30. Оскорбление
В воскресенье, дня через два после панихиды, мы с Маргарет сидели дома. Дети, как всегда на рождество, ушли в гости, и мы отдыхали. Зазвонил телефон. Маргарет сняла трубку, и лицо у нее стало удивленное. Да, он дома, сказала она. По-видимому, ее собеседник хотел назначить мне где-то свидание: Маргарет, оберегая мой покой, сказала, что мы с нею дома одни, так что, может быть, он зайдет к нам? После этого ей что-то долго объясняли. Наконец она отложила трубку, подошла ко мне и сочувственно чертыхнулась.
– Это Гектор Роуз, – сказала она.
По телефону голос Роуза звучал еще холодней обычного.
– Мне крайне неприятно вас беспокоить, дорогой мой Льюис, я бы ни в коем случае не позволил себе этого, но у меня неотложное дело. Передайте мои извинения вашей супруге. Очень прошу меня извинить.
Когда с предварительными расшаркиваниями было покончено, выяснилось, что ему необходимо сегодня же со мной повидаться. Он просит меня пожаловать в «Атеней» в половине пятого, мы выпьем чаю. Мне очень не хотелось идти, но он настаивал, твердо, решительно, отбросив все пустопорожние учтивости. Но как только мы условились о встрече, опять пошли извинения и расшаркивания. День был разбит, настроение испорчено. Я сказал Маргарет, что не помню, чтобы Роуз хоть раз вытребовал меня в воскресенье, даже в самую горячую военную пору; наверно, он и сам нарочно ради этого приехал из Хайгейта; тут мне пришло в голову, что я никогда не был у него дома. Маргарет, все еще сердитая, выговаривала мне, что я не отказался наотрез.
Она не сомневалась так же, как и я, что это приглашение как-то связано с законопроектом Роджера. Однако мы слышали еще в пятницу вечером, что Кейв предсказал правильно и в правительственной комиссии все прошло гладко.
– Что бы там ни было, а он мог бы подождать до завтрашнего утра.
Я оставил жену, вышел из уютного дома под холодный моросящий дождь и подумал, что она совершенно права.
Настроение мое ничуть не поднялось, когда такси остановилось у дверей клуба. Все окна были темные, на тротуаре, в сумраке и слякоти, стоял Гектор Роуз. Не успел я заплатить шоферу, как Роуз рассыпался в извинениях.
– Ужасно глупо с моей стороны, дорогой Льюис. Я бесконечно перед вами виноват. И с чего только я взял, что клуб сегодня открыт. Мне случалось всячески ошибаться, но я никак не думал, что способен на такой промах.
Извинения становились все изысканнее и в то же время все язвительней, как будто в душе Роуз считал виноватым меня.
В столь же изысканных выражениях он стал объяснять, что, быть может, последствия его непростительного легкомыслия не столь уж непоправимо тяжки. Поскольку «наш» клуб закрыт, «старший» соответственно должен быть открыт, и мы, вероятно, без особых затруднений сможем выпить чаю там. Мне все это было известно не хуже, чем ему. В полусотне шагов, на другом конце площади, за пеленой дождя, который уже начал мешаться со снегом, мутно светились огни «старшего», как выразился Роуз, Объединенного клуба. И мне хотелось только поскорей покончить с церемониями и очутиться в тепле.
Мы очутились в тепле. Уселись в углу гостиной и заказали чай с горячими булочками. Роуз по случаю неприсутственного дня был одет почти по-домашнему – спортивная куртка, серые фланелевые брюки, – по никак не мог покончить с церемониями. Это было так на него не похоже, что я растерялся. Как правило, решив, что необходимые приличия соблюдены, он так круто переходил к делу, словно какой-то выключатель поворачивал. Держался он так неестественно, его любезность так мало выражала скрывавшийся за нею характер, что всегда трудно было понять его истинное настроение. И однако, пока он описывал круги по лабиринтам светской учтивости, я с нарастающим беспокойством ощущал в нем какую-то внутреннюю тревогу.
Мы пили чай с булочками. Роуз завел светскую беседу о рецензиях на новые книги в воскресных газетах. Ему попалось упоминание о книжке на тему, безусловно, небезынтересную для моей супруги, которой он снова просит передать извинения в том, что он нарушил сегодня наш воскресный отдых…
Я человек терпеливый, по тут мне стало невтерпеж.
– В чем все-таки дело? – не выдержал я.
Он уставился на меня с каким-то странным выражением.
– Вероятно, случилось что-то, имеющее отношение к Роджеру Куэйфу, – сказал я. – Я не ошибаюсь?
– Не совсем так, – живо, озабоченно ответил Роуз.
Наконец-то он перешел к делу.
– Нет, насколько я знаю, тут все в порядке, – продолжал он. – Наши хозяева, видимо, собираются санкционировать этот проект, который я назвал бы необычайно разумным. На этой неделе он будет рассматриваться на заседании кабинета. Это, разумеется, компромисс, но в нем есть ряд положительных пунктов. Будут ли наши хозяева отстаивать эти пункты, когда окажутся под перекрестным огнем, вопрос другой. Будет ли наш друг Куэйф отстаивать свой законопроект, когда на него накинутся всерьез? Признаться, мне это очень любопытно.
Это говорило второе «я» Роуза – деятельное, энергичное, – но он все еще зорко присматривался ко мне.
– Так что же? – сказал я.
– Я и в самом деле думаю, что с проектом все в порядке, – сказал Роуз; ему явно приятно было рассуждать со стороны, точно олимпийскому богу, который пока не решил, на чью сторону стать. – Думаю, вы можете на этот счет не волноваться.
– А о чем же мне следует волноваться?
И опять лицо у него стало какое-то странное. Оно было напряженное, властное и теперь, когда с него сошла насильственная улыбка, вызывало доверие.
– По правде говоря, – начал он, – мне пришлось провести некоторое время в обществе работников службы безопасности. Чересчур много времени, я бы сказал, – прибавил он резко.
И вдруг я не без удовольствия подумал, что понимаю, в чем дело. Новый год приходится на вторник. Роуз каждый год заседает в числе тех, кто составляет список представленных к наградам и титулам. Может быть, у нас в министерстве кто-то о чем-то проговорился?
– Просочились какие-то сведения? – спросил я.
Роуз посмотрел на меня сердито.
– Боюсь, что я вас не понимаю.
– Я хочу сказать, может быть, стали известны какие-то имена из списка, который будет объявлен на будущей неделе?
– Нет, дорогой мой, ничего похожего. Совершенно ничего похожего. – Не часто он вот так позволял себе вспылить. Он с усилием сдержал досаду и заговорил спокойно, отчетливо, старательно выбирая слова. – Я не хотел тревожить вас без необходимости. Помнится, несколько месяцев назад я говорил вам, что на меня с разных сторон оказывают нажим, которому я по мере сил стараюсь сопротивляться. Когда, бишь, это было?
У нас обоих была отличная, хорошо тренированная память. Я мог ему и не подсказывать, он сам знал, что это было в сентябре, когда он предупреждал меня, что «враги не дремлют». Мы оба могли бы сейчас кратко и точно изложить тот разговор на бумаге.
– Так вот, должен с огорчением признаться, что я не мог сопротивляться до бесконечности. Эта публика – как там они себя именуют, на своем мерзком жаргоне? Группы нажима? – готова действовать через нашу голову. У нас нет способа этому помешать. Некоторые наши ученые (я имею в виду самых выдающихся ученых, наших советников по линии обороны, едва ли нужно напоминать вам, что это – линия нашего друга Куэйфа) будут снова проверены с точки зрения их благонадежности. Мне кажется, эта процедура будет именоваться – не слишком изящно – «двойная проверка».
Роуз продолжал разъяснять положение – властно, четко, педантично, – и в голосе его слышались досада и отвращение, отвращение ко мне, кажется, не меньшее, чем к «группам нажима». Отчасти на него оказывают нажим по милости Бродзинского, который обрабатывает своих знакомых – членов парламента. Отчасти люди, пришедшие к той же точке зрения независимо ни от кого. Отчасти тут сказывается влияние Вашингтона – возможно, тут сыграли роль речи Бродзинского, или его американские друзья, или, может быть, это – заокеанское эхо того парламентского запроса.
– Мы могли бы противостоять нажиму каждой из этих пружинок в отдельности, – продолжал Роуз, – хотя, как вы, наверно, заметили, наши хозяева, как бы это лучше выразиться, не всегда бывают по-кромвелевски независимы, когда им приходится иметь дело с «намеками» наших старших союзников. Но мы не можем противостоять им всем вместе. Попытайтесь поверить нам на слово.
Наши глаза встретились, лица у обоих были непроницаемые. Роуз, как никто другой, рассыпался в извинениях, когда это было никому не нужно, – и, как никто, терпеть не мог извиняться, когда извиниться очень даже следовало.
– Суть в том, – продолжал он, – что кое-кто из наших виднейших ученых, которые оказали государству немалые услуги, вынужден будет подвергнуться крайне унизительной процедуре. В противном случае он больше не будет допущен ни к какой серьезной работе.
– О ком именно речь?
– Есть двое или трое, которые для нас не так уж много значат. И затем – сэр Лоуренс Эстил.
Я не сдержал улыбки. Невесело усмехнулся и Роуз.
– Ну, знаете, по-моему, это довольно забавно, – сказал я. – Хотел бы я посмотреть, как ему об этом скажут.
– Мне думается, его сюда включили, чтобы все это выглядело несколько пристойнее, – сказал Роуз.
– Кто остальные?
– Один – Уолтер Льюк. Строго между нами, поскольку он главный ученый советник правительства, мне кажется, что это очень дурной знак.
Я выругался. Потом сказал:
– А все-таки, может, Уолтер и пойдет на это, он ведь толстокожий.
– Надеюсь. – Роуз помедлил. – Другой – ваш добрый старый друг Фрэнсис Гетлиф.
Я долго молчал. Потом сказал:
– Стыд и позор.
– Я с самого начала пытался дать вам понять, что я тоже отношусь к этому без восторга.
– Это не только позорно, но и грозит серьезным скандалом, – продолжал я.
– Это одна из причин, почему я вытащил вас сегодня из дому.
– Послушайте, – сказал я, – я прекрасно знаю Фрэнсиса. Знаю с юности. Он человек очень гордый. Сомневаюсь, очень сильно сомневаюсь, чтобы он на это пошел.
– Скажите ему, что это необходимо.
– С какой стати ему соглашаться?
– Из чувства долга, – сказал Роуз.
– Он вообще нам помогал только из чувства долга. Если его к тому же еще станут оскорблять…
– Дорогой мой Льюис, – холодно и зло прервал Роуз, – очень многих из нас, людей, конечно, не столь выдающихся, как Гетлиф, но все же не последних в своем деле, так или иначе оскорбляют, когда наша карьера подходит к концу. Но это не значит, что мы можем позволить себе оставить свой пост.
Это был чуть ли не единственный случай, когда он пожаловался на свои невзгоды, да и то не прямо.
Я сказал:
– Фрэнсис хочет только одного: продолжать свои исследования и жить тихо и мирно.
– Не кажется ли вам – я позволю себе воспользоваться вашим же выражением, – что если он поступит, как хочет, то и у него и у всех вас останется еще меньше надежды жить тихо и мирно. Хватит глупостей, – резко продолжал Роуз. – Все мы знаем, что политика Куэйфа опирается на знания и научные выводы не чьи-нибудь, а Гетлифа. С точки зрения военной – мы, кажется, все в этом согласны – у нас нет лучшего научного авторитета. А раз так, он просто обязан переступить через свое самолюбие. И вы обязаны ему это растолковать. Повторяю, это одна из причин, почему я решил сообщить вам эту неприятную новость еще сегодня. Завтра он, вероятно, уже все узнает сам. Вы должны смягчить удар заранее и уговорить его согласиться. Если вы так горячо поддерживаете политику Куэйфа – а мне, уж извините, по некоторым признакам кажется, что так оно и есть, – вы просто не можете этого не сделать.
Я подождал минуту, потом сказал как мог спокойнее:
– Я только сейчас понял, что и вы так же горячо поддерживаете эту политику.
Роуз не улыбнулся, даже глазом не моргнул, ничем не показал, что я попал в точку.
– Я – государственный служащий, – сказал он, – я веду игру по всем правилам. – И вдруг живо спросил: – Скажите, а эта проверка поставит Фрэнсиса Гетлифа в очень трудное положение?
– А по-вашему, с ним будут достаточно разумно обращаться?
– Им разъяснят – может быть, даже они в какой-то мере и сами это понимают, – что он человек очень нужный. – И уже без всякой язвительности Роуз продолжал: – Он слывет крайним левым. Вам это известно?
– Разумеется, известно. В тридцатых годах он был радикалом. В каком-то смысле он и по сей день считает себя радикалом. Что касается его образа мыслей, может быть, это и справедливо, но в душе никакой он не радикал.
Роуз помолчал немного. Потом носком башмака показал на что-то справа от меня. Я обернулся и поглядел. Роуз показывал на портрет, писанный маслом, каких здесь, в гостиной, было множество: генерал времен царствования королевы Виктории, точнее, войны с бурами, – в бакенбардах, краснощекий, с глазами навыкате.
– Беда в том, – сказал Роуз, – что наши «старшие» союзники прилежно перечитали все речи Фрэнсиса Гетлифа, все до единой, и воображают, будто никто из нас ничего о нем не знает. Но одно из немногих преимуществ жизни в Англии – что мы все-таки немножко знаем друг друга. Согласны? Знаем, к примеру, и это довольно существенно, что Фрэнсис Гетлиф так же склонен изменить отечеству, как, скажем… – И Роуз без особого ударения, по самым своим саркастическим тоном прочитал подпись под портретом: – Генерал-лейтенант сэр Джеймс Брюднал, баронет и кавалер ордена Бани…
В нем и сейчас ощущалась затаенная тревога. После того как он предупредил меня о Фрэнсисе, она не затихла, а возросла. Настало напряженное молчание, потом Роуз сказал:
– Вам следует предупредить Гетлифа еще кое о чем. Признаться, я считаю, что это оскорбительно. Но по нынешним понятиям подобная проверка, видимо, требует так называемого «расследования» и в области сексуальных отношений.
Застигнутый врасплох, я ухмыльнулся.
– Напрасно будут стараться. Фрэнсис женился совсем молодым, и они с женой по сей день живут очень счастливо. А чего, собственно, эта публика доискивается?
– Я уже намекал им, что было бы не слишком тактично заговорить на эту тему с самим сэром Фрэнсисом Гетлифом. Но они сочтут своим долгом перебрать все его знакомства и проверить, нет ли чего-нибудь такого, из-за чего его кто-нибудь может шантажировать. Иначе говоря, насколько я понимаю, они хотят выяснить, нет ли у него любовниц или иных привязанностей. Как вам известно, существует престранная точка зрения, что раз человек гомосексуалист, то он, по всей вероятности, еще и предатель. Хотелось бы мне, знаете ли, чтобы они сказали это господам Иксу и Игреку.
Впервые осторожнейший Роуз ничуть не заботился об осторожности. Он назвал по именам одного из самых твердолобых министров и некоего высокопоставленного общественного деятеля.
– Хотелось бы мне, – эхом отозвался я, – чтобы кто-нибудь сказал Фрэнсису, что, когда докапываются, не гомосексуалист ли он, это и есть серьезная проверка благонадежности.
Забавная мысль. Но потом я сказал:
– Знаете, вряд ли он это стерпит.
– Обязан, – сказал непоколебимый Роуз. – Это невыносимо, но такова наша жизнь. Я вынужден просить вас сегодня же ему позвонить. Вы должны поговорить с ним, пока до него еще ничего не дошло.
Мы помолчали.
– Сделаю все, что только в моих силах, – сказал я.
– Весьма признателен, – сказал Роуз. – Как я уже говорил, это только одна причина, почему мне непременно нужно было с вами сегодня побеседовать.
– А другая? – До сих пор я соображал туговато, но тут вдруг понял.
– Другая причина – боюсь, что через ту же процедуру придется пройти и вам.
Я даже вскрикнул. Меня охватило бешенство. Такая оплеуха!
– Мне очень жаль, Элиот, – сказал Роуз.
Много лет он звал меня просто по имени. А сейчас, сообщив мне эту новость, он почувствовал себя совсем чужим, как в первый день нашего знакомства. В сущности, он всегда не слишком жаловал меня. За много лет у нас установились отношения доброго сотрудничества, какое-то уважение, какое-то доверие. Я доставлял ему немало хлопот, так как при своем независимом положении позволял себе вольности, о каких государственный служащий, озабоченный своей карьерой, и помыслить не может. Ему было не всегда легко переварить то, что я говорил и писал. Он каждый раз одолевал себя не по добродушию, но по обязанности. Теперь настала минута, когда он не в силах был защитить меня, как, по его понятиям, следовало бы защищать коллегу. И именно поэтому я был ему неприятнее, чем когда-либо.
– Хоть это и малое утешение, но вся эта история никак не связана с нажимом со стороны наших союзников, – сказал он чопорно. – Они интересовались Гетлифом, но отнюдь не вами. Нет, у вас, видимо, есть враги здесь, в Англии. Как я понимаю, это для вас не такая уж неожиданность.
– Вы думаете, я стану это терпеть?
– Я вынужден сказать вам то же самое, что уже высказал в применении к Гетлифу.
Некоторое время мы молча сидели друг против друга; потом он сказал напряженно, холодно и враждебно:
– Я считаю своим долгом насколько возможно облегчить вам все это. Если вы не желаете подвергаться этой проверке, я постараюсь изобрести какой-нибудь предлог – в конце концов это не свыше сил человеческих, – и вопросами обороны займется кто-нибудь другой, кем не так интересуется служба безопасности. Разумеется, – прибавил он с усилием, возвращаясь к обычной учтивости, – никто другой не будет для нас столь неоценимым помощником, дорогой мой Льюис.
– И вы серьезно думаете, что я могу согласиться на подобное предложение?
– Я делаю его с чистой совестью.
– Вы же знали, что я не могу согласиться.
Роуз разозлился не меньше моего.
– Неужели вы сомневаетесь, что я отбивался от них месяцами?
– И все-таки они поставили на своем.
Теперь Роуз говорил с подчеркнутой беспристрастностью, с подчеркнутой рассудительностью:
– Повторяю, мне очень жаль, что так случилось. Да будет вам известно, что я отстаивал вас и Гетлифа чуть ли не всю осень. Но после вчерашнего разговора с ними у меня не осталось выбора. Повторяю также: я готов сделать все, что только во власти нашего министерства, чтобы облегчить вам это испытание. На вашем месте я, конечно, чувствовал бы то же, что и вы. Прошу вас, не думайте о звонке Ретлифу. С моей стороны было опрометчиво просить вас об этом, поскольку мне предстояло сообщить вам новость для вас еще более неприятную. Кстати, и для меня тоже. Нет надобности решать что-либо сегодня же. Дайте мне знать завтра, как вы предпочтете поступить.
Он говорил здраво и беспристрастно. Но я сидел напротив, и он видел во мне воплощенный укор. И ему хотелось только одного – чтобы я убрался с глаз долой. Что до меня, я даже не в силах был оценить его беспристрастие.
– Да, выбора у меня нет, – сказал я грубо. – Можете сказать этим господам, чтоб делали свое дело.