Книга: Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь (великие путешествия)
Назад: Ронгучжу
Дальше: А. B. Потанина. ИЗ ПУТЕШЕСТВИЙ ПО ВОСТОЧНОЙ СИБИРИ, МОНГОЛИИ, ТИБЕТУ И КИТАЮ

Поездка в Ачун-Нанцзун в монастырь урджянистов

Монастырь Ачун-нанцзун лежит на правом берегу Желтой реки, выше города Гуйдун и в двух днях езды на юг от знаменитого ламаистского монастыря Гумбума. В Ачун-нанцзуне собственно два монастыря, стоящих так близко друг к другу, что они образуют одно селение. Один из них принадлежит ламам, т. е. последователям учения Цзонкавы; монахи другого монастыря называются санаспа. Вот свою поездку в этот-то монастырь я и хочу теперь рассказать читателю. Но прежде, чем начать рассказ о поездке, скажу несколько слов по поводу самого термина «санаспа».

В первый раз я увидел одного санаспа на площади китайского городка Сюн-хуа-тин, на правом берегу Желтой реки. Это был мужчина лет тридцати пяти, одетый в баранью шубу тангутского покроя, по обычаю, выпущенную мешком сзади выше пояса; шуба эта от обыкновенной тангутской отличалась только тем, что была покрыта красной материей. На голове у санаспа была навита такая длинная коса, что он казался в волосяной чалме. После во все время дороги до Сун-пана я не видал санаспа, по крайней мере, теперь не припомню такого случая, хотя они есть везде по этой дороге; но я о них часто слышал и узнал, между прочим, что они встречаются во всем Восточном Тибете от Гумбума до Лхасы.

Впервые имя «санаспа» Европа услышала, кажется, от Н. М. Пржевальского («Четвертое путешествие», стр. 346); но этот русский путешественник, однако, дал ему неверное определение, будучи введен в заблуждение своими переводчиками; он переводит слово санаспа русским «шаман», но санаспа вовсе не шаманы, а буддийские сектанты. И наш Сандан Джимба на вопрос: «Есть ли у тангутов шаманы?» всегда отвечал: «Есть. Они называются санаспа». Народ приписывает им некоторую власть над силами природы и искусство вызывать темные силы; поэтому и я сначала оставался при мнении, что санаспа – тангутские шаманы. Но во время дороги в Сун-пан наш спутник сань-чуаньский лама Серен познакомил меня немного с тем, что такое санаспа. Прежде всего меня удивило известие, что санаспа имеют свои хуралы и монастыри, в которых, впрочем, не живут.

Санаспа бывают женаты, живут по деревням, но собираются в хуралы и совершают богослужение по обряду, очень близкому к обряду желтой веры, то есть цзонкавистов; во время богослужения они надевают на себя орхимджи и шапку шямà того же покроя, как и у цзонкавистов, только не желтого, а красного цвета. По этой шапке они сами себя называют шямарва, «красношапочниками». Итак, эти санаспа, по-видимому, есть не что иное, как остатки того буддийского монашества, которое существовало в Тибете до Цзонкавы. В храмах санаспа изображения тех же богов, что и у цзонкавистов, Ченгрези, Майдари и даже Цзонкавы, только центральное место перед алтарем занимает всегда Урджян-рембучи со своими двумя женами, и вообще санаспа считаются поклонниками Урджяна. Кроме того, санаспа о себе говорят, что они много читают и изучают тарни.

Имя санаспанского бога Урджяна не неизвестно в европейской литературе. Я встретил его в двух книгах: у Markham’a, в его книге «Narratives mission of George Bogle to Tibet and of the Journey of Thomas Manning to Lhasa», стр. 305, и y Кеппена в его «Die Religion des Buddha», B. II. S. 68. У первого помещено письмо иезуита Ипполита Дезидери, который в 1716 г. посетил Лхасу. Отец Дезидери рассказывает о тибетцах, что они поклоняются существу по имени Urghien, который, по их словам, родился семьсот лет назад; на вопрос, кто он – бог или человек, они отвечают, что он и бог, и человек в одно время, не имел ни отца, ни матери и родился из цветка; тем не менее у них есть статуи женщины с цветком в руке, которую они называют матерью Урджяна.

Кеппен рассказывает следующее: при тибетском царе Thisrong de tsan, во время его детства, священные книги были уничтожены, святыни Джу удалены из Лхасы, лабранг обращен в бойню. Пришедши в возраст, царь восстановил религию и призвал из Индии бодхисатву Санта-ракшиту с двенадцатью товарищами из страны Sachora. Не чувствуя себя в силе укротить демонов, овладевших страной, Санта-ракшита посоветовал царю призвать Падма-Самбаву из Удайяны. Падма разогнал драконов. При нем был построен монастырь Samje, чудо архитектуры, пестрая смесь индийского, тибетского и китайского стилей. Падма происходил из Удайяны, т. е. Каферистана, где буддизм был сильно смешан с шиваизмом и который тибетцы и теперь считают за классическую страну ведовства и колдовства. Падма ввел в Тибет и распространил магию. Между сектами есть теперь школа Urgjanpa, урджянистов, будто бы остаток от него.

Следуя за Кеппеном, санаспа можно определить, как древних буддистов из секты урджявистов. В Тибете есть и другие доцзонкависты; мне рассказывали, что в Южном Тибете встречаются монастыри секты гармава, монахи которой носят не красные, а белые орхимджи; это поклонники Миляр-авы.

Цзонкависты также имеют в своем пантеоне бога Урджяна, которого чаще зовут Падма-самбавой. История этого божества рассказана в книге «Бамакатун», которую можно купить в Гумбуме. Мне даже говорили, что из четырех или пяти орденов, на которые делится братия монастыря Гумбум, один, самый высший, называющийся джотпа, состоит из поклонников Урджяна или Падма-самбавы и называется урджяба. Джотпа так же, как и санаспа, изучают тарни.

Имя «санаспа» самим тангутам неизвестно. Это имя поклонникам Урджяна дают желторечевские моголы (далдинцы господина Пржевальекаго), а от них это имя перешло и к низовским монголам. Сами санаспа зовут себя хонь; под этим именем они известны и остальным тангутам во всей стране Амдо. Этим именем и я их буду везде называть впредь.

Ачун-нандзун – самый известный хоньский монастырь в Северном Амдо. Может быть, здесь есть и другие хоньские монастыри, но они мало известны. Когда рассказчик упоминает имя Ачун-нандзун, ему почти всегда приходят на память два других имени: Хулан-янцзун и Джакыр-пейзун. Первое есть имя местности, отстоящей на один день пути к югу от китайского города Нимби; второе название носит местность на левом берегу реки Чурмыв, в 8 днях пути к западу от города Гуйдуя. В Хулан-янцзуне хоней нет, а есть ламский монастырь; Джакыр-пейзун лежит в стране, где нет оседлых жилищ; в окрестностях его кочуют тангуты в черных палатках; здесь нет монастыря, а ламы и хони живут в пещерах, высеченных в горе; они живут по одному в пещере; это все лица, обрекшие себя на уединение на определенный срок времени; прожив здесь, сколько по обету положено лет, отшельник возвращается на родину или в свой монастырь. Предполагается, что что-то есть родственное в этих трех местностях; обыкновенно говорят, что монахи Ачун-нанцзуна, Хулан-янцзуна и Джакыр-пейзуна – братья между собою.

В Ачун-нандзун я отправился из Гумбума втроем; я взял с собою старика Сандан Джимбу и тангута Талынтэра. Я поехал верхом на муле, Сандан Джимба на своем осле; кроме того, при нас еще был один осел, принадлежавший Талынтэру; он нес на себе мою постель. Талынтэр шел пешком. Будучи нашим возчиком, он, кроме того, должен был служить нам и в качестве вожака, так как он раз бывал уже в Ачун-нандзуне. За свою службу с ослом он взял с нас по 200 чохов в день. Талынтэр родом из Сань-чуани из одной долины с другим тангутом, Самбарчей, который служил при мне прошлое лето в качестве помощника по собиранию коллекций. Он втерся к нам на службу независимо от нашего на то желания; сначала он отправился на собственный страх в город Нимби, вернулся с рыбой и предложил купить ее у него; мы купили; потом он сходил в город Уямбу и вернулся с двумя кадушками спирту; и этот товар мы купили. После этого мы и сами стали пользоваться услугами его осла и его самого; нужно что-нибудь из Синина, посылаем Талынтэра; когда Сандан Джимба отвозит в Синин нашу почту, Талынтэр идет также с ним в качестве помощника.

От Гумбума до Ачун-нанцзуна, как я сказал выше, два дня езды; но мы не рассчитывали так скоро туда приехать. Дело в том, что на пути в Ачун-нандзун нужно переваливать высокий хребет; по эту сторону перевала есть китайское селение Джаик; от Джаика до вершины перевала пустое безлюдное ущелье; нужно или, перевалив хребет, стараться доехать в тот же день до тангутской деревни Чуньчжа, лежащей по ту сторону хребта, или ночевать в Джаике и перевал через хребет сделать на другой день. Чтобы в один день доехать до Чуньчжи, надо было очень рано выехать из Гумбума, а из насиженного места всегда это трудно сделать; ночевать же в Джаике тоже не хотелось: очень уж близко от Гумбума, всего каких-нибудь 7 ли. Вспомнили, что за Джаиком, при самом входе в ущелье есть тан-хуан, т. е. китайский пикет, и около него маленький дян, все же это подальше Джаика. Вот мы и порешили в первый день выехать к вечеру, чтобы успеть доехать только до тан-хуана, а назавтра перевалить хребет.

Перед закатом солнца без всяких приключений мы приехали в тан-хуан, стоящий в самом отверстии ущелья. Тут всего две жилые фанзы и кордегардия с неизбежными львами, нарисованными на стенах, и со щитом, на котором изображено выходящее из волн океана или опускающееся в них покрашенное красной охрой солнце. В одной из упомянутых фанз жил китаец-мусульманин, державший дян; у него-то мы и остановились. Во дворе стояло до десятка ослов в пустых седлах; крестьяне из-под Гуйдуя привозили груши в Гумбум, распродались и теперь возвращаются в свою деревню. Они сидели в занятой ими комнате на кане, которого крыша была дощатая, а не глиняная; выбрав две-три доски из средины, они разложили на дне кана огонь и грелись. Такие дощатые каны встречаются во всех китайских деревнях в окрестностях Синина. Укладываясь спать, обыкновенно нагоревшие угли оставляют в кане, отверстие забирают досками, стелют на них свои постели и спят, подогреваемые снизу. Мне отвели комнату с таким же дощатым каном и тоже предложили разобрать его крышу и развести огонь. Но я отказался, зная по опыту, что, расположившись на угольях, легко угореть. Поэтому в моей комнате развели огонь просто на полу около дверей.

 

 

В тот же вечер Сандан Джимба узнал от гуйдуйских крестьян, что сегодня утром в ущелье, по которому нам предстояло проходить, случился разбой: три тангута напали на двух китайцев, отставших от своего каравана, и отобрали у них мула и вьюк бумажных материй. С нами не было никакого оружия, кроме нагаек; старик, однако, не особенно был озабочен этим известием, потому что гуйдуйские крестьяне шли с нами по пути и обещали составить нам компанию; таким образом, наша армия возрастала до 10 человек. К вечеру еще пришло приятное известие: мимо тан-хуана в горы прошел отряд солдат, посланный из Синина для поимки грабителей.

Утром мы все проснулись рано, поднятые, вероятно, холодным утренником. Пока наша компания, направлявшаяся в Ачун-нанцзун, пила чай, добрые гуйдуйские крестьяне ждали нас за воротами дяна. Вскоре мы большой компанией двинулись в путь вверх по широкой долине, которая начинается у тан-хуана. Широкое дно долины покрыто мелким кустарником из облепихи и рододендронов; в этих местах много водится фазанов. Heредко Талынтэр вдруг останавливался в наблюдательной позе; вслед за тем летел пущенный им камень и пара испуганных фазанов с криком поднималась из кустов и перелетала на другой бок долины. Ли в двух от тан-хуана долина разделяется на две узкие долины; мы вступаем в левую. Здесь кустарники исчезают, дно долины наполовину покрывается буграми льда, в которые превратилась текущая здесь летом речка; другая половина свободна от льда, но завалена камнями и булыжниками. Гуйдуйские крестьяне здесь отстали от нас; с нами пошли только два человека, старик-китаец с сутулой от занятия земледелием спиной и молодой тангут; они оба направлялись в Чуньчжу. Ближе к верхнему концу долины дно ее вдруг становится круто. Тут я и Сандан Джимба спешились и пошли пешком.

Выше этого уступа лежит верхний короткий участок долины с плоскими боками, носящий совсем другой характер; горы имеют округленные формы, скал нет, скаты пологи. Прямо на юг от нас возвышается хребет; у левого конца его видна широкая седловина, на середине которой рисуется обо. К этому обо направляется наша дорога. Другая дорога отделяется вправо к подошве хребта; нам видно, как эта дорога, в виде черной полоски, косвенно поднимается по скату хребта, как перевязь, надетая через плечо, и кончается на его гребне в правом его конце; это дорога в Гуйдуй, по которой мы перевалили через этот хребет весной 1885 года.

Мы не садились на своих животных, пока не дошли до вышеупомянутого обо; здесь мы сели отдохнуть. Перед нами теперь открылся вид на южную долину, в нижней части которой стоит деревня Чуньчжа. Хотя верхняя часть этой долины широка и пряма, так что с перевала ее дно и бока открыты взорам наблюдателя на протяжении шести или семи ли, но деревни Чуньчжи с перевала не видно, потому что почти перед самой деревней долина заворачивает направо и ее продолжение загорожено горами. Южная долина гораздо веселее северной; облепиха и барбарис, густо покрывающие ее дно, разрастаются здесь в кусты вдвое выше человеческого роста, а около деревни Чуньчжи на крутых скатах гор появляются хвойные деревья. Когда солнце скрылось за горы и начались сумерки, мы подъехали к тангутской деревне Чуньчже.

Деревенька состоит из 30 домов, рассеянных по обоим берегам горной речки того же имени, что и деревня. Нас направили сначала на левый берег реки; здесь мы подъехали к одному тангутскому дому и остановились шагах в 15 от его ворот. Талынтэр пошел вперед, встал против отворенных ворот и начал громко взывать: «Ару! Ару!» Это обычное воззвание, с которым тангут обращается к другому лицу, если не знает, как его титуловать по его званию или возрасту. Из ворот никто не показывался, но Талынтэр не смел войти во двор и продолжал взывать. Я заметил, что так поступают и все другие тангуты, т. е. никогда не входят в чужой двор, не вызвав наперед к воротам его хозяина, как будто чужой тангутский двор для постороннего тангута святыня. В этом отношении тангуты представляют противоположность с китайцами, живя среди которых мы часто жалели, что они не держатся этого тунгусского правила.

У китайцев дом, по крайней мере, его мужская половина, вовсе не составляет святыни; всякий свободно в него входит, как в свой собственный; мы были постоянными мучениками в китайских городах и деревнях; какой-нибудь приказчик, мелкий торговец или ремесленник преспокойно отворяет вашу дверь, становится посредине комнаты и начинает вас рассматривать, полуразинув рот; когда ваш слуга начинает его высылать вон и урезонивать, он удивляется и спрашивает: «Разве это не постоялый двор?» В Гуй-хуа-чене я познакомился с одним китайцем, приказчиком одной чайной торговой компании. Он жил вместе с главным компаньоном этой компании; они снимали две очень чистые комнаты в лучшем дяне города. Раз я вместе со своим слугой Цуй-саном заехал к ним в гости. Посидев несколько минут в их передней комнате, Цуй-сан встает и направляется в соседнюю с ней, двери которой были завешены занавеской.

Я был смущен такой бесцеремонностью своего слуги, позвал его назад и сделал ему выговор, но сам молодой хозяин вмешался и стал говорить, что в Китае это в обычае, что они купцы, и потому их дом должен быть доступен для всех. Между тем это не была чайная лавка, а квартира купцов: здесь они спали и обедали. Может быть, эта китайская форма свободы личности допускается только в отношении дянов, лавок и тому подобных публичных мест, но так как в Китае чуть не каждый дом или лавка, или дян, то я не знаю, остаются ли какие здания, жильцы которых имеют право запирать свои двери.

Прошу извинения у читателя за это отступление и продолжаю рассказ.

Надо было, я думаю, раз десять прокричать: «Ару!», чтобы наконец из ворот показались женщины. Они сказали нам, что в их доме нет приличного помещения (обе, вероятно, думали, что я не соглашусь расположиться в кухне), а есть чистая комната на правом берегу; там уже останавливался один русский хонбу (барин), вероятно, и теперь найдется там помещение. Действительно, месяцем ранее здесь проезжал А. И. Скасси и ночевал в Чуньчже.

Переехали опять на правый берег речки и отыскали дом, куда нас послали. Опять Талынтэр стал против ворот и начал кричать: «Ару!» Вышли две женщины: одна лет под 40, потом оказавшаяся хозяйкой дома; другая молодая, ее гостья. Хозяйка впустила нас во двор и попросила меня пока пройти в кухню, так как ключ от чистой комнаты взял хозяин дома и ушел куда-то со двора.

Так как это был самый богатый дом в деревне, то не мешает его описать, чтобы познакомить читателя с тангутским жилищем. Ворота, которые у тангутов всегда делаются в южной стене, ввели нас в небольшой квадратный дворик; к северной стене, рядом с воротами была пристроена фанза с большим решетчатым окном и с резьбой по карнизу; это и есть та фанза, в которой ночевал А. И. Скасси. Вдоль восточной стены другая фанза без окон; западная стена была без пристроек; кухня помещалась у северной стены, так что ее дверь и окно в виде простого отверстия без всяких украшений смотрели на юг. Эта кухня была собственно просторный сарай, в левом конце которого был устроен кан. Передняя часть этого кана была занята тремя или четырьмя котлами, вмазанными в один ряд. Ряд котлов был отделен от остального кана невысокой стенкой. Продолжение кухни в правую сторону было занято конюшней, которая никакой загородкой не отделялась от кухни. Эта конюшня окружала восточную фанзу сзади и концом своим выходила к воротам, где в нее тоже был вход.

Тот угол сарая, в котором помещалась кухня, кроме окна, не имел никакой мебели, кроме деревянных полок, устроенных подле стены для деревянной и глиняной посуды. Большая широкая доска, положенная на глиняную тумбу, заменяет кухонный стол; на нем хозяйка месит тесто, катает лепешки и сочни и крошит лапшу. Большое ведро для воды, стоящее посередине кухни, довершает инвентарь кухонной посуды. Небольшое пространство пола перед очагами, на которых греются котлы, забрано досками; в остальной части наш сарай имел земляной пол. Освещалась кухня большим отверстием, более похожим на брешь в стене, чем на окно.

Несколько минут спустя после того, как я разостлал свою постель на кане и уселся на ней, пришел с поля старик-хозяин, от старости лет согнувшийся в дугу. Я, однако, не возбуждал вопроса о перемещении в чистую комнату, потому что ради этнографических наблюдений мне было полезнее оставаться в обществе хозяев-тангутов, чем провести вечер в отдельном помещении. Сами хозяева тоже, кажется, находили это для себя менее хлопотливым и с удовольствием уступили нам в распоряжение нашей компании, рассчитывая сами устроиться ночью на деревянном полу перед очагами. При огнях собрались и остальные члены семьи; тут было несколько молодых людей; один из них носил в своей шубе, как в мешке, совершенно голого рослого пятилетнего мальчика, который то совсем скрывался в своем убежище, то выставлял из него свои длинные руки и лез на шею к своему отцу или брату, определить не могу. Обитатели этой одной из неприступных тангутских крепостей были уже расположены в пользу русских хомбу стоянкой А. И. Скасси; мы, в свою очередь, постарались подогреть оставленное им доброе впечатление новой раздачей сахара, а в конце вечера мы, кроме того, пригласили их разделить нашу трапезу.

На ночь мы устроились великолепно. Я, Сандан Джимба и Талынтэр, все трое расположились на теплом кане, на котором еще оставалось места для стольких же людей. Спать на нагретом кане было очень тепло. Вероятно, немало также нагревали наше помещение и те штук двадцать сарлыков [домашних яков] и несколько лошадей, которые помещались под одной с нами крышей. Мне, впрочем, не в первый раз приходилось ночевать в таком близком соседстве с животными. Когда мы проходили по лёссовым горам, нам нередко случалось помещаться в одной пещере с нашими лошадьми.

Утром, благодаря этому соседству, со мной случился забавный анекдот. На заре, когда сон бывает тонок и внешние звуки подают повод к образованию неожиданных сновидений, мне приснилось, что я лежу не в тангутской конюшне, а в своей хорошенькой размалеванной келье в Гумбуме; будто на дворе ненастье, дождь пробил крышу и струя воды льет на мои книги и на мой письменный стол. Я в испуге поднял, разумеется, крик: «Пролило! Пролило!» – думая призвать своих слуг на помощь.

– Где пролило? – спросил меня проснувшийся Сандан Джимба.

Увидев его приподнятую седую голову возле себя, я тотчас понял, где нахожусь; дыхание, фырканье и бычьи челюсти, пережевывающие жвачку, еще лучше воротили меня к действительности. Тут только я догадался, какая это была действительность, которая меня напугала и разбудила.

Из Чуньчжи дорога в Ачун-нанцзун идет вниз по речке Чуньчжа-лунва по ее левому берегу. День был прекрасный; солнце ярко било в глаза, потому что долина направляется почти прямо на юг; желтый, а иногда и красный цвет обрывов, которыми исполосованы подошвы гор, значительно усиливал освещение долины. Снега на горах не было не только в этой долине, но и во всю дорогу от Гумбума. Долина очень населена; на расстоянии верст пятнадцати мы проехали две деревни, да, кроме того, видели несколько деревень на правом берегу. Жаль было только, что на горах не было видно лесов; на дне же долины встречалось много тополевых рощ и аллей, которые, впрочем, в это время года мало оживляли картину, так как серо-зеленый цвет их стволов и ветвей мало выделялся на серо-желтом фоне гор.

Деревенские здания на зимнем фоне гор тоже мало выделяются и не разнообразят картины. Это ряды серо-желтых, сбитых из лёсса стен, до 3 или 4 сажен высоты, без окон; иногда в них видны ворота, но часто они бывают загорожены соседними зданиями. Ничего выдающегося из этой серо-желтой массы глины. Разве где-нибудь выдастся надстройка над воротами в виде мезонина; она обыкновенно служит сеновалом; иногда в этой надстройке вставлено большое мелкорешетчатое окно, иногда четырехугольное отверстие просто забито соломой.

В тангутских деревнях всегда много видно высоких шестов, поднимающихся из дворов вроде наших скворечниц. Одни из этих шестов несут на себе флаги, исписанные молитвами; другие на вершине имеют железный трезубец, третьи – деревянную рамку, в которую вставлен род нашей детской мельницы. Эта последняя состоит из деревянного креста, на концах которого выдолблены ложки. Это лун-кор или лун-корло́ – ветряная молитвенная мельница. Кроме того, есть еще и водяные молитвенные мельницы, а также и ручные, двигаемые рукой человека. Последние тоже в большом употреблении у простого тангутского народа. Когда мы прошлым летом проезжали по тангутской стране, мы видели, что каждая пожилая женщина имеет ручную мельницу; иногда нас окружала толпа любопытных тангуток, каждая из которых вертела род зонтика, ручкой заткнутого за пазуху шубы. В долине Чуньчжа-лунвы я не заметил этого обыкновения, может быть потому, что был другой сезон.

На лучше сделанных ручных мельницах, которые встречаются у лам, обыкновенно бывает написана буддийская молитва. Вам, вероятно, случалось читать или слышать, что эти мельницы изобретены ленивыми буддистами, придумавшими возложить на стихии скучную процедуру повторения тысячу раз одной и той же молитвы. Это объяснение, конечно, подслушано у самих лам. Но едва ли можно остановиться на нем. Вероятно, оно придумано позднейшими хоньжами; гений народа. изобретавший корло, несомненно руководился какими-нибудь другими идеями. Разъяснения нужво искать, вероятно, в первобытных верованиях отдаленного времени, когда корло служило более понятным символом для народа. Может быть, оно предназначалось для того, чтобы вызывать представление о вращающемся небесвом своде или т. п., и тогда, конечно, говорило больше человеческому уму, чем теперь. На лункорах, замечу, не пишут никаких букв.

Река Чуньчжа-лунва внизу уходит от дороги вправо и скрывается в скалистых щеках, среди которых и впадает в Желтую реку; про нее можно сказать, что после светлого начала она мрачно заканчивает свою жизнь. Дорога, оставив долину реки, поднимается на лёссовые холмы и, сделав не более 100 сажен, выходит на их вершины, с которых открывается вид на долину Желтой реки. Здесь эта долина не широка, но достаточно просторна, чтоб дать большой реке сделать два-три крутых поворота. Господствующий цвет окружающих гор красный, будто вы очутились на кирпичном заводе. Мы перешли через реку по льду. В полуверсте за рекой на плоской террасе раскидалась небольшая тангутская деревушка Рчили.

В верхнем конце деревни нам встретился человек, который посоветовал нам ехать в нижний конец деревни, где живет гуани – деревенский староста. Хотя деревня состоит всего из 30 дворов, но они так разбросаны, что от одного конца до другого было далеко. Нам издали указали на дом старосты. Дом этот, как и все другие тангутские дома, стоял отдельно и был похож на крепость; снаружи ничего не было, кроме высоких стен; только с южной стороны были видны солидные ворота. К стене в одном месте была пристроена высокая башенка без окон, вершина которой поднималась выше стены дома. Эта башенка еще более делала дом старосты похожим на маленький замок.

Мы остановили свой караван в почтительном расстоянии от ворот этого замка в то время как наш трубач Талынтэр вышел вперед к воротам и криками: «Ару! Ару!» начал извещать жителей дома о нашем прибытии. Никто не показывался, хотя во дворе и слышен был по временам шорох, звуки трогаемого хвороста, визг свиньи. К счастью, в дом этот шел какой-то молодой человек. Он, получив от нас разъяснения, что нам нужно, ушел в ворота и через минуту вернулся с ответом, что старосты нет дома – ушел в верхний конец деревни.

 

 

На нашем маленьком совете было решено, что я и Сандан Джимба останемся здесь и будем ждать, пока Талынтэр пойдет и разыщет старосту. Тут нам с Сандан Джимбой пришлось простоять около четверти часа. Тангутская деревня казалась вымершей; только бегущая вдали собака или крик петуха время от времени оживляли эту картину. Коротенькое развлечение доставила нам какая-то молодая женщина, очень разряженная и переходившая из дома в дом в сопровождении подруги. Как мы потом узнали, это была невеста; после мы с нею познакомились поближе. Она, по обычаю, ходила теперь из дома в дом пить чай. Она была очень ярко одета; настоящего платья на ней не было видно; оно было скрыто за кусками красных, желтых, коричневых материй, которые были заткнуты за пояс. Сзади, как бы два крыла, два голубых шелковых платка были прикреплены верхними концами к плечам, а нижними к талии. На голове была шапка с лисьим околом; тульи не было видно: она скрывалась под шелковой бахромой, которая висела с вершины стержня, укрепленного в верхушку шапки.

Талынтэр принес нам ответ старосты; староста просит нас подождать, пока он найдет нам помещение. Подождали еще немного. Наконец, нам показалось скучно, и мы порешили поехать в верхний конец деревни, если не содействовать поискам, то, по крайней мере, чтобы присутствовать при них; все же не так скучно будет? На дороге мы встретили трех тангутов. Талынтэр вступил с ними в переговоры, рассчитывая, что, может быть, найдется у них место для нас. Что́ они говорили ему, я не понял, только после этих переговоров дух у Талынтэра упал в такой степени, что он начал нам советовать оставить попытки отыскать ночлег в Рчили и ехать в Ачун-нанцзун.

Ехать в Ачун-нанцзун, однако, не было резона; предстояло переваливать через высокий и скалистый хребет, который был виден из Рчили. Было уже три часа пополудни; я посмотрел на хребет и понял, что мы в Ачун-нанцзун приедем только в глубокие сумерки. Если здесь при свете солнца мы не можем найти ночлега, то что же будет в Ачун-нанцзуне при совершенной темноте. Я велел поворотить караван в нижний конец деревни и сказал, что мы спешимся у дома деревенского старосты и не уйдем от него, пока нам не найдут помещения, а если не найдут, то я буду ночевать у ворот старостина дома.

Мы уже двинулись было согласно новому решению, как вдруг из-за бугра, у которого мы стояли, вывернулась фигура старосты; он был хонь, а потому на голове его была волосяная чалма. Он скомандовал нам следовать за ним по тропинке, в конце которой была видна отдельно стоявшая тангутская фанза. Пройдя шагов 100, он крикнул вдали стоявшему какому-то тангуту, который по распаханному полю подошел к нам. Это был немножко сутулый тангут в заношенной шубе, стоптанных сапогах и в закоптелой острой бараньей шапке. Староста чуть не шепотом отдал ему приказание, и тот, молча, как-то таинственно, повел нас по тропинке, в конце которой была видна фанза.

Оказалось, что это был хозяин фанзы. Помещение наше и здесь было в том же роде, как в Чуньчже: такой же обширный сарай, такой же кан в одном конце его, отделенный стеной от очага, такой же деревянный пол перед очагом и шкаф, или деревянные полки у стены. Когда мы вошли в этот сарай, на деревянном полу перед очагом сидели семидесятилетняя старушка в чепчике из овчины и тангут лет сорока. Это были жильцы этого сарая. Прежде чем вступить в обладание каном, нам пришлось постоять несколько минут, пока старушка и ее товарищ убрали с кана вороха шуб и истрепанных войлочков, а потом вымели его веником. Старушка не могла держаться прямо, она ходила согнутою, как кочерга, и, когда она возилась на кане, была похожа скорее на четвероногое, чем на человека. Убравши кан, она вместе с своим товарищем опять заняла место у очага, а мы заняли кан. Во все это время вокруг нас толпились любопытные, мужчины, женщины и дети. Многие из мужчин были в волосяных чалмах; у иных эти волосы были обмотаны красной или синей тканью, у других ничем не были прикрыты. Деревня Рчили наполовину состоит из хоней.

В течение вечера мы познакомились ближе с этими новыми для нас людьми. Сначала хони отказывались вступать с нами в разговоры, и даже вся толпа любопытных ушла, оставив наш сарай пустым, но потом мало-помалу наши сношения с хонями установились. В особенности оказался словоохотливым один молодой хонь в красной чалме. Со старушкой, которую мы согнали с кана, мы тоже сделались друзьями. Я сначала принял ее за члена семьи, которой принадлежит этот дом; оказалось, что она чужая нашему хозяину; она со своим товарищем, который оказался ее сыном, были богомольцы, расположившиеся здесь на зимовку.

Старушка рассказала о себе, что она когда-то имела много сыновей и дочерей, были между сыновьями и хони, но все они примерли; остался жив один сын, да и тот сухорукий; вот они вдвоем и бродят по монастырям и святым местам, молятся Богу, землю отдали своим родственникам, дома своего не имеют, а живут, где их примут. В разговоре с этой старушкой мы узнали, между прочим, что послезавтра здесь будет свадьба; выдают замуж ту самую девушку, которую мы видели ходившею по деревне разряженною и в лисьей шапке. Я пожелал узнать, можно ли будет мне посмотреть на эту свадьбу.

– Можно, – сказала старушка, – только поднеси в подарок платок.

Кстати, мой знакомый хонь в красной чалме оказался близким родственником невесты; он начал приглашать меня прожить в Рчили до свадьбы, но, так как я отказался от этого предложения, то порешили так, что я поеду в Ачун-нанцзун, ночую там одну ночь и на другой день вернусь как раз в разгар свадьбы. Хонь даже посоветовал мне прямо ехать в дом, где будет справляться свадьба.

На другой день во время нашего чая явился к нам староста деревни. Выпив одну чашку чаю и посидев немного, он поднес мне хадак и сказал маленькую речь, содержание которой было такое: он, будучи деревенским старостой, кроме того, отправляет в общине ачун-нанцзунских хоней должность нюрвы (казначея), и в качестве такового обращается ко мне за милостыней. У меня нашелся кусочек серебра весом в несколько ценов, который я сейчас же и передал ему. Эта щедрость сильно расположила его в мою пользу. Он сейчас же написал записку в Ачун-нанцзун и передал ее мне со словами, что без записки нам будет нелегко найти там помещение, а потом, из предыдущих разговоров заметив, что я интересуюсь любимой хонями книгой «Бама-хатун», сказал мне, что «Бама-хатуна» продажного у него не имеется, но он может продать мне небольшую книгу «Луй-чжин», которую читают для вызывания темных сил. Я согласился. Книжка сейчас же была принесена, но староста, прежде чем книжка перешла в мой чемодан, хотел доставить мне развлечение. Он позвал другого пожилого хоня; они сели против меня на кане, открыли листы книги и вдвоем пропели ее от одного конца до другого очень приятными голосами.

Итак, в Рчили мы расстались в самых лучших отношениях.

В Ачун-нанцзуне, как сказали нам, нет ни гороха, ни соломы. Гороха у нас было немного еще из Чуньчжи, но, чтобы не очутиться без соломы, мы должны были купить ее у нашего хозяина в Рчили и его же подрядили снести эту вязанку до Ачун-нанцзуна. Таким образом, из Рчили мы выступили вчетвером.

Дорога с полверсты идет по террасе Желтой реки, а потом входит в узкое ущелье. Голые бока ущелья состоят из разрезов красного конгломерата красного песчаника и красной, местами зеленой, глины; по сухому дну ущелья раскиданы большие глыбы гранита с крупными листочками слюды, принесенные сюда откуда-то издалека, потому что гребень хребта в вершинах ущелья состоит из тех же конгломератов. Ущелье вверху разделяется на два тесных и глубоких оврага; дорога поднимается по гребешку между этими оврагами и становится очень трудною; все мы всходили на перевал пешком, часто останавливались, чтоб переводить дух, и так устали, что на вершине перевала у всех явилось общее желание отдохнуть. Отсюда открывался вид и назад, и вперед. Позади было видно Желтую реку, извивающуюся между красными горами; влево чернелись скалы, из которых она вырывается на рчилийскую террасу. По горам местами видны деревни; некоторые из них расположены очень высоко над уровнем Желтой реки. По ту сторону реки видно чуть не всю долину Чуньчжа-лунзы, начиная от деревни Чуньчжи. Можно было пересчитать, как на карте, все тангутские деревеньки, мимо которых мы вчера проезжали.

Впереди вид был не так просторен; под ногами у нас лежала долина, проходившая поперек дороги; за ней хребет, за ним другой, отделенный от ближнего второй долиной, проходящей параллельно ближней долине. Судя по конфигурации гор, было ясно, что влево от нас обе эти долины соединяются. Талынтэр сейчас же объяснил нам, что нам осталось теперь спуститься по ближней долине до соединения ее с дальней и потом по последней подняться к ее вершине, где и стоит Ачун-нанцзун.

Спуск был безобразно крутой; животные спускались торчком вниз головой; они падали, туловище их увязало между камнями; они двигались шаг за шагом, распирая ноги. Сандан Джимбу эта дорога привела в веселое расположение духа; при каждом случае, как только нога его спотыкалась, он хохотал и приговаривал: «Вот так отличная дорога!»

Когда мы спустились и вошли в дальнюю долину, мы увидали в верхнем конце ее высокую совершенно отвесную красную скалу и на ее вершине белое здание. «Вот и Ачун-нанцзун!» – сказал Талынтэр. Но это не был самый Ачун-нанцзун, а одна из его кумирен, лежащая против монастыря. По дну долины бежит небольшая речка; следуя вверх по ней, мы вскоре поравнялись с группой белых фанз, видневшихся на высоте десяти сажен над дном долины. Это был монастырь цзонкавистов. Несколько десятков сажен далее на той же самой террасе лежит и монастырь хоней.

Поднявшись по крутой тропинке, мы очутились у больших ворот, украшенных резьбой и ведущих в обширный двор, из-за высоких стен которого видна была черепичная, китайской архитектуры крыша с позолоченным ганьчжиром на коньке. Это был ндуган хоней, т. е. главный храм. У ворот сидели на земле два тангута. Наш рчилиец с вязанкой соломы на спине взял у меня записку рчилийского старосты и обратился к ним за советом. Они посоветовали ему отнести записку в лабран, т. е. резиденцию хоньского гэгэна.

Этот лабран был тут же рядом, поэтому мы остались на том же месте, а наш рчилиец подошел к воротам лабрана и принялся кричать обычное: «Ару!» После того как он повторил это слово три или четыре раза, он был, по-видимому, позван внутрь двора и ринулся туда, держа в руке записку и не снимая с себя вязанки соломы. Немного погодя, он, все с той же вязанкой за спиной, вернулся с приказанием потерпеть у ворот. Пока мы испытывали свое терпение, к воротам выбежали две женщины с обритыми головами; это были две монахини хоньского толка. Руки их были в тесте; видно было, что они прибежали из кухни поглазеть на невиданных людей.

Минуту спустя к нам вышел молодой лама и приказал нам войти во двор. В конце двора нам указали дверь. Это была кухня лабрана. Помещение в кухне, может быть, убавляло у меня важности, но это было выгодно в том отношении, что не обязывало к большим подаркам.

Когда мы вошли в кухню, нас обдало теплом, как будто мы вошли в русский дом. Кухня имела вид обширного покоя; вдоль стены, в которой были вырезаны окна, тянулись каны, отделенные друг от друга деревянными стенками, как отделения на железной дороге. На одном таком отделении можно было улечься спать трем человекам свободно. Вся задняя стена кухни была занята полками, на которых стояла кухонная посуда.

В одном углу на глиняном возвышении лежала большая доска, на которой одна из знакомых уже нам женщин месила или катала тесто. Доска эта имела более сажени длины и около двух аршин ширины. Хоньские монастыри, как и наши, любят хлебы грандиозных размеров. На полу, на разостланных подстилках лежали два раскатанных сочня; каждый из них имел более сажени в поперечнике. Женщины, которые возились с этими сочнями, вели себя развязно, громко разговаривали, шутили, смеялись.

Только мы успели забраться на кан, как молодой лама явился с чайником и чайной посудой. Нам не позволили здесь ни есть, ни пить своего; хоньское духовенство хотело нас почтить своим угощением. К чаю явился другой лама, гораздо богаче одетый; как мы после узнали, это был ачун-нанцзунский нюрва.

Читатель, может быть, удивлен, что в хоньском монастыре я рассказываю о ламах. Действительно, это были ламы, т. е. лица, давшие обет безбрачия, но это были ламы хоньского толка. В Ачун-нанцзуне есть гэгэн хоньского толка и, кажется, не один. Наиболее важный называется Шякырсэн; нам сказали, что он уехал в местность Реков, между тем вечером мы увиделись и разговаривали с хоньским гэгэном, который был, по-видимому, не Шякырсэн, а другое лицо. При гэгэне у хоней полагается небольшой штат лам; эти ламы одеваются в шубы и безрукавки и только иногда сверх шубы на плечи накидывают маленькую орхимджи. Вот таких-то лам человек пять или шесть и живет в хоньском Ачун-нанцзуне. Сами хони в Ачун-нанцзуне не живут; они все семейные и живут по деревням, а в Ачун-нанцзун являются только для совершения богослужения.

После чая нюрва предложил мне пойти в храм. Снаружи этот храм оказался похожим на ламаистские храмы. Он был двухэтажный; нижний этаж был построен в тибетском стиле; верхний, значительно меньше нижнего, в китайском; крыша нижнего этажа образует террасу вокруг верхней надстройки. Особенность хоньского храма в его наружном виде состоит только в том, что он имеет четыре двери, по одной на каждой стороне. Впрочем, входят только в одни, которые против алтаря. Мне говорили, что следовало бы иметь не четыре, а восемь дверей, но ачун-нанцзунский монастырь – бедный и не имеет возможности сделать восемь дверей.

 

 

Внутри храма у задней стены помещались три большие статуи; среднюю мне назвали Урджян-рембучи, по его правую руку Джучжи, по левую zа. Перед статуей Урджян-рембучи поставлен длинный стол, на котором, кроме курительниц и других священных предметов, стояли две небольшие статуэтки, около 1 фута высоты каждая; их мне назвали одну Иши-Чорчжиль, другую – Мандарави. После мне сказали, что это две жены Урджян-рембучи.

После осмотра главного храма нюрва предложил мне подняться также на скалу, стоящую на другом боку долины. На вершине ее есть кумирня, о которой я уже упоминал выше и внутри которой есть будто бы сам собою явившийся бог Мейсан. Поднимаются к этой кумирне почти по отвесной лестнице, на которой местами невозможно удержаться, не держась за перила. Я, однако, предпочел вернуться в лабран, рассчитывая из разговоров с живыми людьми вынести больше сведений, чем из осмотра глиняного божества.

Во все время с нашего прибытия в лабран до ужина, в лабране раздавались звуки труб, удары бубна и пение лам. Нам объяснили, что это гэгэн совершает молитвы перед богами, что он дал обет семь дней молиться и быть в обществе только богов и никого не принимать к себе из смертных, почему ламы извиняются передо мной, что не могут принять меня в лабране. Однако после ужина, состоявшего из вареной баранины, которым нас угостил лабран, ко мне на кан в кухню явился сам гэгэн в сопровождении трех других лам. Гэгэн был одет, как хуральные ламы цзонкавистов, т. е. был в юбке и орхимджи, под которой у него скрывались голые руки. Все другие ламы были одеты в красные шубы.

Лицо гэгэна, наиболее чем другие, подходило к арийскому типу; он имел продолговатое с правильными чертами лицо и крутой лоб с висками, стоящими в нему под прямым углом. Он и сел по-арийски, хотя, за неимением стула, ему пришлось примоститься на стенке кана. Его ближайший товарищ, севший рядом с ним, хотя не имел таких правильных черт лица, как гэгэн, но и его лицо можно встретить в русском мире. Оно было обложено черными бакенбардами, как тонкой веревочкой. Общество хоньских лам спустилось ко мне из лабрана с целью сделать мне экзамен; они привели с собой и переводчика. Это был барун-сунитский монгол, пришедший к ним изучать тарни и держащийся хоньского толка.

Я впервые еще видел монгола этого толка и потому сделал ему несколько вопросов о существовании хоней в Монголии. Барун-сунит рассказал мне, что в Южной Монголии встречаются местами ламы хоньского толка, но мало; есть будто бы, однако, и монастырь хоньского толка в хошуне Мерген-вана по имени Хамырен-суме. Насколько надо верить этому барун-суниту, не знаю. Впрочем, если и есть женатые ламы хоньского толка в Монголии, наверное, они там не носят той куафюры, какую носят здешние хони, потому что ни один путешественник об этом не упоминает. Не нужно, мне кажется, смешивать с этими тибетскими урджянистами тех женатых лам, которые встречаются в Северной Монголии; северомонгольские женатые ламы не урджянисты, а цзонкависты, делающие поблажку своим влечениям в семейной жизни; они не называют своих сожительниц своими женами, выдают их за сестер или каких-нибудь родственниц, и посторонние лица также считают невежливым выказывать, что они детей и женщин, живущих в юрте такого ламы, принимают за его семью. Напротив, хони открыто говорят о своих семьях, считая брак хоней учреждением, допущенным законом.

Начали меня допрашивать с того, какой я национальности, далеко ли отсюда до моей родины и сколько времени я ехал из дому досюда. Затем ламы интересовались знать, что за земля на моей родине, есть ли хлебопашество, какой у нас разводят скот; далее, есть ли у нас духовенство, носит ли оно орхимджи, в какого цвета платье оно одевается. По-видимому, все это был только приступ; главный же предмет, который их интересовал, была религия. Они спрашивали, кому поклоняемся мы и другие европейцы, есть ли в наших храмах иконы и статуи, как называется наш главный Бог, сколько имел учеников во время своего пребывания на земле и сколько лет прошло с того времени, как он нисходил на землю. Сандан Джимба, большой любитель поговорить, в особенности о христианской вере, причем он чувствовал в себе некоторый авторитет, совершенно овладел беседой, хотя барун-сунит, служивший переводчиком, всякий вопрос обращал предварительно ко мне. Ламы спросили, какие же у нас заповеди.

Сандан Джимба ответил: «Не убивай, не пожелай жены ближнего и пр.». Ламы просияли; им понравилось такое совпадение их учения с нашим, и они объявили, что обе веры – одно и то же. На это я заметил, что учение действительно сходно, но что о нашем Боге и о их боге рассказывается различно. «Ведь ваш бог не был распят?» – спросил я в расчете, что ламы, может быть, что-нибудь расскажут мне о страданиях Урджян-рембучи. «Да, не был распят!» – отвечали ламы. «Кроме того, наш Бог родился от Девы, – продолжал я, – о вашем же это не рассказывается?» Я не имел в своем распоряжении монгольского слова, которое лучше бы могло передать выражение «дева», и перевел его тривиальным «девица»; поэтому мое сообщение скандализировало общество лам, и все они дружно расхохотались. Сандан Джимба был очень сконфужен моей неловкостью и хотел было поправить дело.

«Хомбу не знает хорошо монгольского языка и потому не сумел сказать как следует», – начал он свою речь, в которой старался объяснить, как христиане понимают акт воплощения; но ламы, которые допускают рождение Урджян-рембучи из цветка, никак не могли допустить сверхъестественного рождения от девы. Барун-сунит начал уверять лам, что материал для разговоров исчерпан, и начал порываться уйти; видя же, что Сандан Джимба все больше входит в роль полемизатора, он его резко остановил словами: «Твое слово слишком длинно!» Ламам, как мне казалось, не хотелось уходить, но они не стали удерживать рвавшегося домой барун-сунита и распрощались с нами. По их уходу, мы тотчас же улеглись спать, чувствуя себя пораженными.

В свою очередь, из разговоров с ламами я узнал, что, кроме окрестностей Ачун-нанцзуна, есть другое место, где много хоней; это – местность Рекон, к югу отсюда; далее, что в Ачун-нанцзуне, начиная с первого числа нового года, устраивается чам, который бывает ежедневно в течение 10 дней, но что масок выходит не более четырех; что, кроме шапок шяма, которые шьются по одному покрою и цзонкавистами, некоторые хони во время хуралов надевают другой род шапок, вроде диадемы, в какой изображен Урджян; что хони делают дурму, или балин (жертвенное тесто). Гелюнгов [жрецов] между хонями нет.

Об Урджян-рембучи мне не удалось от хоней разузнать никаких подробностей. Они предлагали мне переводить перед моими глазами подстрочно книгу «Бама-Катун», но, при внушительных размерах этой книги, для того чтобы прослушать подобный перевод, потребовалось бы не менее трех-четырех дней. Но еще в Сун-пане один гэгэн секты цзонкавистов доставил мне сокращенное житие Урджяна; мой спутник лама Серен перевел его, и я вкратце познакомлю читателя с этой легендой.

Отца и матери у Урджян-рембучи не было; он спустился с неба на вершину горы Сандыг, близ озера Нцо-памали; камень Папаву, лежавший на вершине горы Сандыг, спустился в воду озера Памали, вода в этом месте закипела, и из водоворота вышел бутон; когда цветок распустился, из него вышел Урджян-рембучи. Он пришел на землю, чтобы укротить враждебных человечеству хланджей, насылавших неурожаи, засухи, мор и другие напасти. Царь Сахур-джалву схватил Урджяна с целью убить его. По его приказанию, навезли сандалового дерева на трех тысячах яках, сложили костер, сверху наложили масла, на костер положили связанного по рукам и ногам Урджян-рембучи. Костер горел один год и семь месяцев; с неба шел в это время дождь как раз в то место, где лежал Урджян; дрова горят, а Урджян-рембучи лежит цел и невредим. Сахур-чжалву, увидев его целым, признал в нем бога, поклонился ему и посадил в колесницу, чтобы отвезти в свой дом. Но пятьсот человек не могут сдвинуть колесницу. Сахур-джалву со всем своим народом поклонился Урджяну, но колесница, все-таки, не движется.

Тогда бог Ртомба-Шихчатова сказал: «Вам нужно обмыться и прочесть ном, тогда бурхан двинется». Народ обмылся, прочитали ном, и колесница тронулась. Царь Мертеки-джалву, услышав, что Урджян-рембучи отвезен на торжественной колеснице во дворец царя Сахура и чествуется народом, пришел с войском, чтобы отнять Урджяна и убить его. Он навязал на шею Урджяна камень в пятьсот фунтов и бросил его в озеро. Но хозяева воды (улу-чжалву) узнали в нем Урджяна, дали ему двадцать пять эрдени и вывели из озера; оставив озеро, Урджян достиг страны Самьи и выстроил тут сто восемь монастырей по имени Учжа-дабчжаль. Царь Джакыр-джалву схватил Урджяна и повесил его на дереве, поднимавшемся до неба. Урджян висел привязанный к дереву двадцать один день, но остался невредим. Убедившись в невредимости Урджяна, царь велел порезать связи и принес бога в свой дом. Все хони из множества монастырей сошлись преклониться перед Урджяном; царь Джакыр тоже преклонился и признал в нем истинного бога. После этого Урджян отправился в страну Срмбу, где свирепствовало девятиглавое чудовище, называвшееся также Срмбу. Урджян укротил Срмбу и в этой стране, где прежде были одни междоусобия, водворил золотой век.

На другой день ламы упрашивали нас остаться еще на день, обещая кормить не только нас, но и наш скот (во время нашего пребывания в Ачун-нанцзуне ламы не позволили нам тратить свой горох; ослы получали его от лабрана), и я бы остался, но мне не хотелось также упустить случая видеть тангутскую свадьбу, почему отказался от предложения. При прощанье я поднес нюрве полтора лана серебра; он долго отказывался брать его, доказывая, что монастырь не дян, но мы сказали, что мы эти деньги отдаем не в лабран, а на украшение храма, против чего нюрва не мог сделать возражения.

Той же дорогой, по которой мы приехали, мы вернулись в Рчили. Было еще рано, около 12 часов, когда мы въехали в эту деревню. Хотя нас приглашали ехать прямо в тот дом, где была свадьба, но мы не решились на это и повернули на старую свою квартиру. Мы нашли нашего старого хозяина, вернувшегося домой еще накануне, перед домом; он стоял впереди ворот и веял в ночевке какое-то зерно. Он не захотел впускать нас к себе; не поворачивая головы и продолжая веять, он словами передал, как нам найти дом, где была свадьба. Дом этот был всего в 50 шагах отсюда, так что мы, завернув за угол, сейчас же узнали его по множеству людей, толпившихся у ворот. Нас впустили во двор, но заставили здесь подождать, вероятно, чтобы иметь время очистить для нас кан и переместить гостей. Пока я стоял среди двора, меня окружала толпа тангутов и тангуток; в этой толпе я заметил и невесту, одетую так же, как и накануне.

Когда мы вошли в дом, мне представилась следующая картина: на полу сидели гости с поджатыми по-турецки ногами в два ряда, лицом друг к другу, как садятся ламы во время хурала, или, еще проще сказать, как у нас садятся за обеденный стол. Стола, однако, перед гостями не было; вместо него между рядами были наставлены обрубки деревьев или пни, на верхние отрубы которых были наложены груды вареного мяса в кусках, фунтов по 5 каждый. Укладывая это мясо, очевидно, старались концы костей так направить в разные стороны, чтобы общее получило вид, соответствующий тангутским понятиям об изяществе очертаний; одна кость непременно торчала вертикально из груды. За этими двумя рядами гостей в том же порядке сидели два других ряда.

Нас посадили на кан, так что мы очутились против промежутка между двумя рядами и как бы заняли место ширетуй-ламы, которое он занимает в хурале. Перед нами поставили столик, уставленный хлебами, и принесли чай. На том же кане удостоились чести сидеть один седой тангут, уважаемый, по-видимому, за старость, и китаец, местный торгаш, уважаемый или за богатство, или за национальность. Китаец этот живет постоянно в Рчили и имеет жену-тангутку. Он был одет в нагольную шубу внакидку, под которой была видна черная-пречерная рубаха, точно он занимался кузнечным мастерством, а не торговлей. У переднего края кана стояли задом к нам женщины, опершись на кан или полуприсев на него; в правой руке, по другую сторону очага, тоже стояла толпа женщин.

После чая перед каждым из нас, сидевших на кане, поставили по чашке и наполнили их горячей, по китайскому обыкновению, водкой. Вина не жалели; его разогревали в котле в ближайшем с нами соседстве, и повар, заведовавший очагами, то и дело появлялся с кувшином и дополнял отпитые чашки. Перед гостями, сидящими на полу, тоже перед каждым стояло по чашке с вином. Языки от вина развязались, и в сарае или, пожалуй, зале, в которой мы сидели, шли оживленные разговоры, но вполголоса. У нас на кане разговор шел на китайском языке между Сандан Джимбой, китайским торгашом и Талынтэром. Я молчал. Седой тангут тоже молчал и усиленно тянул водку. Сандан Джимба поглядывал на него и приговаривал: «Убюгун олон учжи байна!» («Старик здоров пить!»)

Прерванная нашим появлением свадебная процедура началась снова. Она состояла в раздаче подарков; дяди невесты со стороны отца одаривали ее дядей со стороны матери, так называемых аджанов. Один из гостей поднимался с места и начинал говорить длинную речь к аджанам; по окончании речи ассистент оратора с кусками материи на руке подходил к аджану, к которому речь относилась, и подавал ему подарок. К маловажным родственникам речь обращалась зараз к нескольким; по окончании речи ассистенты оратора расходились в толпе, выкликая получателей по именам. Мужчины, получив подарки, передавали их своим женам; женщины и сами получали подарки. Вскоре все женщины стояли с ношами в руках. Один из родственников невесты вступил и к нам на кан; одарив китайского торгаша и седого тангута, он обратился ко мне с речью и поднес мне хадак и фарфоровую чашку, а моим товарищам – по хадаку. В речи своей, как мне объяснили потом, он говорил, что дядья невесты и меня хотят чествовать, как бы приравнивая меня к аджанам. Получив подарок, само собою разумеется, мне хотелось сейчас же выказать свою благодарность, но меня остановили и сказали, что теперь еще не время, что я должен подождать, когда невеста будет петь песню аджанам и тогда аджаны начнут одаривать невесту.

Подарки раздавались за несколько приемов. После того как один гость отведет очередь, другой гость начинал раздавать свои подарки не прежде, как дав место продолжительной паузе.

В антрактах гостей угощали вином. Между рядами постоянно двигалась фигура разливателя водки, ловко лавировавшего между арматурами из бараньих ребер, ляжек и мослов. Иногда какой-нибудь гость вставал с своего места с чашей вина в руке, двигался между рядами, степенно поворачиваясь всем корпусом то направо, то налево, и, держа чашу над головами гостей, говорил протяжным голосом так называемую по-тангутски чжаши, т. е. присловье к чарке; обойдя чуть не всю залу, он неожиданно поворачивался к какому-нибудь гостю лицом и, протянув последнее слово речи, подносил ему вино. Заключение этой церемонии производило смех и вызывало шутки, если какой-нибудь старый балагур подносил чашу какой-нибудь молоденькой женщине. Та обращалась в бегство, шутник тоже пускался в погоню, расплескивая вино по дороге. Эту церемонию подношения вина проделывали не одни мужчины; с теми же жестами и с теми же приговорами подносили вино и женщины.

Кроме этого состязания в ораторском искусстве, в те же антракты происходило и состязание в пении и пляске. Преимущественно пели молодые женщины. Обыкновенно две женщины выходят на середину, причем толпа расступается и образует круг. Одна женщина становится направо, другая налево, в двух шагах одна от другой. Несколько секунд они стоят молча, лицом друг к другу, набираясь сил; потом начинают петь с высокой и длинной-предлинной ноты; с переходом к настоящей мелодии, они начинают танцевать, т. е. медленно двигаться и кружиться друг около друга, перегибая туловище то направо, то налево и, одновременно с тем, то поднимая вверх левую руку и опуская правую вниз, то поднимая вверх правую и опуская левую. Эта пляска напоминает скорее солдатскую гимнастику, чем нашу пляску.

Перед последней нотой певицы останавливаются, опустив правые руки к земле и подняв левые к небу, и остаются в этом положении, пока не дотянут ноты до конца. Кончив, они выпрямляются и отдыхают несколько секунд, подняв грудь и откинув назад голову с раскрасневшимся и улыбающимся лицом. Отдохнув, они опять проделывают ту же гимнастику под ту же самую арию, и так до трех раз. Пропев ее в третий раз, они теряют присутствие духа, внезапно конфузятся и быстро убегают в толпу. Иногда замечается в этой пляске усложнение, не делающее ее, однако, грациознее. Танцовщица оттягивает одну ногу и делает ею движение, как будто старается освободить ее из схватившей ее руки или пасти.

Я сказал, что эти пение и пляски совершались преимущественно женщинами. Но раза три выступали на середину и мужчины. Пляска и пение мужчин мне более понравились. Женщины старались перещеголять друг друга силой голоса; в поле, может быть, это было бы и очень хорошо. Мужчины пели вполголоса. Они выходили на сцену так же попарно, как и женщины, и фигуры пляски были те же, во они двигались гораздо быстрее, и эти их быстрые движения или перескакивания одного плясуна на место другого с размахиванием рук напомнили мне бойкую лезгинку. Песня иногда в середине заменялась очень приятными фразами вроде речитатива. Заканчивали свою пляску мужчины, также опустив правые руки к земле, подняв левые к небу и пригнув туловище и голову книзу.

Уставшие сидеть на полу гости время от времени выходили на вольный воздух, но не втихомолку, не по одному украдкой, а целой гурьбой, так что выход этот имел вид некоторой торжественной процессии. По временам распорядители пира и к нам, сидевшим на кане, иногда обращались с вопросом, не имеем ли и мы потребности принять участие в этой процессии.

Когда раздача подарков кончилась, одним из хоней была прочитана торжественная молитва. Прежде чем начать ее, распорядители пира водворили требуемую тишину. Общество к этому времени стало довольно шумно, и потому тишина водворилась не прежде, как приказание замолкнуть не было сказано тоном, каким ротные командиры говорят крепкие слова. Наконец, наступила гробовая тишина. За толпой я не видел читавшего жреца, но по голосу признал уже знакомого мне старосту. Чтение молитвы местами напоминало мне чтение молитв мусульманами. Чтец иногда прерывал свое чтение, по-видимому, вопросами, обращенными к публике, и гости тогда хором протягивали ему в ответ или: «Тему́!», или: «Ийе!».

После молитвы началась раздача мяса. Сначала была, по обыкновению, сказана длинная речь, потом какой-то мужчина встал на возвышение в дальнем конце залы и, поднимая мослы и куски мяса один за другим, стал выкликать имена гостей. Гости поочередно подходили и получали, кто ногу, кто лопатку, кто несколько позвонков.

Теперь остался последний акт свадебного обряда: песня, или, скорее, плач невесты перед ачжанами. Она пришла в сопровождении других женщин и стала около кана, лицом к сидевшим на полу ачжанам; ярких нарядов, которые мы видели на ней еще утром, на ней уже не было. На ней было затрапезное темное платье, и висевшая вдоль поясницы рава, с многочисленными нашитыми раковинами, осталась единственным украшением на ней. Она начала петь; это были, по-видимому, обращения к ачжанам, к каждому отдельно, по очереди. Прослушав обращение, ачжан вставал с места, подходил к невесте и, приподняв подарок над ее головой, начинал выкрикивать пожелания ей счастья, стараясь заглушить голос поющей племянницы и помогающих ей женщин. Мне намекнули, что вот теперь и до меня дойдет очередь дарить; я приготовил кусок бумажной материи аршин в 5 длиной, и деревянный гребень, так как у нас больше ничего не было.

Не видя во все время пира жениха, я спросил о причине этого старика Сандан Джимбу. Он усмехнулся, придвинулся ко мне поближе и в полголоса сказал: «Дурные обычаи у тангутов. Эта невеста выходит замуж без жениха. После этого обряда она будет рожать детей, а кто их отец, – неизвестно! Худой закон!».

Мне сказали, что такая безжениховая невеста называется ёхон, и прибавили, что она в своих обращениях к ачжанам жалуется на то, что ей выпала такая горькая доля, что у нее не будет мужа, который бы был ей защитником и надеждой под старость, и просит их сжалиться над ней. Вот потому-то, что она вступает в брачную жизнь без жениха, ачжаны и бросают ей большие и многочисленные подарки.

И действительно это был момент всеобщего увлечения. Невеста упала на колени и скорее плакала и причитала, чем пела, а ачжаны в это время один за другим рвались к ней и забрасывали ее подарками. Мужчина, стоявший подле невесты для приема подарков, в несколько минут с ног до головы покрылся кусками материй, платками и хадаками. Признаюсь, и я не без волнения ожидал минуты, когда дойдет очередь до меня. Общее увлечение, вызванное торжественностью обряда, передавалось и мне. Когда невеста запела в честь русского хомбу, Талынтэр раскинул материю во всю длину, чтоб обществу можно было судить о величине подарка, и, держа его над головой невесты, сказал маленькую речь, содержание которой он позаимствовал из тех речей, с которыми ко мне уже ранее обращались родственники невесты. Он сказал: «Русский хомбу прибыл из далекого своего отечества на твою свадьбу. Он сделал несколько тысяч ли, везя тебе счастье из далекого запада. Он дарит тебе эту материю и этот гребень!» Сандан Джимба тоже растаял; он не мог устоять против общего настроения, вынул из своего кошелька три сотни чохов и попросил Талынтэра тоже передать невесте.

Этим обряд закончился. Ачжаны долго уговаривали невесту перестать плакать и причитать, кричали ей: «Довольно! Довольно!», но девушка разрыдалась и не могла остановиться. Ее унесли на руках во двор и там поставили на ноги. Я выглянул на двор. Она стояла и тихо плакала. Какая-то старая женщина, обнаженная по пояс, с большим зобом на шее, положила ей руку на плечо и тоже заливалась слезами. Остальные женщины стояли поодаль подле стен, и они беспрестанно утирали слезы, которые у них текли по щекам.

После этого пир стал клониться к концу. Гости стали понемногу расходиться, или, сказать вернее, их стали уводить и уносить. Этим делом были заняты преимущественно женщины, которые во время пиршества играли роль некоторой полиции. Случалось иногда видеть, как мужчина саженного роста (в тангутском народе много людей высокого роста), крича и размахивая руками, против желания движется к дверям, увлекаемый вцепившимися в него женщинами, и исчезает в ночной темноте двора. Чуть кто выкажет наклонность побушевать, так сейчас же его окружают женщины и выдворяют. Когда уже многие гости ушли, выдвинулись два плясуна и запели песню. В это время около нас на кане сидели два пожилых тангута. Вдруг один из них начинает что-то кричать по направлению к плясунам; те продолжают петь, не обращая внимания на крик. Тогда сидевший подле нас тангут засучивает рукава и со сверкающими от злобы глазами и сжатыми кулаками соскакивает с кана. Мгновенно перед ним вырос фронт откуда-то взявшихся женщин, и он исчез за дверьми. Пение продолжалось. Тогда другой его товарищ тоже засучил рукава, но и он должен был последовать за своим предшественником. Когда пение кончилось и плясуны разошлись, оба воинственные субъекта возвратились к нам на кан. Объяснилось все это таким образом: плясуны выбрали для своего выхода на сцену какую-то неприличную песню, которая могла оскорбить хомбу; поэтому мои соседи хотели наказать нахалов.

Под конец вечера наше помещение почти совсем опустело. Оставалось не более тридцати человек. В это время героем вечера неожиданно сделался наш Талынтэр. Подвыпив и развеселившись, он вздумал запеть. Его песни не были похожи на рчилийские, и рчилийцы начали его поощрять к продолжению. В особенности увлекался его пением подпивший староста, подсевший к нему поближе.

– А ну, запой какую-нибудь еще! – беспрестанно настаивал староста.

Талынтэр вошел во вкус и распелся. Похвалы его опьяняли. Как только он запоет, староста начинает волноваться от удовольствия. Он то ударит Талынтэра в бок, как бы говоря: «Ах, злодей! Ей-богу, умру от восхищения!», то обращается ко мне и говорит: «Как жаль, что ты не знаешь языка! Ведь слова-то какие!» Женщины, стоявшие возле кана, тоже не могли удержаться, чтобы по временам не одобрять пения Талынтэра.

– Зёнге! Зёнге! (Отлично! Отлично!) – кричали они иногда во время пения.

Все мужья были уведены или унесены своими женами, наконец, пришел черед и для старосты. Пришли и за ним; сначала его хотели уговорить словами, что и ему пора домой. Но он не хотел и думать об этом, приглашая пришедших лучше послушать неслыханного певца. Впрочем, он был уже в таком состоянии, что если бы и захотел встать и пойти, то не мог бы. Женщины ухватились за него и поволокли с кана. Староста не сопротивлялся; он с покорною улыбкой на лице продолжал, пока его поднимали, расхваливать певца, и, когда его протаскивали мимо Талынтэра, он еще раз успел ткнуть его в знак благодарности.

Это было последнее похищение мужа. Так мирно закончилась наша свадьба.

Назавтра мы рано собрались уезжать из Рчили. Хонь в красной чалме, явившийся провожать нас, усердно упрашивал нас еще прожить в Рчили: «Сходили бы в мой дом, в дом старосты!» Но наши деньги подходили к концу, и потому надо было уезжать. Мы поехали, провожаемые сзади криками: «Тему́! Тему! Та тему!»

В Чуньчже нас старики встретили уже как старых знакомых; вся семья высыпала встретить нас с криками: «Тему́!».

Переночевав в Чуньчже, мы на следующий день порешили ехать, не останавливаясь до Гумбума.

 

 

Назад: Ронгучжу
Дальше: А. B. Потанина. ИЗ ПУТЕШЕСТВИЙ ПО ВОСТОЧНОЙ СИБИРИ, МОНГОЛИИ, ТИБЕТУ И КИТАЮ