19. Конец докуке
Озадачила меня не настойчивость, с какой Бродзинский домогался свидания с Роджером, а то, как внезапно он свои домогательства прекратил. Убедившись, что через меня толку не добьешься, он начал забрасывать письмами самого Роджера. Бродзинский просил принять его по делу исключительной важности. Он хотел объяснить, почему он не согласен с коллегами физиками. Его чрезвычайно беспокоила позиция, которую занял секретарь комиссии.
Все это было, конечно, неприятно, но министрам к неприятностям не привыкать. Встретиться с Бродзинским Роджер поручил Осбалдистону. Дуглас повел себя более осторожно и официально, чем я, и разговаривал с ним так, словно отвечал на запросы в парламенте: нет, министр еще не пришел к окончательному решению; в настоящее время он изучает как доклад большинства членов комиссии, так и доклад меньшинства в лице Бродзинского. На несколько дней Бродзинский как будто успокоился. Потом письма посыпались снова. И снова я сказал Роджеру, что не следует его недооценивать.
Но что он может сделать, спросил Роджер. Написать в «Таймс»? Поговорить с военным министром «теневого» кабинета? Тут мы застрахованы. У нас среди этих людей есть свои связи через Фрэнсиса Гетлифа – да и не только через него. Многие годы мы с Фрэнсисом стояли к лейбористам гораздо ближе, чем к коллегам Роджера. В самом деле, ну что может сделать Бродзинский? Возразить мне было нечего. Сначала после разговора в «Атенее» меня одолевала тревога. Теперь она как будто улеглась. Больше по привычке я снова сказал Роджеру, что ему все-таки следует поговорить с Бродзинским.
В четверг на той же неделе, что он обедал с премьером, Роджер был приглашен на вечер в Королевское общество. Назавтра он сказал мне, что минут пятнадцать разговаривал там с Бродзинским наедине.
Похоже было, что Роджер превзошел сам себя. В следующем письме Бродзинский написал, что он ни минуты не сомневался, что господин министр прекрасно все понимает. Если бы только они могли спокойно продолжить беседу, несомненно, все препятствия были бы устранены! Через несколько дней Роджер вежливо ответил ему. Ответ Бродзинского был получен с обратной почтой. Потом начались звонки по телефону: не выяснит ли секретарь, когда министру будет удобно его принять? Нельзя ли доложить министру, что Бродзинский у телефона? Нельзя ли соединить его непосредственно с министром?
И вдруг все это прекратилось. Ни телефонных звонков. Ни писем. Мы даже растерялись. Я принял посильные меры предосторожности. Мы знали, чьим покровительством он пользуется в министерстве авиации и в парламенте. Может быть, он стал нажимать там? Но нет, оказалось, в последнее время его там и не видели. Все было тихо и мирно, даже никаких сплетен на этот счет я не слышал.
Долготерпеливые молодые люди из секретариата Роджера вздохнули с облегчением. Слава богу, кажется, самому надоело, говорили они. За четыре месяца ни минуты покоя – и вдруг блаженное затишье. По их записям можно было установить, когда наступило затишье: во второй половине мая.
В те же дни мне понадобилось проверить, посланы ли приглашения некоторым лицам, представленным к наградам. К Бродзинскому это никакого отношения не имело, но я машинально подумал, что приглашение должно было быть отправлено и ему. Мне и в голову не пришло сопоставить эти две даты.
С наступлением лета все мы, единомышленники Роджера, стали проникаться все большей уверенностью в успехе. Составлялись первые черновики законопроекта. Дважды в неделю из Кембриджа приезжал Фрэнсис Гетлиф на совещания с Дугласом и Уолтером Льюком. Между ведомствами, возглавляемыми Дугласом и Роузом, шел оживленный обмен бумагами. Роджер распорядился, чтобы окончательный вариант законопроекта был у него на столе к августу. А тогда уж он выберет подходящий момент, чтобы опубликовать его. Я знал, что он хочет сделать это вскоре после рождества – в январе 1958 года.
Пока мы составляли черновик за черновиком, у Дианы Скидмор шли обычные летние приемы. В день закрытия Аскотских скачек она пригласила кое-кого – в том числе и нас – к себе на Саут-стрит. Она слышала, что приехал Дэвид Рубин: можно было подумать, будто у нее в доме стоит собственный телетайп, так хорошо она была осведомлена о приездах и отъездах важных визитеров из Америки. Она с ним не знакома, но он ведь выдающаяся личность? Да, подтвердил я, безусловно, Рубин личность выдающаяся.
– Приведите его с собой! – распорядилась Диана. Было время, когда в Бассете преобладали антисемитские настроения. Теперь хоть это изменилось.
Однако, когда в дождливый июньский вечер, часов в семь, мы с Маргарет и Дэвидом Рубином переступили порог гостиной Дианы, никаких других перемен я там не заметил. Голоса звучали все так же оживленно; шампанское лилось рекой; женщины были в сшитых специально по случаю скачек туалетах, мужчины – в жокейских костюмах. В гостиной было с десяток министров, несколько представителей оппозиции из более видных, много депутатов-консерваторов, кое-кто из противного лагеря.
Широко представлена была и денежная аристократия. Диана экспансивно приветствовала нас. Ну еще бы, конечно, она слышала, что Дэвид Рубин ведет переговоры с английскими учеными-атомщиками.
– С ними можно найти общий язык? – спросила она его. – Вы обязательно должны прийти и рассказать мне обо всем подробно. Я что-нибудь устрою на будущей неделе.
Она, как всегда, говорила тоном, не допускающим возражений, но, поскольку она ни минуты не сомневалась, что ей все дозволено, что именно ей принадлежит право гостеприимно открывать ему двери Англии, он тоже принял это как должное.
Отчего это, думал я иногда, хоть она так выставляет напоказ свое богатство, на нее редко обижаются? Даже когда она бесцеремонно вмешивается в дела политические?
Диану снова поглотил шумный, веселый людской водоворот. Когда я опять увидел ее, она стояла рядом с красивым архитектором и благоговейно внимала ему. Даже при жизни мужа, которого она нежно любила, она вечно моталась от одного «guru» к другому. Она ни минуты не сомневалась в своем праве поучать министров, но роль кроткой ученицы нравилась ей ничуть не меньше. И если другие видели в этом какое-то несоответствие, то сама она находила это вполне естественным, а чужое мнение ее мало интересовало.
Монти Кейв увел Маргарет в другую комнату. Сэммикинс что-то весело кричал издали Рубину. Я потолкался среди гостей и через полчаса снова очутился рядом с Рубином. Он задумчиво разглядывал толпу умными грустными глазами.
– Кажется, они немного оправились?
Он хотел сказать, что эти люди – по крайней мере некоторые, растерявшиеся было после суэцкой истории, – вновь обрели уверенность в себе. Рубин не хуже моего знал, что политические горести недолговечны. Память о них коротка – недели две, не больше. Что они по сравнению с новой любовной интрижкой, с новым назначением, даже – для многих из присутствующих – с радостным оживлением после удачной речи в парламенте!
– Ни в одной стране нет такого правящего класса, как у вас. Не знаю, на что они надеются, да они и сами этого не знают. А ведь по-прежнему уверены, что весь мир принадлежит им.
Мне очень нравился Рубин, я уважал его, но мне досадны были его неодобрительные слова об Англии. Не следует по этому сборищу судить обо всей стране, сказал я. Я родился в провинциальном городке, он – в Бруклине; разница небольшая. Он должен бы знать, что представляют собой мои однокашники… Рубин не дал мне договорить.
– Погодите, – сказал он с тонкой усмешкой. – Вы, Льюис, человек дальновидный, я знаю. Но вы так же самонадеянны, как и вся эта публика. – Он пожал плечами, глядя на гостей. – Вам чуждо все, что дорого им, но вы даже не отдаете себе отчета, как много вы от них переняли.
Приближалось время обеда, и толпа гостей начала редеть. Оставшиеся постепенно сошлись на середину гостиной. Там стояла Диана со своим архитектором, Сэммикинс с двумя весьма эффектными дамами, Маргарет с лордом Бриджуотером и еще несколько человек. Я присоединился к ним, как раз когда с другой стороны подошел Дэвид Рубин с женой Кейва, которая в виде исключения появилась сегодня с мужем. Это была пепельная блондинка с красивым лицом, в выражении которого было что-то холодное и деланное. Рубин заметно повеселел. Может, судьбы мира и представлялись ему в более мрачном свете, чем остальным присутствующим, но находить в этом мире известные утешения он умел.
В этой кучке гостей разговор уже замирал, и только Сэммикинс был еще полон жизни. Он громко хвастал, его больше обычного переполняла радость бытия. Не в пример Диане, которая на скачках в Аскоте проигралась, он выиграл. С непоследовательностью, свойственной людям богатым, Диана была этим угнетена. С непоследовательностью, свойственной людям материально стесненным (положение, в котором он был обречен пребывать до смерти отца), Сэммикинс ликовал. Он непременно хотел пригласить нас всех куда-нибудь. Он сиял, как человек, чьи финансовые затруднения разрешены раз и навсегда.
– Пока я учился в школе, – кричал он, – мой наставник твердил мне одно: «Держись подальше от скачек, Хаутон. Пропадешь!» – Увидев Дэвида Рубина, Сэммикинс еще повысил голос. – А вы что об этом скажете, профессор? Что вы скажете про такой совет? Не совсем a point, а?
Дэвиду Рубину не особенно понравилось обращение «профессор». Притом он не понял, на что, собственно, намекает Сэммикинс. Но он принял вызов:
– Боюсь, что не могу не согласиться с вашим другом…
– С моим наставником?
– Кто бы он ни был, он прав. Статистика подтверждает его правоту.
– Что ни говорите, профессор, а скачки вернее карт! Я доказал это на деле, черт возьми.
От его крика у Дэвида Рубина голова пошла кругом. А Сэммикинс продолжал уже не так воинственно:
– Насчет рулетки, профессор, я спорить не стану – тут я профан. А впрочем, знавал людей, которым рулетка приносила немалый доход.
Этого Рубин, как истый ученый, стерпеть не мог:
– Не может быть! Если играть в рулетку постоянно, то как бы ни играть, а не проиграться невозможно.
Он взял Сэммикинса под руку. Это было трогательное зрелище: Рубни – лауреат Нобелевской премии, блестящий теоретик, мыслитель, чуточку навеселе – пытается объяснить совершенно пьяному Сэммикинсу, убежденному в том, что открыл секрет обогащения, теорию вероятностей.
– На скачках играют одни простофили, – громко и безапелляционно объявила Диана четким и чуть отрывистым голосом. Она была слишком счастлива, чтобы затягивать светскую беседу. Впереди ее ждал обед с архитектором. И когда мы уже совсем собрались уходить, она лишь по обязанности упомянула о новом правительстве.
– Дела у них, кажется, пошли на лад, – сказала она.
Гул одобрения был ей ответом.
– Роджер молодец! – обратилась она ко мне. Мое мнение ее не интересовало, она и тут считала себя высшим авторитетом. – Реджи Коллингвуд очень хорошо о нем отзывается, – продолжала она. И когда мы были уже у двери, прибавила: – Да, Реджи говорит, он умеет слушать.
Это была добрая весть, и я ушел очень довольный. Слова Коллингвуда были справедливы, но в устах человека, до такой степени косноязычного, эта похвала одному из самых блестящих ораторов Лондона звучала по меньшей море странно.