Чехо-Словакия
Прага
Недавно я прогуливался в сопровождении своего импресарио по улицам Праги, погруженный в тихое умиление.
«О прекрасная старуха, милая сердцу каждого художника, — думал я, — сколько веков копила ты свои каменные сокровища, и как ты ревниво бережешь их, подобно скупому рыцарю…»
— Очень недурной городишко, — прозаично перебил мои грезы импресарио — этот человек с книжкой театральных билетов вместо сердца и с идеалами, заключающимися в красиво отпечатанной афише.
— По отношению к Праге вы могли бы выражаться почтительнее, — сурово заметил я.
— Я восхищен Прагой. Чего ж вам еще нужно… — Я просветлел.
— А-а, понимаю. Вам нравятся эти живописные серые дремлющие дома, многовековый сон которых…
— При чем тут дома… Я восхищен тем, что здесь нет этой идиотской манеры — заклеивать чужие афиши.
— Черт знает о чем вы говорите! Какие афиши?!
— Обыкновенные, театральные. Я знал города, где только что наклеишь афишу, как другой импресарио уже бежит и наклеивает на вашу афишу свою.
— Глупости вы говорите.
— Нет-с, не глупости. Да вот вам наугад одна из многочисленных историй. Приехали в один город два гастролера, и выпустили их импресарио афиши. Вышел один импресарио погулять, полюбоваться на расклеенные афиши — глядь, а они уже сплошь заклеены его конкурентом… Побежал он домой, взял новые и пошел заклеивать афиши конкурента собственноручно. Только что кончил, видит, идет конкурент с пачкой афиш под мышкой и с ведром клею. Ходит и заклеивает только что наклеенные афиши. Побежал первый домой за свежими афишами — и давай восстанавливать свои нарушенные права. Около одного пункта оба сошлись. Стоят молча друг около друга и клеят. Один наклеивает, другой искоса взглянет на него да на свеженькую афишу свою и прилепит. Полчаса они так клеили одна на другую — прямо слоеный пирог на стене получился!
— Чем же кончилось? — спросил я, не на шутку заинтересованный.
— У первого афиши раньше кончились. Посмотрел он на свои пустые руки, вздохнул, снял пиджак, мазнул по нему кистью и залепил пиджаком афишу конкурента. Обиделся тот за такое нарушение театральной этики да хвать беспиджачного кистью по голове…
— Убил?!
— Не особенно. Тот два месяца в больнице пролежал, а этот два месяца в тюрьме просидел. Сенсационнейший процесс был, но в результате оба по хорошему сбору сорвали. Знаете, я запишу, чтоб не забыть.
— Что запишете?
— Что в Праге такое хорошее правило — афиши не заклеивать. Приеду в Россию — у себя введу.
— Мне здесь другое нравится, — задумчиво сказал я. — Очень любят здесь старину и сохраняют ее. Есть дома, которые по пятьсот лет стоят, и их любовно берегут. А у нас в России на старину смотрят, как на рухлядь. Вернусь в Россию — буду пропагандировать сохранение старины. Запишите, чтобы не забыть.
— Запишу. А потом тут хорошая манера: при пивных заводах есть такие садики — дают только пиво на стол, а сосиски и ветчину посетители с собой в бумажке приносят. У нас в России хозяин пивной за это огромный скандал закатил бы. Да и посетитель считал бы моветоном и верхом мещанства — прийти в ресторан со своими продуктами. А ведь — очень удобно. Запишу в книжку, чтоб не забыть, и потом в России введу.
— А мне вот тоже нравится, что город просыпается с зарей и в шесть часов утра уже работа в полном ходу. Записать, а?..
— Запишите.
— А соколов видели? Какие молодцы! Тренированные, бодрые. Всегда с музыкой, и публика их приветствует кликами и аплодисментами. А наша русская молодежь… Я запишу, а?
— Запишите. Кстати, вот трамвай идет. Ну-ка, кто ловчее вскочит на ходу…
Я употребил ловкий, чисто сокольский прием и, как птица, взлетел на подножку трамвая. Импресарио — за мной.
Но… тут случилось что-то непонятное… кто-то крикнул, кто-то свистнул, трамвай остановился, и молодцеватый полицейский вежливо отнесся ко мне:
— С вас четыре кроны.
— Так я их кондуктору уплачу, — бодро возразил я.
— Нет, мне. Штраф. Нельзя вскакивать на ходу.
— А у нас в России…
— Вот вы в России и скачите.
Дальше мы пошли пешком.
— Записать? — спросил притихший импресарио.
— Насчет чего?..
— А вот насчет скакания. Когда в Россию вернемся, чтоб ввести.
— Гм… запишите, пожалуй, только помельче… А вот на углу русские газеты. Купите. Интересно, как поживает Ленин.
Мы развернули газеты и уткнулись в них носом с таким интересом, будто о болезни родного отца читали.
— Жив еще!
— Жив, но уже, как говорится, ни папа, ни мама не скажет.
Сзади кто-то деликатно тронул меня за плечо. Я оглянулся.
— Пожалуйте четыре кроны штрафа, — сказал полицейский.
— За что?!
— На улице читать запрещено.
— Да я и не читал.
— А что ж вы делали?
— Жарко, я хотел лицо утереть газетой. Знаете, при нашем беженском положении, когда нет носовых платков…
— Утираться газетой, на которой свежая краска! Тогда я вас оштрафую за нечистоплотность.
Я разозлился.
— Попробуйте! У меня родной дядя — Масарик.
— Не завидую ему, что он имеет таких родственников.
— Ну и насчет полиции ему тоже не повезло.
— Объяснитесь.
— Послушайте, вы меня лучше не задерживайте. Я спешу на завтрак к Бенешу и, если опоздаю…
— Ничего. Вы ему покажете квитанцию в уплате штрафа…
— Это вот такая квитанция? Могу я прочесть, что вы в ней написали?
— Можете!
Я ехидно улыбнулся:
— Да, как же я могу читать ее, когда вы сами говорите, что на улице читать запрещено.
Крупные капли пота выступили на честном полицейском лбу.
— Тогда пожалуйте за мной в участок — там в закрытом помещении и прочтете.
— Не беспокойтесь. Нате ваши четыре кроны. Кланяйтесь вашему начальнику полиции и скажите, что между нами все кончено…
Мне недавно говорили, что пражская полиция отличается гениальным искусством открывать преступления и находить преступников. Мне говорили, что за все время существования полиции только одно преступление осталось не открытым и не наказанным.
Теперь прибавилось еще другое преступление — не открытое и не наказанное: когда мы зашли за угол, я все-таки, озираясь по сторонам, дочитал газету на улице.
Омраченный импресарио спросил меня:
— Это записать? Насчет чтения на улице?
— Не надо, — угрюмо сказал я. — Незачем портить записную книжку.
Р. S. Если орган, в котором будет напечатан этот фельетон, опубликует мое второе преступление с газетой и полиция явится ко мне за штрафом — я запишу этот штраф на счет редакции. Записать?
Чехи
Нет на свете человека деликатнее и воспитаннее чеха…
Он ласков. Он заботлив. Он внимателен. Невозмутим. Всегда прекрасное расположение духа. Исключительно любит нас, русских.
Я никогда не видел, чтобы чех в обществе вышел из себя. А для меня нет ничего приятнее, как взвалить на свои плечи самую трудную задачу в мире… Поэтому я решил вывести чеха из себя…
* * *
Трое чехов и я — мы сидели в углу ресторана и дружелюбно попивали пиво.
Я подстерег паузу, обвел компанию хитрыми глазами и неожиданно сказал:
— Мне ваше правительство не нравится.
Будь я на месте чеха — я бы съязвил: «Зато у вас, у русских, хорошее правительство!» Вместо этого чех кротко возразил:
— Видите ли, у нас правительство еще молодое. В будущем оно сделается старше, опытнее и, вероятно, не будет делать тех ошибок, которые вы имеете в виду.
— И Прага мне ваша не нравится, — сказал я, втайне приготовив руку для защиты на случай удара по голове со стороны соседа.
— А мне кажется — город красивый, — деликатно возразил мой сосед.
— Что толку, что красивый! Трубочист! Если трубочист, покрытый сажей, будет Аполлоном Бельведерским — все равно сквозь слой сажи красоты не видно.
— Прага — старый город.
— И напрасно. Надо бы помоложе. И потом, господа! Как вам не стыдно? Как можно на спящего человека наваливать 5 пудов?!
— Кто на вас навалил 5 пудов?! — испугался мой сосед с другой стороны.
— Помилуйте! А перины, которыми вы накрываетесь?! Внизу перина, сверху перина; получается огромный пирог, в котором тоненькая прослойка фарша, — полураздавленный плоский человек. Мне всегда снится, что на меня обрушился глетчер и засыпал меня миллионом пудов снегу!.. Это не постель, а обвал в горах! Утром горничная долго должна искать маленькое сморщенное задохшееся существо, чтобы с помощью массажа и искусственного дыхания пробудить его к жизни!..
— Зимой под периной теплее, — робко возразил чех. — Впрочем, действительно, с непривычки, может быть, неприятно…
— Неприятно!.. Это даже не эстетично!! Вообразите молодую хорошо сложенную женщину под этой горой! Каковы получаются у нее контуры? А? А как у вас подают водку в ресторане? Вы видели хоть одного кельнера, который, несмотря на все ваши мольбы, подал бы вам водку перед обедом?! Он всегда норовит притащить водку к сладкому!! Это разве порядок?!
— Это, вероятно, потому, что наш национальный напиток — пиво…
Я кричал, жестикулировал, выдумывал самые тяжелые вещи — чехи были неизменно вежливы, кротки и безмятежны. Я головой бился об эту каменную стену деликатности, я охрип и, наконец, не найдя больше других недостатков, ворчливо сказал:
— И потом мне совершенно не нравятся ваши…
Я боюсь даже написать произнесенное мною слово, потому что едва это слово прозвучало — с моими компаньонами произошла разительная, волшебная перемена… Лица их налились кровью, глаза засверкали негодованием, и мужественные кулаки, как молоты, застучали по безвинному столу:
— Вы у нас в Чехии гость! — загремели голоса. — И поэтому невежливо говорить в Чехии такие вещи! Если вам не нравится — уезжайте к себе в Россию!
Господи! За что они так на меня напали? Ведь я только сказал, что мне не нравится такая простая вещь, как…
Нет… страшно. Лучше я напишу это слово завтра.
Кнедлики
«Кнедлики»!!!!!
Вот то слово, которое привело в возмущение и ярость моих друзей-чехов…
— Позвольте, господа, — оправдывался я. — Ну что в них хорошего? Что такое — кнедлики?! Это вареный, тяжелый, как свинец, хлеб, который кирпичом ложится в желудке. Ведь если я буду есть кнедлики каждый день — у меня в желудке будет кирпичный дом!
— У вас не в желудке кирпич, — кричал мой сосед по столу, — а в сердце у вас кирпич! Да ели ли вы когда-нибудь настоящие кнедлики?!
А другой чех — самый деликатный — сказал:
— Я и забыл, что мне нужно домой…
— Позвольте! — забеспокоился я. — Вы же говорили, что у вас свободный вечер…
— Да, но я не думал, что он так печально кончится.
— Пойду и я, — встал другой.
— И я!!
Я остался в грустном одиночестве…
Ничего не поделаешь — придется обедать одному:
— Кельнер, дайте обед!
На первое мне дали суп с кнедликом; на второе «вепшово печенье» с кнедликом; на десерт — кнедлик с яблоком внутри. Смотрел я на эти три невинные штучки, лежащие передо мною нетронутыми, и думал:
«Неужели такой пустяк может повести к международным осложнениям и к разрыву дипломатических сношений?..»
* * *
Забыл сказать: потребованную мною к предобеденной закуске водку кельнер подал вместе с кофе…
Побрел я грустно домой, разделся и подполз под перину… Может быть, здесь людская ненависть не отыщет меня!
Самый страшный притон Праги
Я спросил одного приятеля-чеха — большого знатока пражской жизни:
— Скажите, а есть у вас в Праге какие-нибудь притоны?..
— Что вы называете «притоном»? — осторожно осведомился он.
— Ну понимаете… Какой-нибудь страшный зловещий притон, где собираются воры, убийцы, грабители и их дамы — падшие женщины, обольщающие посетителя и подводящие его под нож своего друга… Есть такие места в Праге?
— Да вам зачем, Господи Иисусе?!
— Люблю сильные ощущения… Я шатался в Париже, в Риме, Константинополе по таким трущобам, где рука всегда должна быть в кармане, а палец на курке «браунинга».
— Да… Есть такие места и в Праге, — с некоторой даже гордостью промолвил чех. — Я знаю один такой притон, что, когда я туда попал, у меня кровь заледенела в жилах…
— Ради бога, адрес!..
— Ну что вам за охота рисковать?!
— Ах, вы не понимаете, какая прелесть в риске! Как туда попасть?
— Гм! Ей-богу, не советую. А впрочем, как хотите! Вот вам адрес…
* * *
С замирающим сердцем брел я по узкой темной улице, еле освещенной редкими фонарями… Грязный двухэтажный дом… В завешенных окнах видны какие-то странные силуэты… До меня донеслись звуки резкой странной музыки и чей-то хриплый смех…
Поколебавшись несколько секунд, я толкнул дверь и вошел.
Душный дымный спертый воздух, и в этом тумане кружатся в причудливом «шимми» две зловещие подозрительные пары.
При моем входе обе пары приостановились и сказали:
— Мфутета!
— Поклона!
Я в первый раз в жизни видел таких приветливых убийц, таких простодушных грабительских дам.
«Эге, — подумал я, — усыпляют мою подозрительность! А потом опоят чем-нибудь и зарежут. Ну что ж — поборемся».
Я уселся за большой стол рядом с сосущим трубку старичком самого зловещего, подозрительного вида и постучал:
— Дайте мне ликеру!
Зловещий старикашка, видя, что ко мне никто не подходит, засуетился:
— Пан верхник! Этот господин желает ликеру. Что ж вы его заставляете ждать?!
«Э, — подумал я, — мягко стелешь, да жестко спать будет». И вызывающе добавил:
— Только у меня с собой тысячекроновая бумажка! Можете потом разменять?
Дьявольская выдержка у этих чешских убийц и грабителей! Парижские или константинопольские при виде такой депозитки сразу бы перерезали горло ее обладателю, а эти даже глазом не моргнули.
— Не беспокойтесь, пан. Как-нибудь разменяем.
— Вы русский? — хитро спросил меня ужасный старик, хрипя своей огромной кривой трубкой…
— Да-с, русский! Может быть, это вам не нравится?!
— Нет, я люблю русских. Только я удивляюсь, как это русские могут носить при себе такие большие деньги! Ведь потерять можно.
— Да, — ехидно усмехнулся я. — Или какой-нибудь молодец полоснет ножом по горлу и отнимет.
Очевидно, я разгадал страшного старика, потому что он испуганно от меня отодвинулся.
Подошла подруга одного из убийц и, сев рядом, спросила старичка:
— Нет ли у вас папиросы?
— Извольте! — засуетился я с самым залихватским видом. — Может быть, и вина хотите? Ликеру?
Тут же решил поддразнить ее апаша и, если можно, вывести его из себя.
— Можно вас поцеловать в щечку?
— Если это вам доставит удовольствие — пожалуйста, — засмеялась она. («Боже, какое несчастное создание… Ну что она знает, что она читала? Бедный кусок дикого мяса!..»)
— Вы русский? — спросила она, прихлебывая ликер.
— Да, милашка, русский! И есть деньжата — ха-ха-ха!
— Я читала русских писателей. Вы знаете Чирикова?
— Неужели читали Чирикова?
— Я его много читала. И Куприна читала, и Аверченко… — «А, чтоб ты лопнула», — подумал я. Мне сделалось душно.
— Кельнер! Счет. Я ухожу.
Один из убийц принес счет. Другой — взламыватель касс — стал менять мою тысячу крон.
«Сейчас будут резать».
Дьявольская выдержка — никто даже не пошевелился.
«Крон на двести обсчитает», — явилось у меня слабое утешение.
С легкой досадой в душе я встал, причем молодой подкалыватель вежливо поднял мою упавшую шляпу.
— Мфутета, — сказал ростовщический старик.
— Поклона! Служебник! Доброй ночи, — попрощались со мной из угла двое (наверное, конокрады!).
* * *
Я вышел на темную глухую улицу. Прошел квартал. Вдруг услышал сзади себя топот чьих-то догоняющих меня ног. Оглянулся:
— Так и есть!
Молодой убийца, подругу которого я неосторожно поцеловал, догонял меня. «Гм… Вот оно! Начинается!» Я прижался к стене и приготовился к защите.
— Извините, милостивый пан, — сказало это отребье человечества, запыхавшись. — Вы, когда получали сдачу, уронили около стула пятидесятикроновую бумажку… Вот — извольте!
Схватившись за голову, я отшвырнул деньги, глухо застонал и побежал прочь от недоумевающего «отребья человечества».
* * *
Вот что такое — «самый страшный притон Праги»! Для такого большого благоустроенного города — это даже неприлично.
* * *
Родители! Если в кинематографе идет какая-нибудь очень пикантная фильма — можете послать ваших детей-подростков в этот притон.
Там — приличнее.
Русский беженец в Праге
Всякому, даже не учившемуся в семинарии, известно, что если человека, долго голодавшего или томившегося жаждой, сразу накормить до отвала или напоить до отказа — плохо кончит такой человек: выпучит глаза и, схватившись исхудалыми руками за раздутый живот, тихо отойдет в тот мир, где нет ни голодных, ни сытых.
История, случившаяся с гражданином советской республики Андрюшей Перескокиным, вполне удовлетворительно иллюстрирует это вышеприведенное бесспорное положение.
Всякому, даже не учившемуся в семинарии, известно, что долго голодавшего или жаждавшего человека надлежит откармливать или отпаивать постепенно: кусочек хлебца или мяса, глоточек воды, через час опять кусочек хлебца, глоточек воды. И эти порции усиливать только постепенно и с крайней осторожностью.
Будь моя власть, я бы на всех границах, через которые переваливают беглые советские граждане, стремясь в Белград, в Прагу и прочие места, — я бы на всех таких границах понастроил этакие предбанники, нечто вроде карантина, где беглецы подготовлялись бы к предстоящей сытой, безопасной жизни — постепенно, исподволь.
Скажем так: голодный, жаждущий, носящий на своем бренном теле шрамы от красноармейских штыков, советский федеративный бедняга с разбегу перелетел границу и ввалился прямо в мои объятия.
Такого беднягу надлежит, прежде всего, схватить за шиворот и дать два-три тумака, чтобы переход от советской жизни к обыкновенной был не так резок.
Для этой же цели надлежит потом стащить беглеца в особую казарму и там дать ему кусок белого, но черствого хлеба, сдобрив его стаканом черного, но слегка прокисшего пива.
— Ешь, собака! Пей, каналья!
Ночью рекомендуется разбудить спящего скитальца, произвести у него легкий пятиминутный обыск и ткнуть слегка штыком или прикладом в бок.
На следующий день федеративный беглец перевозится уже в более удобное помещение. Хлеб ему дается менее черствый, пиво прокисшее чуть-чуть, а вместо тычка штыком — пара снисходительных оплеух.
Когда вы заметите, что у беглеца уже появилась краска в лице и взор сделался более спокойным, а манеры самостоятельнее, рискните к мягкому белому хлебу прибавить немного жареного мяса, копченую кефаль и кусочек вареного поросенка. К этому: стаканчик казенной водки и полбутылки вкусного, свежего, пражского пива. Вместо побоев — легкий щипок или щелчок по голове, нечто среднее между болевым ощущением и игривой лаской.
На следующий день накормите беглеца супом, судаком, гусем и пирожными и, потрепав по плечу, можете уже выпустить его на свободу: вы приготовили его достаточным образом к восприятию прелестей спокойной, нормальной, сытой жизни.
Вот как нужно было делать.
А у нас в Константинополе, Белграде, Праге это дело поставлено чрезвычайно плохо… (Я говорю «у нас», потому что я теперь чувствую себя всюду у себя — Прага ли, Лондон или Мельбурн — это все мои летние виллы, в которых я спасаюсь от советской духоты…) Так вот, я и говорю — у нас дело поставлено из рук вон плохо: перескочил человек границу, почувствовал приволье и свободу, съел 10 фунтов белого хлеба, уписал поросенка и…
Впрочем, тут вполне уместно вернуться к описанию трагической истории, случившейся с Андрюшей Перескокиным…
* * *
— Андрюша, голубчик! Ты! Не чаял и видеть тебя в живых! Давно из Совдепии?
— Только сегодня, родной. Пешком в Прагу добрел, не успел еще очухаться… Фу-фу!..
— Что это у тебя в руках за свертки?
— Поросенок и бечевка для упаковки — 20 фунтов…
— Зачем это тебе?
— Замечательно дешево. Купил на всякий случай. У нас ведь в Москве бечевок совсем нет. А о поросятах даже забыли, какой он и есть. А тут за 80 крон…
— Да зачем тебе сырой? Ты бы лучше жареного купил.
— Чудак, да разве сейчас можно разбирать. Увидел: несет баба поросенка, и купил. А то еще перехватят. Угля купил два пуда. В гостинице оставил.
— А уголь тебе зачем?
— Вот оригинал! Да ведь совсем даром! А поищи-ка у нас в Москве! Эй, мальчик, что несешь? Газеты. Это не советские? Ну дай тогда десять штук. Что, одинаковые? Это, брат, неважно, зато правду всю узнаю. Все десять и прочту. Голубчик! Обойдем, пожалуйста, этот перекресток — тут нечто вроде милиционера стоит.
— Да тебе его чего ж бояться?
— А вдруг прикладом по спине треснет.
— С ума ты сошел? За что? У нас тут полиция вежливая.
— Толкуй! Эй, баба, постой! Что это, хлеб? Белый? Сколько хочешь за всю корзину? Тридцать крон. О боже! Почти пуд… Давай, милая, давай, драгоценная.
— Послушай… Ты этого хлеба и в неделю не съешь.
Но он не слушал меня. Глаза его помутнели, а руки судорожно уцепились за корзинку.
Я махнул рукой и отошел от него.
— Эй, куда ты! Стой! Можно будет у тебя сегодня переночевать?
— Да ведь ты говорил, что имеешь номер в гостинице.
— А вдруг ночью обыск? А я как назло нынче в разговоре с извозчиком осуждал советский федеративный строй… Кстати… автомобили здесь дешевы! Что ты говоришь?! Тридцать крон?! А у нас 7 миллионов за конец! Вези… Вези меня, милый!..
— Куда прикажете?
— Куда-нибудь… Главное — совсем почти даром! Хе-хе. Вези на базар: куплю сосисок, толстенькие такие у вас тут в Праге есть — куплю про запас килограммов восемь!..
И вот вчера с Перескокиным Андрюшей случилось то, чего я боялся больше всего…
Я увидел его едущим по одной из окраинных улиц Праги на возу с сеном (купил Андрюша сено очень дешево, совсем даром); в одной руке Андрюша держал жареного гуся (ошеломляющая дешевизна — сто крон!), в другой руке бутылку водки (а у нас в Совдепии за водку — расстрел!). Сидя на возу с сеном, Андрюша лихорадочно пожирал гуся, запивал водкой прямо из горлышка, а в промежутках между жевательным и глотательным процессами на всю улицу горланил «Боже, царя храни!». Увидел меня, загадочно подмигнул — и его леденящий душу хохот огласил улицу.
— Видал-миндал?! Дорвался я теперь… Гуляй душа! В гостиницу с сеном не пускают, так я теперь тово… Крейсирую! Си-иль-ный, державный ца-арствуй на славу…
— Доктора! — крикнул чей-то озабоченный голос. — Готов паренек! Скапустился.
Сняли Андрюшу с сена… Повели…
И сидит он теперь в компании Наполеона Бонапарта, стеклянного человека и человека-петуха, хлопающего над самой Андрюшиной головой ладонями и оглушительно кукарекающего…
Андрюша уже приторговался к нему… Ведь в Совдепии петухов давно не видели…
* * *
А выдержи Андрюшу в проектированном мною подготовительном карантине — ничего бы этого и не было… Нет того, чтобы позаботиться о приезжающих.