пропадом, феодализм проклятый, монархизм… Правду сказать, монарх-то наш, Пётр Лексеевич, был вроде из передовых, прогрессивных, с головой был монарх и не белоручка, не зазря Великим прозвали — что было, то было, чего там, — а всё ж деспот: трон, корона и всё такое прочее, да и рукам волю давал… чуть что — за дубинку. Ни в какую не доверял массам».
Но так как чудес не бывает, то похожие слова после моего выступления сказал не Бухвостов, а Евграф Николаевич Усольцев. Он же зачитал проект решения общего собрания сотрудников Первой бригады Петрогуброзыска и преподавателей «Учебного кадра». Решение было принято без поправок, единогласно. Вот оно.
Василий Петрович достал из папки два листа шероховатой бумаги, надел очки и прочёл:
«Протокол общего собрания оперативных сотрудников Первой бригады Петрогуброзыска с участием преподавателей „Учебного кадра“.
Присутствовало 58 человек. Отсутствовало — 19. Из них по уважительным причинам — 19 (17 — на заданиях, 2 — в результате ранений, полученных в схватках с уголовным элементом и классовым врагом, находятся на излечении в больнице).
Слушали:
1. Доклад начальника Первой бригады Петрогуброзыска тов. Усольцева E. H. о роли судебных органов и Красной милиции в борьбе с голодом в Поволжье.
2. Сообщение директора музея и постоянной выставки „Общества поощрения художеств и популяризации художественных знаний при Российской академии материальной культуры“ профессора истории изящных искусств тов. Белова В. П. о похищении шедевра русского крепостного творчества первой половины XVIII столетия, вышитого шелком на льняном полотне портрета исторической личности времён прогрессивного для вышеуказанной эпохи царя Петра I — С. Л. Бухвостова, а также лекцию тов. Белова по истории художественной вышивки шерстью, шелком, серебром и золотом.
Постановили:
1. Заверить наших голодающих братьев-крестьян в Поволжье, что мы не забыли и никогда не забудем той помощи, которую они оказали голодающему пролетариату Петрограда в годы гражданской войны, и сторицей отплатим за неё.
2. Учитывая, что борьба с преступным элементом в свете циркуляра № 14 Наркомюста стала не только борьбой за социалистическую законность и безопасную жизнь трудового Петрограда, но и борьбой с голодом в Поволжье, пролетарские специалисты по борьбе с преступностью из Первой бригады Петрогуброзыска и „Учебного кадра“ к годовщине Рабоче-крестьянской милиции обязуются:
а) Не жалея своих сил и крови, добиться задержания главарей и рядовых членов шаек Чугуна, Жорки Черненького, Пана, Ваньки Гатчинского, Володьки Гужбана, Федьки Каланчи и Ваньки Тряпичника, что даст возможность судам спасти от голодной смерти сотни, а может быть, и тысячи наших братьев в Поволжье и значительно снизит уровень преступности в красном Петрограде.
б) В качестве своего первоочередного вклада в дело борьбы с голодом и преступностью оперативные сотрудники Первой бригады обязуются выявить, задержать и передать суду похитителей шедевра русского крепостного народного творчества — шёлкового портрета С. Л. Бухвостова.
3. Заверить красного профессора истории изящных искусств тов. Белова В. П., что в самое ближайшее время портрет С. Л. Бухвостова, который, как явствует из прочитанной им лекции, является ценным для пролетариата произведением дореволюционного рабоче-крестьянского искусства, займёт положенное ему место в музее „Общества поощрения художеств и популяризации художественных знаний при Российской академии материальной культуры“».
* * *
— На следующий день после этого знаменательного собрания я приехал в Петрогуброзыск к Усольцеву, который познакомил меня с субинспектором своей бригады Сергеем Сергеевичем Борисовым, седоватым человеком с внимательными серыми глазами, — продолжал своё повествование Василий Петрович. — Сергей Сергеевич, как я понял, уже ознакомился с материалами по ограблению антикварной лавки Тарновского. Он меня подробно расспросил о коллекции Шлягина, о самом Шлягине, о моей встрече и разговоре с ним, о подробностях ночного визита Тарновского и Варвары Ивановны, о Генри Мэйле, который в своё время хотел приобрести у Шлягина портрет Бухвостова. Затем Борисов спросил:
— Вам Тарновский говорил, от кого он ждал телеграмму в тот вечер?
— Нет, — сказал я. — Я вообще не уверен, что он ожидал телеграмму.
— Твёрдой уверенности у меня тоже нет, — признался Борисов. — Но ведь Тарновский будто не из храбрых?
Тарновский боялся всего: хулиганов, случайных знакомств, лошадей, машин, крыс, сырой воды, собак, простуды, инфекции… Свою квартиру он превратил в неприступную крепость со сложной и хитроумной системой замков, крючков, засовов и цепочек.
Выслушав меня, Борисов переглянулся с Усольцевым.
— Вот именно, — сказал он, — неприступная крепость, как вы выразились. В протоколе осмотра отмечено большое количество запирающих устройств на входной двери и две кованые железные цепочки. Но Тарновский, насколько мы поняли с Евграфом Николаевичем, цепочками не воспользовался, а сразу же распахнул дверь.
— Совершенно верно, — подтвердил я. — Иначе он бы разобрался, что это не почтальон, а налётчики.
— Вот видите, мы уже все начинаем мыслить одинаково, — констатировал Борисов. — Потому-то мы и предполагаем, что он ждал телеграмму. В противном случае он бы так просто дверь не открыл.
— Наверняка, — кивнул Усольцев.
— А теперь, — попросил Борисов, — расскажите мне поподробней о вещах, которые хранились в тайнике. Обо всех, кроме портрета Бухвостова, о нём я уже имею исчерпывающее представление: ведь я был на вашей лекции…
Усольцев, сославшись на дела, давно уже ушёл, а Сергей Сергеевич продолжал задавать мне один вопрос за другим.
Наконец поток вопросов стал иссякать. Воспользовавшись паузой, я спросил, имеются ли у него какие-либо предположения. Борисов засмеялся.
— Предположений много, всех не перечислишь…
— Но наиболее вероятные? Кто мог ограбить Тарновского?
— Усольцев считает, что скорей всего здесь не обошлось без Этюдника. Действительно, по почерку похоже на него. Есть такой специалист по антикварным и ювелирным магазинам, гастролёр…
— Гастролёр?
— Ну да, гастролёр. Он к нам на гастроли из Екатеринослава прибыл: уж слишком он наследил там, вот и решил временно переменить место своей деятельности.
— И какие же шансы выловить его, этого самого Этюдника?
— Какие шансы? — развеселился Сергей Сергеевич? — Да, наверное, приличные шансы. Петренко Этюдника уже три дня «пасёт».
— «Пасёт»?
— Ну следит за ним. Этюдник осел на Мало-Царскосельском проспекте и почти каждый вечер кутит в «Сплендид-Паласе». Так что он у нас на виду. В общем, как только будут новости, я вам телефонирую.
Новости не заставили себя ждать. Через день Сергей Сергеевич позвонил мне на работу:
— Если хотите побеседовать с Этюдником, приезжайте.
— Когда?
— А хоть сейчас. Его должны ко мне привести. Но ни слова Тарновскому.
Я бросил все свои дела и помчался в Петрогуброзыск.
У двери кабинета Борисова переминался с ноги на ногу конвойный. Значит, Этюдник уже здесь. Я постучался.
— Войдите! — крикнул из-за двери Борисов.
Налётчик, худощавый, одетый по последней нэпмановской моде молодой человек с густо набриолиненными волосами, сидел на стуле перед Сергеем Сергеевичем, скучно глядя в потолок и небрежно вытянув длинные ноги в узконосых штиблетах.
— Чего уставился, четырёхглазый? — злобно спросил меня Этюдник. — При стёклышках, а туда же…
— Только не хами, Вовочка, — предупредил его Сергей Сергеевич и перевёл: — Вовочка хотел вам сказать, что при такой, как у вас, интеллигентной внешности вы могли бы найти себе более благородное занятие, чем работа в Петрогуброзыске, где вам приходится иметь дело со всякой шантрапой вроде него. Он вас принял за нашего сотрудника.
Я кивнул головой: всё, дескать, понятно.
— А теперь по существу, — сказал Сергей Сергеевич, обращаясь к задержанному. — Искренность украшает любого человека, в том числе и налётчика. Признаёшь, что брал лавку Тарковского?
— Лавку? — переспросил Вовочка. — Кобелий закуток!
— Вовочка хочет сказать, — вновь перевёл для меня Сергей Сергеевич, — что, учитывая скудность ассортимента антикварных изделий и их незначительную ценность, торговое заведение Тарковского нельзя именовать лавкой. Так брал этот закуток?
— А чего не взять, что плохо лежит?
— Значит, брал?
— Брал.
— А с кем?
— С корешами.
— С кем именно?
Налётчик задумался и наморщил лоб.
— Запамятовал? — с участием спросил Сергей Сергеевич.
— Начисто.
— Не украшает, значит, тебя искренность?
— А я и без украшений парень хоть куда.
— Понятно, — сказал Сергей Сергеевич и перевёл: — Вовочка хочет сказать, что у него провал в памяти, но, посидев немного в арестном доме и побеседовав на очных ставках со свидетелями, он постарается восстановить все подробности происшедшего и рассказать о них. А пока он, как и подобает воспитанному человеку, извиняется за напрасно отнятое у нас время и просит отправить его обратно в камеру. Так, Вовочка?
Вечером мне позвонил Тарновский. Помня о предупреждении Борисова, я ему ничего не сказал, хотя и не понимал, почему следует умалчивать об аресте Этюдника, который признался в ограблении. Впрочем, меня волновало не столько это обстоятельство, сколько другое, более существенное: удастся ли разыскать портрет Бухвостова?
Свой «провал» в памяти Этюдник восстановил довольно быстро, чуть ли не на следующий день. Его воспоминания о посещении лавки Тарковского заняли добрых двадцать страниц убористого текста. Налётчик подробно рассказал, как он вместе с Подорожником и Федькой Лысым, который был наводчиком, ограбил лавку, перечислил похищенное, рассказал, где оно хранится (налётчики успели продать лишь незначительную часть добычи). Но среди изъятого в подвале дома по Мало-Царскосельскому проспекту не было ни коллекции старинных монет, ни кружев, ни гобеленов, ни портрета Бухвостова…
Этюдник утверждал, что этих вещей он в лавке даже не видел. Конечно, в лавке он и не мог увидеть — они хранились в тайнике.
Тайник? Какой тайник? Разве там был тайник? Нет, ни о каком тайнике он не слыхал. Чего уж тут темнить: семь бед — один ответ. Червонец ему и так и этак через решёточку светит. Нет, тайник они не брали. Чего не было, того не было. Не знали они про тайник, потому и не шуровали там. Ежели гражданин начальник какое сомнение тут имеет, пусть у Федьки Лысого, что лавку давал, или у Подорожника справится. Он их заложил, так что выгораживать они его не будут, уж скорей топить зачнут. Так что тут всё без сомнения, на просвет. Пусть гражданин начальник справится, а он, Этюдник, с полным чистосердечием и с любовью к Советской рабоче-крестьянской власти колется, как грецкий орех, без крошек.
«Гражданин начальник» справился — соучастники Этюдника полностью подтвердили его показания: о тайнике они ничего не знали…
— Я никогда не считал себя психологом, а тем паче специалистом по психологии уголовников, — продолжал Василий Петрович. — Но ведь должна быть какая-то логика в поведении арестованных, зачем им врать? Какую реальную пользу могут они теперь из этого извлечь? Да и показания свидетелей не сбросить со счёта… Но если все они говорят правду, то тогда что же — тупик?
Мне казалось, что Усольцев и Борисов тоже растеряны и не знают, что им дальше предпринимать. Во всяком случае, на все мои недоумённые вопросы они лишь пожимали плечами: существуют-де и другие версии, поживём — увидим. А что мы увидим? Томительно тянулось время. И никаких новостей — ни больших, ни малых…
* * *
Как в дальнейшем выяснилось, Василий Петрович ошибался: каждый день приносил известия, имеющие прямое отношение к вещам, похищенным из тайника. Но ни Усольцев, ни Борисов не считали тогда целесообразным ставить его об этом в известность.
Предположения сотрудников Петрогуброзыска подтвердились: Тарковский действительно ждал телеграмму. И эту телеграмму ему доставили на квартиру как раз в тот день, когда Этюдник счёл за благо восстановить в памяти все подробности своего ночного визита в антикварную лавку.
Тарковского не оказалось дома, и за телеграмму расписалась Варвара Ивановна, пообещав сразу же вручить её адресату, как только тот появится.
— Только не забудьте! — сказал знакомый почтальон. — Телеграмма-то не какая-нибудь — срочная, из Москвы.
— Можете не беспокоиться, не забуду, пока на память не жалуюсь.
Однако домоправительница Тарновского, видимо, всё-таки забыла… Полученная ею телеграмма не была передана хозяину ни в тот день, ни на следующий.
А четыре дня спустя вернувшемуся после допроса из Петрогуброзыска Тарновскому пришлось самому разогревать себе обед: Варвара Ивановна уехала навестить свою внезапно заболевшую тётку, жившую где-то на окраине Петрограда. Но у тётки Варвара Ивановна в тот день не была. Выйдя на улицу, она, видимо, в последнюю минуту раздумала. Варвара Ивановна отправилась не к больной, а в противоположную сторону, к гостинице «Европейская».
Со стороны Невы дул сильный ветер. И пока Варвара Ивановна дошла до гостиницы, она до костей промёрзла. Тем не менее она вовсе не торопилась поскорее войти в тёплое помещение и ещё долго стояла, закутавшись в платок, на ветру у подъезда.
Только окончательно убедившись, что за ней никто не наблюдает, домоправительница Тарновского юркнула наконец в подъезд.
Последний раз Варвара Ивановна была здесь вместе с мужем лет десять назад, вскоре после того, как они вернулись в Россию из Парижа. Здесь останавливался старший брат мужа Павел, сибирский золотопромышленник, приехавший в Петербург провернуть какое-то дельце, а заодно и покутить. Павла в гостинице хорошо знали и к его приезду заранее готовились. К его услугам всегда был лучший номер. Да, умерший в девятнадцатом году Павел умел пожить, царствие ему небесное!
За прошедшие десять лет в холле гостиницы, пожалуй, ничего не изменилось: тот же располагающий к уюту мягкий полумрак, пушистые, пружинящие под ногами ковры, дорогая массивная мебель…
А вот сама Варвара Ивановна за эти десять лет сильно изменилась — увяла, постарела… Но главное, пожалуй, не в этом, хотя кому приятно стариться. Нет, не в этом главное. Тогда Варвара Ивановна пришла сюда в платье, сшитом у модного парижского портного, в бриллиантовом колье, в туфлях из крокодиловой кожи.
А как же иначе? Дочь известного петербургского богача и коллекционера Ивана Ферапонтовича Шлягина, жена любимца великого князя полковника Сибирцева.
Быть принятым в доме Сибирцевых считалось честью, великой честью. Балы, журфиксы, театры, рысаки, цветы, драгоценности…
И всё прахом, всё растаяло, как ледяная сосулька на солнце, — положение в обществе, беззаботная жизнь, богатство, праздность… Муж убит ещё в мировую войну где-то в Пинских болотах, отец в эмиграции — жив ли? — а она теперь кто? Домоправительница у этого жулика Тарновского, который прикарманил, воспользовавшись удобным случаем, отцовское собрание древностей. И за это должна благодарить бога. Ведь ежели бы Тарковский знал, что она дочь Ивана Ферапонтовича Шлягина, ни за что бы не пригрел, побоялся бы… «И не зря бы побоялся», — усмехнулась Варвара Ивановна. Но что тосковать о прошлом, которого не вернёшь? Надо думать о будущем. И, работая у Тарновского, Варвара Ивановна думала о своём будущем. Долго она терпела, и вот тот самый случай, который обеспечит её старость.
Нет, она не украла у Тарновского, она взяла то, что принадлежит ей по праву как дочери Ивана Ферапоитовича Шлягина. Так, и только так. Правда, в тайнике у Тарновского хранилась не только собственность отца Варвары Ивановны. Там ещё были старинные монеты. Но что она могла сделать? Если бы она их оставила, это наверняка бы возбудило подозрение. А так всё считают, что тайник опустошили налётчики.
Осторожно ступая по ковру стоптанными, заляпанными грязью туфлями, Сибирцева прошла к столику портье. Багровея от стыда за свой вид, Варвара Ивановна сказала, что хочет навести справку. Её интересует, прибыл ли сегодня из Москвы сотрудник АРА мистер Генри Мэйл, которому должны были заказать номер.
Гладкий, откормленный портье окинул бесцеремонным взглядом её неказистую, жалкую фигуру в мятом, лоснящемся на швах пальто. И Варвара Ивановна вновь покраснела.
— Мистер Мэйл? Минутку… — Он перелистал страницы лежащей перед ним книги регистрации гостей. — Да, мистер Мэйл проживает в гостинице.
Варвара Ивановна сказала, что американец назначил ей встречу.
— А мадам не ошибается? — нагло спросил портье. — Насколько ему известно, мистер Мэйл никого не ждёт.
— Нет, мадам не ошибается. Мадам уверена, что мистер Мэйл захочет её принять.
— Вот как? — Портье в нерешительности пожевал губами и наконец спросил: — Как прикажете доложить?
— Скажите, что от Тарновского. Он знает.
— Что ж, если мадам настаивает…
Портье позвонил по телефону, и уже через несколько минут в холл спустился секретарь мистера Мэйла, любезный и жизнерадостный молодой человек. Он проводил Варвару Ивановну в номер, где остановился американец.
А вот и мистер Мэйл, пожилой, седоватый, с внимательными серыми глазами и обаятельной улыбкой человека, никогда не знавшего голода, холода и унижений.
Улыбка означала, что мистер Мэйл счастлив видеть Варвару Ивановну, хотя и не имеет чести её знать, что он доволен жизнью, своим секретарём и предстоящей беседой.
— Мне передавали, что вы хотите меня видеть. Я к вашим услугам.
Мистер Мэйл настолько хорошо владел русским, что переводчик им не требовался. Это устраивало обоих: уж слишком деликатной была тема предстоящей беседы.
— Я вас слушаю.
Варвара Ивановна откашлялась, как неопытный оратор перед ответственным выступлением.
— Одиннадцать лет назад, господин Мэйл, вы изъявляли желание приобрести вышитый шёлком портрет первого российского солдата, а также некоторые другие экспонаты из собрания Шлягина, — неуверенно начала она, когда секретарь вышел. — Теперь, как вам уже известно из письма моего доверителя, которое было передано вам в Москве, вы имеете возможность осуществить эту сделку, если, разумеется, предложенная вами цена будет приемлемой.
— Для кого приемлемой? — пошутил Мэйл, ослепляя Варвару Ивановну своей неотразимой улыбкой.
— Для моего доверителя, понятно, господина Тарновского.
— Что же для него приемлемо?
— Господин Тарновский оценивает портрет Бухвостова в двадцать пять тысяч долларов.
— Недурно. А сколько он хочет получить за гобелены и кружева?
— Пятнадцать тысяч. Собрание же старинных русских монет он готов вам уступить тоже всего за пятнадцать…
— Долларов?
— Да, тысяч долларов…
— Итого пятьдесят пять тысяч?
— Совершенно верно, — несколько ошеломлённая получившейся суммой, подтвердила Варвара Ивановна, — пятьдесят пять тысяч долларов. Согласитесь, что господин Тарновский проявляет умеренность. Подлинная цена этих вещей в три раза больше. Таким образом, вы сможете получить двести процентов прибыли.
Мистер Мэйл вновь ослепил Варвару Ивановну улыбкой.
— Один ваш поэт писал, что русская женщина способна остановить любую скачущую лошадь и войти во время пожара в дом. Слушая вас, я понял, что он перечислил не все главные достоинства русских женщин. Как выяснилось, они умеют ещё и торговаться. Это значительно важней, чем выполнять обязанности конюха или пожарника. Ответственней. У нас, к сожалению, женщины всего лишь хранительницы домашнего очага. Не могу не позавидовать господину Тарновскому, ему повезло с таким умелым поверенным. Но, называя сумму, вы забыли про одно немаловажное обстоятельство — про риск, которому я подвергаюсь. Для того чтобы получить двести процентов прибыли, необходимо прежде всего вывезти приобретённое из пределов Советской России. А это, поверьте, трудней, чем остановить скачущую лошадь, погасить пожар и научиться торговаться.
— Но вы же служите в АРА.
— Это дает мне лишь право беспошлинного ввоза товаров в Россию, но не право беспрепятственного вывоза музейных ценностей.
— Тем не менее сотрудники АРА их вывозят, — возразила Варвара Ивановна.
— Да, однако это сопряжено с риском. Но оставим пока цифры. До них мы ещё доберёмся, — сказал Мэйл, продолжая щедро одаривать свою собеседницу улыбками. — В своём письме господин или, как теперь принято в России, гражданин Тарновский писал, что не желает никаких посредников. И вот теперь такая неожиданность, правда приятная, но всё-таки неожиданность — вы его представительница. Мне бы хотелось внести необходимую ясность. Поэтому, если вас не затруднит…
Варвара Ивановна не смутилась. Она была к этому готова и заранее подделала письмо-доверенность Тарновского.
— Господин Тарновский, — объяснила она, — к сожалению, вынужден был лечь в больницу на операцию, поэтому он не имеет возможности лично навестить вас. Но он не забыл про необходимые формальности, — и она протянула Мэйлу конверт.
Американец небрежно вскрыл его.
— Вот теперь мы можем вернуться к цифрам, — сказал Мэйл, прочитав письмо, и одарил Варвару Ивановну очередной улыбкой. — Признаюсь вам честно, если бы здесь сидели не вы, а господин Тарновский, я бы предложил за всё десять тысяч долларов и ни цента больше. — Теперь мистер Мэйл уже не улыбался. — Но… как это по-русски?.. притеснять женщин, да ещё таких обворожительных, не в моих правилах. Я джентльмен. Вы получите с Тарновского комиссионные?
— Да, — выдавила из себя Варвара Ивановна.
— Сколько процентов от суммы сделки?
— Пятнадцать.
— Приличный процент, — улыбнулся Мэйл. — Оказывается, господин Тарковский тоже джентльмен. Это делает ему честь. Итак, — он выдержал паузу, — я предлагаю двадцать тысяч долларов и десять тысяч в советских червонцах.
Варвара Ивановна отрицательно мотнула головой.
— Тогда очень сожалею, — сухо сказал Мэйл и встал. — Передайте господину Тарновскому мои соболезнования.
Но когда Варвара Ивановна усилием воли заставила себя встать и взяться за ручку двери, американец остановил её:
— Тридцать тысяч долларов и пятнадцать тысяч рублей.
Варвара Ивановна почувствовала, как у неё подкашиваются ноги. Теперь её жизнь обеспечена.
— Согласны?
— Согласна, — прошептала она и на ватных ногах вернулась на место.
Теперь оставалось обговорить лишь техническую сторону сделки. Это уже было значительно проще. Договорились встретиться завтра в шесть часов вечера у модного среди нэпманов театра-ресторана «Гротеск», куда Мэйл должен был привезти деньги, а Варвара Ивановна — чемодан с вещами, которые хранились у её ничего не подозревавшей тётки, родной сестры Шлягина.
— Только не опаздывайте, господин Мэйл, — предупредила американца Варвара Ивановна. — Я всего опасаюсь и не хотела бы рисковать.
Мэйл понимающе кивнул.
— Я буду там со своим секретарём ещё до вашего приезда. Риск исключён, — заверил он.
— Тогда до завтра.
Мэйл проводил её до дверей, одарив на прощание своей самой обворожительной улыбкой.
* * *
…Когда на следующий день Сибирцева на лихаче подъехала к «Гротеску», её уже ждали, но не улыбчивый американец и его обходительный секретарь, а сотрудник уголовного розыска, агент второго разряда Петренко, тот самый Петренко, который руководил атеистическим кружком «Милиционер-безбожник» и чуть было не сорвал лекцию Василия Петровича, придравшись к мифу о злосчастной Арахне…
— Вы арестованы, гражданка. Пройдёмте со мной, — сказал он, взяв её под руку.
— Что это значит? — вскинулась Варвара Ивановна, чувствуя, что совершилось непоправимое.
— На месте всё узнаете.
Петренко любезно подсадил Варвару Ивановну в ожидавший их автомобиль Петрогуброзыска и, передав шофёру чемодан Сибирцевой, коротко сказал:
— Поехали, Вася.
* * *
— В тот вечер, — сказал Василий Петрович, — Усольцев позвонил мне по телефону в девятом часу, когда я, вернувшись с работы, сел за статью, которую уже давно обещал одному научному журналу. Звонок был явно некстати.
— Чем занимаетесь, Василий Петрович?
— Работаю.
— А у меня предложение: бросайте свою работу и приезжайте в Петрогуброзыск.
Я замялся.
— Приезжайте, приезжайте. Поговорим, чайку попьём. Не пожалеете, очень симпатичная компания подобралась…
— Какая еще компания?
— Я, Борисов и Сергей Леонтьевич…
— Какой Сергей Леонтьевич?
— Как какой? Сергей Леонтьевич Бухвостов, ваш старый знакомый, первый российский солдат…
У меня мгновенно пересохло во рту.
— Граня, если вы шутите…
— Какие, к чёрту, шутки! Ждём.
…И вот я вхожу в кабинет Усольцева. Действительно, здесь, помимо хозяина кабинета и Сергея Сергеевича Борисова, меня встречает собственной персоной первый российский солдат, занявший почётное место на стене против входной двери. Его спокойные, широко расставленные глаза устремлены прямо на меня.
«Ну как, Василий Петрович, свиделись?» — «Свиделись, Сергей Леонтьевич, свиделись. А ведь никак не ожидал». — «Почто так? Как говаривал господин бомбардир Пётр Лексеевич, царствие ему небесное, гора с горой не сходится, а человек с человеком завсегда… Вот только постарел ты малость с последней нашей встречи, Василий Петрович». — «Зато вы, Сергей Леонтьевич, ничуть не изменились…»
Действительно, Бухвостов на портрете был таким же молодым, как в битве при Полтаве, когда демонстрировал «Карле» мощь русского оружия. Он ничуть не изменился с тех времён. Русский солдат — он всегда русский солдат. Русский солдат — он вечен. Годы, эпохи, войны и столетия над ним не властны.
Приветствую твоё возвращение, Сергей Леонтьевич, и низко тебе кланяюсь. Счастлив тебя вновь увидеть, Сергей Леонтьевич!
Усольцев рассказывал, как на допросе в уголовном розыске Тарновский признался Борисову в своей попытке продать портрет мистеру Мэйлу, о Варваре Ивановне, решившей воспользоваться ограблением лавки в своих целях, о том, как подготовлялась операция…
Но я слушал вполуха, не в силах оторвать глаз от шёлкового портрета, вновь и вновь удивляясь тонкости и виртуозности мастерства безвестных вышивальщиц, необычному таланту такого же безвестного, как и они, художника, гармоничности колорита и сдержанной силе рисунка.
— Будем пить чай? — спросил Усольцев, кивнув на стоящий в углу комнаты самовар.
— Что?
— Чай, спрашиваю, будем пить?
— Да, пожалуй, не стоит, — сказал я и спросил: — А Мэйла и его секретаря вы тоже арестовали?
Усольцев и Борисов переглянулись: видимо, я что-то прослушал.
— Мистер Мэйл, — сказал Усольцев, — после беседы в Московском уголовном розыске, которая была с ним там проведена по нашей просьбе, решил от поездки в Петроград воздержаться.
— И всё-таки приехал? — спросил я.
— Нет.
— Ничего не понимаю! Ведь вы только что говорили, что Сибирцева пришла к Мэйлу в гостиницу и он собирался приобрести у неё все ценности, похищенные из тайника.
— Правильно, — невозмутимо подтвердил Усольцев.
— Что правильно?
— Всё правильно. Действительно, Сибирцева не сомневалась, что разговаривает с Мэйлом. И, доставленная в Петрогуброзыск, очень была удивлена тем, что Мэйл вовсе не Мэйл, а наш работник…
На мгновение я даже забыл про портрет Бухвостова.
— Кто?!
— Наш работник, — повторил Усольцев, — небезызвестный вам Сергей Сергеевич Борисов. Тот самый Борисов, который сейчас сидит здесь и напрасно ждёт, когда вы в знак благодарности догадаетесь наконец пожать ему руку. А роль секретаря американца сыграл — и, по мнению Сергея Сергеевича, совсем неплохо — агент третьего разряда Вербицкий. Как видите, сотрудники Первой бригады Петрогуброзыска умеют выполнять свои обещания. А вы небось сомневались?
* * *
Василий Петрович вложил в папку документы. Разминая затёкшие от долгого сидения ноги, прошёлся, ссутулясь, по комнате. Устало и буднично сказал:
— Вот, пожалуй, и всё. Суд состоялся незадолго до годовщины Рабоче-крестьянской милиции, в октябре 1922 года. Тарновского и Сибирцеву судили по статье 188 Уголовного кодекса РСФСР за сокрытие памятников старины и искусства, подлежащих передаче государству. Их осудили условно. Одновременно в соответствии с циркуляром Народного комиссариата юстиции № 14 со всех осужденных, в том числе и с налётчиков, были взысканы в пользу голодающих весьма солидные штрафы. По справке Комиссии помощи голодающим, которую мне показывал Усольцев, эти деньги дали возможность спасти от голодной смерти около ста человек.
Так что первый русский солдат с помощью сотрудников Первой бригады Петрогуброзыска отличился и на фронте борьбы с голодом…