Книга: Коридоры власти
Назад: 14. Унижение перед друзьями
Дальше: 16. Предлог для разговора

15. Самозащита

Воскресный день выдался мглистый. Небо затянулось осенней синеватой дымкой. Мы с Маргарет отправились пешком на Трафальгарскую площадь. Дальше Хэймаркета пройти не удалось. Маргарет шла оживленная, раскрасневшаяся – ее тянуло вновь, как когда-то в юности, окунуться в самую гущу «демоса». Ей было легче, чем мне, перенестись в прошлое; она невольно надеялась еще раз пережить радостное воодушевление тех дней, как надеялась, что места, где мы хоть раз побывали вместе, навсегда сохранят для нас искру прежнего очарования. Ею не так владела тоска по ушедшему времени, как мною, и, однако, мне кажется, она гораздо легче могла вновь ощутить его. На площади гремели речи протеста. Мы слились с толпой, стали ее частицей. Давно уже я не испытывал этого чувства, но сейчас оно охватило меня с той же силой, что и Маргарет.
В последующие дни, где бы я ни был – в учреждениях, в клубах, на званых обедах, – всюду страсти были накалены так, как этого не бывало в «нашем Лондоне» со времен Мюнхена. Как и в дни Мюнхена, люди стали уклоняться от приглашений в дома, где можно было нарваться на ссору. На этот раз, однако, водораздел проходил не там, где прежде. Гектор Роуз и почти все его коллеги – высшие государственные чиновники – в свое время горячо поддерживали Мюнхенское соглашение, теперь же, хоть все они и были консерваторы и по характеру и воспитанию должны были стоять за правительство, они не могли примириться с таким поворотом событий. Удивил меня Роуз.
– Не хочу зарекаться, дорогой Льюис, – сказал он, – тем более, что в скором времени мои поступки ни для кого, кроме меня самого, интереса представлять не будут, но, признаться, не понимаю, как я сумею убедить себя снова подать голос за консерваторов.
Он был раздосадован, потому что, против обыкновения, узнал обо всем только в последнюю минуту, но, кроме того, он был глубоко возмущен.
– Я уже примирился с тем, что умственный уровень этой публики оставляет желать лучшего. – (Он имел в виду политиков, изменив на этот раз привычке подобострастно именовать их «наши хозяева».) – В конце концов почти за сорок лет мне так и не удалось растолковать им разницу между точной и неточной формулировкой. Но я не могу примириться, решительно не желаю мириться с тем, что они ведут себя глупо и безответственно, как настоящие попугаи. – Роуз подумал минуту и, видимо, счел это сравнение достаточно удачным.
Он сидел за своим письменным столом, отгороженный от меня вазой с цветами.
– Скажите, Льюис, – продолжал он, – вы ведь, кажется, находитесь в дружеских отношениях с Роджером Куэйфом. Во всяком случае, в более дружеских, чем то, какие обычно бывают между государственным чиновником, пусть даже не совсем типичным, и политическим деятелем – пусть тоже не совсем типичным.
– В какой-то степени вы правы.
– Он не мог оставаться безучастным зрителем. Вы что-нибудь слышали?
– Нет, ничего, – сказал я.
– Ходят слухи, будто он выступил на заседании кабинета с возражениями. Любопытно было бы узнать, так ли это. Я на своем веку повидал немало смелых министров, которым, стоило им попасть на заседание, смелость тотчас изменяла.
В голосе Роуза прозвучали непривычно резкие нотки. Он продолжал:
– Так вот, дорогой Льюис, было бы невредно, а может быть, даже отчасти и полезно, если бы вы намекнули Куэйфу, что многие относительно разумные и не лишенные чувства ответственности люди вдруг обнаружили, что выполняют свою разумную и ответственную работу в обстановке сумасшедшего дома. Ему невредно будет об этом услышать, а я был бы вам весьма признателен.
Даже Роузу было нелегко в этот день взять себя в руки и вернуться к своим обязанностям, к своей «разумной и ответственной работе».
А Том Уиндем и его приятели – рядовые парламентарии – были рады и счастливы. «Наконец-то я могу высоко держать голову», – заявил один из них. В те дни я не видел Дианы Скидмор, но слышал, что все ее окружение дружно поддерживает политику правительства в отношении Суэца. В то время как государственные чиновники были глубоко удручены, политические деятели ликовали. Сэммикинс, против обыкновения, оказался заодно со своими приятелями и ликовал больше всех. У него на то была особая причина. Выяснилось, что он единственный сторонник сионистов в своей фракции правого крыла. Возможно, это был просто каприз, по он обратился к израильскому командованию с просьбой зачислить его офицером в действующую армию и теперь бурно радовался, что успеет до старости еще разок повоевать.
Журналисты и политические комментаторы разносили слухи по клубам. Мы то принимали все эти слухи с полным доверием, то не верили ничему – в дни политических кризисов люди подвержены и легковерию, и подозрительности, совсем как в минуту отчаянной ревности: ничто не кажется невозможным. Поговаривали, будто среди депутатов, обычно поддерживающих политику правительства, есть и несогласные. Я своими ушами слышал, как Кейв и кое-кто из его коллег отзывались о событиях с той же горечью, что и служащие Государственного управления и интеллигенция. «Это последний залп Итона и нашей гвардии», – сказал один молодой консерватор. Но как мы могли этому помешать? Сколько членов кабинета голосовало против? Собирается ли подать в отставку такой-то? А самое главное, как вел себя Роджер?
Как-то утром, в перерыве между заседаниями кабинета, Роджер вызвал меня к себе, чтобы дать какие-то указания насчет работы комитета ученых. Он ни словом по обмолвился о Суэце, и я решил, что сейчас не время заводить об этом речь. Во время разговора вошла секретарша и доложила, что пришел мистер Кейв. Примет ли его министр?
Едва Роджер услышал это имя, его взорвало:
– Ни минуты покоя не дадут! Господи боже мой, ну почему никто из вас по позаботится, чтобы мне не мешали?
Он помрачнел, сказал, что занят по горло, что его совсем задергали: пусть она придумает какую-нибудь отговорку. По секретарша не уходила, она знала не хуже Роджера, что из всех его сторонников в консервативной партии Кейв самый талантливый. Она понимала, что не принять его было бы ошибкой. Наконец Роджер крайне нелюбезно сказал:
– Ладно уж, ведите.
Я собрался уходить, но Роджер, нахмурясь, покачал головой. В дверях появился Кейв – грузный, мешковатый, он шел, высоко подняв голову, глаза поблескивали из-под густых нависших бровей. Роджер уже овладел собой и встретил его вполне дружелюбно. Кейв первый заговорил о главном:
– Веселенькие дела творятся, а?
Он обронил еще несколько замечаний – любезных, чуточку ехидных, не требовавших от Роджера ответа. И вдруг заговорил серьезно:
– По-вашему, эта история не чистейшее безумие?
– Что я, собственно, должен на это ответить?
– Видите ли, – сказал Кейв, – я пришел поговорить с вами от лица кое-кого из ваших друзей. Может быть, есть что-то такое, чего мы не знаем, что заставило бы нас переменить точку зрения?
– Странная мысль.
– Вот что, Роджер, – сказал Кейв. Теперь, отбросив подковырки и насмешливый тон, он говорил веско и внушительно. – Я спрашиваю серьезно. Есть тут что-то, чего мы не знаем?
На сей раз Роджер ответил дружелюбно и непринужденно:
– Ничего такого, что заставило бы вас переменить мнение.
– Ну, раз так, то я вам скажу, что мы об этом думаем: это идиотство. Это ошибка, и притом грубейшая. Этот номер не пройдет!
– Мнение как будто не такое уж оригинальное.
Ни Кейв, ни я еще не знали тогда, что накануне ночью кабинету стало известно «вето» Вашингтона.
– Не сомневаюсь, что вы это мнение разделяете. Вот только в какой мере вам удалось довести его до тех, кому ведать сим надлежит?
– Не хотите ли вы, чтобы я рассказывал вам, что происходит на заседаниях кабинета?
– Случалось, вы кое о чем и проговаривались. – Кейв слегка повысил голос и смотрел исподлобья.
При мне Роджер никогда не бывал резок, разве из чисто тактических соображений, но тут он вышел из себя. Лицо его побелело, голос стал хриплым и сдавленным.
– Вот что, – закричал он, – я еще с ума не сошел! Конечно, это не самый блестящий ход английской политики со времен тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года. Какого черта! Неужели вы думаете, что я не вижу того, что видите вы? – Эта вспышка была груба и безобразна. Конечно, несладко было выслушивать неприятную истину, да еще от Монти Кейва – умнейшего человека и первого соперника. Но дело было не только в этом, просто это была последняя капля.
– И вот еще что, – выкрикивал Роджер. – Хотите знать, что я сказал на заседании кабинета? Извольте. Ничего я не, сказал.
Кейв пристально смотрел на него, ничуть не растерянный – его не так-то легко было испугать взрывами чувств, – но удивленный. Немного погодя он спокойно сказал:
– А следовало бы.
– Вы так думаете? Пора бы вам лучше знать жизнь. – Роджер повернулся ко мне: – Вот вы, кажется, воображаете, что знаете, что такое политика. Пора бы и вам кое-чему научиться. Повторяю, я не сказал ничего. Мне осточертело объяснять каждый свой шаг. Но поймите, это как раз и есть ваша пресловутая политика. Что бы я ни сказал, толку не было бы ни на грош. Когда эти господа закусили удила, можно было заранее сказать, чем все кончится. Да, я умыл руки. Да, я промолчал и тем самым дал согласие на шаг, неоправданный и непростительный, вы еще даже не представляете, какой непростительный. И я еще должен вам что-то объяснять! Что бы я ни сказал, никакого толку не было бы. Результат был бы один: новый человек, не успев еще укрепиться среди них, потерял бы и те крохи влияния, которые у него сейчас есть. Я не риска боюсь. Вы оба видели, как я пошел раз на неоправданный риск.
Он имел в виду тот случай, когда ему пришлось вступиться за Сэммикинса. Он говорил с безмерной злобой, словно громил чье-то легкомыслие, а может, и хуже чем легкомыслие.
– Если я действительно хочу осуществить то, что задумал, я не имею права рисковать ради удовольствия полюбоваться собой. Я могу пойти на риск только один раз. И я с таким же успехом могу проиграть, как и выиграть.
Он громче обычного щелкнул пальцами.
– Если я не добьюсь того, что, по нашему общему убеждению, сделать необходимо, этого, наверно, никто не добьется. Ради этого я пойду на такие жертвы, на которые вы оба с вашим чистоплюйством никогда не пойдете. Я не стану вылезать с бесполезными протестами. Можете считать меня оппортунистом и приспособленцем. Пожалуйста, сколько угодно. Но я не желаю, чтобы вы оба учили меня благородству. Благородным я кажусь или презренным ничтожеством – совершенно неважно. Лишь бы удалось! Я воюю на одном фронте. И это тяжелый бой. И никакие ваши поучения не заставят меня воевать на два фронта, или на двадцать фронтов, или как там еще, по-вашему, я должен воевать.
Он замолчал.
– По-моему, все по так просто, – сказал Монти Кейв. – Вам не кажется, что совсем не трудно находить оправдания своему бездействию, когда это бездействие вам выгодно?
Гнев Роджера погас так же неожиданно, как и вспыхнул.
– Если бы я всякий раз без нужды лез на рожон, вам бы от меня большой пользы не было, да и вообще не стоило бы мне за это дело браться, – уже спокойно сказал он.
Для человека действия – а он, как и лорд Лафкин, был прежде всего человеком действия – Роджер обладал редкостной способностью взвешивать и оценивать свои поступки. Однако, услышав эти слова, я подумал, что так же ответил бы любой знакомый мне человек действия или политический деятель. Все они – начиная с политиков в масштабе колледжа, вроде моего старого друга Артура Брауна, и кончая государственными деятелями, вроде Роджера, – обладали особым даром: умели подавлять сомнение в собственных силах и не быть в иных случаях излишне щепетильными. Дар не слишком возвышенный, однако натуры более утонченные – Фрэнсис Гетлиф, например, – на горьком опыте убеждаются, что без него становишься не только уязвимей, но и оказываешься в весьма невыгодном положении в житейских битвах.
Назад: 14. Унижение перед друзьями
Дальше: 16. Предлог для разговора