[27 апреля 2024 года]
Война в Украине и антивоенная эмиграция из России глазами философа-миллениала
В апреле 2024 года кишиневское издательство «Историческая экспертиза» выпустило дневники-заметки философа и поэта Михаила Немцева , относящиеся к первому году полномасштабной войны против Украины — с апреля 2022-го по июль 2023-го.
Как историк замечу: при прочих равных чем ближе к событию создан источник личного происхождения, тем он интереснее. А размышления и наблюдения Немцева важны, поскольку представляют рефлексию интеллектуальных дискуссий в виртуальном сетевом пространстве. Их значимость для понимания транснационального сообщества глобализирующихся россиян вряд ли стоит отрицать. Поскольку его книга является и полемическим сочинением, и приглашением к дискуссии, текст перед вами — рецензия по форме и ответная реплика по содержанию.
Михаил Немцев принадлежит к тому же поколению, как и большинство Z-авторов: рожденные в начале 1980-х годов, они взрослели на переломе 1990-х и входили в жизнь в стабильные 2000–2010-е. Но если для россиянина Туленкова, дончан Губарева и Татарского это тридцатилетие — чуть ли не потерянное время, осмысляемое ретроспективно как годы унижений и неудач, потребительства и деградации, то для Немцева, наоборот, — время кристаллизации нормальности: «Мы ведь росли в обществе, которое становилось всё свободнее и свободнее. Это были 1990-е, потом — начало 2000-х годов. Мы заканчивали школы, университеты, кто-то шёл служить в российскую армию, кто-то туда по разным причинам не шёл. Мы работали, мы учились читать и писать статьи, книги. Те, кто не занимались интеллектуальным трудом, учились честно делать ремонт, создавать бизнесы, осваивать новые технологии и т. д.» (с. 8).
Отсюда и один из ключевых вопросов: что же пошло не так? Почему эта катастрофа состоялась и стала разворачиваться? Ответ, данный на второй месяц противостояния, прост: «Мы были заняты собственной жизнью, и мы слишком мало думали о жизни других» (с. 8). Сосредоточенность на себе, нарастающий страх и недостаток любви к другому, сопряженной с готовностью к риску, сделали невозможным коллективное действие: «Смелость и любовь — это, пожалуй, две практические ценности, которые были как-то упущены за все эти годы» (с. 9).
Это исходная точка наблюдения сохраняется на протяжении всей книги. Сначала в Армении, затем в Германии Немцев «головой» остается в России: в этих записках он релокант, а не эмигрант; место пребывания меняется, общая жизнь с россиянами остается. Хотя это и не становится предметом его рефлексии, подчеркну парадокс: насколько Z-россияне обеспокоены пространством физическим, его контролем и расширением, настолько несогласные с ними сограждане созидают иные социальные пространства, еще больше разводя Россию реальную и всамделишную.
Последнее противопоставление ввел и обосновал лет двадцать назад социолог Симон Кордонский, и сегодня оно по-прежнему актуально. Кто больше со своей страной: принявший войну интеллектуал, который со своим «не-все-так-однозначно» публично «страдает-со-своими-народом» в тыловом городе, или осудивший войну интеллектуал, выбравший путь релокации и, несмотря на все злоключения, нащупывающий путь преодоления катастрофы? Замечу, что этот тип провоенных авторов не является ни партнером по диалогу у Немцева, ни предметом осмысления — но о существовании такого субъекта высказывания стоит напомнить, чтобы ненароком не подумать, что к нему отсылает автор.
Одна из сквозных тем записок — это изменение публичного языка в условиях катастрофы-травмы (что затрудняет подбор адекватных слов) и нарастания государственного террора (для многих это делает разговор опасным). К языковой проблематике, сложности публичного разговора о войне и насилии отсылает название книги. «Там мы учились говорить о смерти» — цитата из стихотворения 1940 года Яна Сатуновского, посвященного разделу Польши:
«Один сказал:
— Не больше и не меньше,
как начался раздел Польши.
Второй
страстно захохотал,
а третий головою помотал.
Четвёртый,
за, за, заикаясь, преподнёс:
— Раздел. Красотку. И в постель унёс.
Так мы учились говорить о смерти».
В самом конце Немцев размещает собственную поэму, которая наследует строкам учителя и схватывает многоголосие с не-антивоенной улицы.
Проблема публичного высказывания — одно из общих мест для российских интеллектуалов. Основы нового «тоталитарного языка» пытался обозначить философ Андреас Буллер . О шизофрении публичного языка власти и оппозиции говорила филолог Елена Иваницкая . Культуролог Светлана Еремеева зафиксировала невыразимость даже скорби россиян о своих же погибших . Да и автор этих строк указывал на анти-коммуникационность господствующего дискурса, нацеленного на производство недействующего субъекта .
Немцев также идет от частных наблюдений, подмечая языковые парадоксы. Уже весной 2022-го Россия стала страной «молчащего большинства». Но это и страна, где «все всё понимают», где полицейские могут задержать за невидимый плакат (с. 13). А потому действенны практики непрямого, невербального сопротивления, как, например, в эпизоде, когда «женщина приходит на работу в футболке с буквой зет, и весь день встречает такие взгляды, что больше её не надевает. Ей никто ничего не говорит» (с. 18).
При всем буйстве официальной пропаганды и тяжести «сапога российского солдата», такой идеологический «шедевр» как статья Тимофея Сергейцева «Что Россия должна сделать с Украиной» представляет последнюю как пустоту: «Весь этот процесс геополитического изнасилования предстаёт Сергейцеву в чистой бессловесности. Тридцать лет весь мир молча взирает на сцену, где Россия расправляется с Украиной, а само её население — это такой пластилин, который можно и нужно вылепить во что-то» (с. 14). Чуть позднее Немцев отметил то свойство «русской философии», которое сегодня обнаруживается и в пропаганде: «Она не для обсуждения и разговора, она для бессловесного принятия» (с. 34).
Постепенно эта критика все больше обращает внимание на антивоенный лагерь, и оказывается: на уровне языковых практик между противниками и сторонниками агрессии немало подобий, пусть и структурных. Конечно, автор не ставит их на одну доску, и перед нами скорее внутренняя критика — залог выживания антивоенной мысли как таковой.
Еще в мае 2022 года Немцев подметил, что рессентимент одинаково присущ и Z-агрессорам, и представителям оппозиции: у первых он обращен к «коллективному Западу», у вторых пропитан мечтами о «“Гааге” для российских военных преступников» (с. 16). В ноябре признал: «На полях энергичных обсуждений “культурных кодов” теперь в России пасутся разные интеллектуальные предприниматели. Для этого нужно какое-то интеллектуальное бесстыдство» (с. 36).
Склонность к обобщениям — примета не только лишь Zетовцев. Так, в июле 2022 года критики удостоился бывший депутат Геннадий Гудков, который сначала раскритиковал «весь народ» за поддержку Путина, а затем начал «поправлять сам себя, при том начиная себе ж и противоречить. Разумеется, 50 % это половина народа. Если “бараны” могут доминировать над таким же количеством не-баранов (“людей умных, сопротивляющихся” и т. п.) возникает вопрос, а как же они это делают. Ответ искать не стоит — негодны предпосылки самого вопроса» (с. 19).
Не меньшую критику вызывает и готовность описывать происходящее с Россией как болезнь: концептуальная метафора уводит мысль к обобщениям и исключению обычного человека: «Так легко сконструировать облик этого социального целого, “российского общества”, в собственном воображении превратив его в социальное тело с обобщённой, но одной и единой физиономией, с узнаваемыми повадками» (с. 41–42).
Под ударом Немцева привычка говорить про «всех», категоричность, что «заставляет отказываться от жизни и от будущего, ну, чисто ради красоты слова» (с. 21). И в этих же условиях деградации публичного языка человеку достаточно что-то написать «не то в соц.сети», и тем самым вызвать к себе искреннюю ненависть: «Почему многолетние связи так запросто оказываются таким расходным материалом?.. Наверное, я никогда не смогу этого понять» (с. 28). Действительно, иногда мы так увлечены своими языковыми играми, что не замечаем фигуру другого человека.
Михаил Немцев отвергает и расхожую для первых лет войны историческую метафору: описывать происходящее сквозь призму Второй мировой. Если сторонники агрессии видят себя наследниками Красной армии, то противники, наоборот, перешли к выстраиванию аналогий между Сталиным и Гитлером. На мой взгляд, такой подход позволил довольно отчетливо поставить вопрос о вине и ответственности. В конечном счете, любая историческая метафора условна, и если сегодня одна сторона играет в релятивацию агрессии, то вполне логично ответное обострение: «От вашего имени Россия рушит жизни миллионов, что же Вы делается по этому поводу?».
Для Немцева важен иной вопрос: «аргумент Гитлера» толкает участников судить о конфликте со всей однозначностью, со священной ненавистью. Он резонно отмечает, что официальная Россия в своей «антинацистской риторике» едва ли наследует Советскому Союзу: тогда «красная Москва» видела себя общеевропейским центром борьбы, сегодня — центром борьбы с «объединенной Европой» (с. 16). Да и в сегодняшней эстетизации массового убийства нет ничего советского (с. 39). Действительно, на протяжении десятилетий, как показывает политолог Вячеслав Морозов, для российской внешнеполитической идентичности противопоставление «ложной» и «истинной» Европы было привычным, и, хотя такая риторика сохраняется и сегодня, отход от нее заслуживает внимания .
И сам автор обращается к нацистскому прошлому, например, проявляя интерес к антивоенным немцам или к сюжетам послевоенного немецко-французского диалога. Если современная Россия объята государственным террором, разъединяющим людей, то именно в этом оказывает пригоден и немецкий опыт антинацистского сопротивления, ведь «даже чувство: “на миру и смерть красна” — больше невозможно. Роман Ганса Фаллады об антинацистском сопротивлении в Берлине потому так и называется “Каждый умирает в одиночку” (буквально так: “Каждый умирает за себя один”…). Каждый умирает за себя, даже не имея возможности умереть за других)» (с. 69).
Замечу, что работа «над немецкой виной» велась по большей части после войны, когда мертвые — мертвы, живые — живы, а преступники хотят затеряться. Процесс занял десятилетия: создание демократических институтов ФРГ изначально покоилось на забвении ответственности многих с официальным запретом на публичное оправдание нацизма. И только стабилизация демократии позволила медленно, с оговорками развернуть преследование преступников и риторику под знаменем «Больше никогда!».
Если кто и является основным объектом критики Михаила Немцева, то это те оппозиционные россияне, которые вопросы вины и ответственности превратили в риторику тотальных обвинений: агрессоры не слышат (с. 66), в то время как под удар попадают и те, кто не разделяет их целей: «…о мои дорогие соотечественницы и соотечественники, последнее дело — упрекать, обвинять, разоблачать таких же как мы, что кто-то не так и не то делает, не протестует или не протестовал(а), протестует не против того, а против этого, понимает не так или не понимает (не понимал(а)) вовсе, и так далее» (с. 30).
Контекст такого призыва — начало мобилизации и отношение к тем, кто был насильно отправлен на фронт. Именно фигура мобилизованного (человека, насильно отправленного убивать) становится предметом сочувствия и точкой, где наиболее явно происходит размежевание Немцева с частью антивоенной эмиграции. Всегда ли за правильным выбором стоит личная добродетель: не правильнее ли полагать, утверждает Немцев, что между уехавшими и отправившимися на фронт не так много существенной разницы. Отсюда и его отношение к части фейсбучных нравоучителей:
«Этот сегодняшний фестиваль демонстративной безжалостности в русскоязычных соц. сетях меня задевает <...> именно безжалостностью. Я воспринимаю его как временное торжество очень старого варварства. Оно называется “священная ненависть”. Там, где священная, обоснованная, продуманная ненависть к врагам, там Христос напрасно умер. А как мне этого не хотелось бы» (с. 37). Если при войне, эмиграции и мобилизации, нет правильного поведения, то единственный выход — «доброта ко всем без исключения», по крайней мере, сейчас, пока катастрофа развивается. Ведь «злодей вас не слышит и не читает. Кто метит в злодея, попадает в кого-то из ближних своих» (с. 33).
Немцев убежден: невозможно «риторически требовать покаяния и одновременно при этом каяться» (с. 44). Покаяние — чувство глубоко интимное (с. 48), его искренность неизвестна внешнему наблюдателю, однако «у многих интеллектуалов есть систематическая тенденция требовать, буквально требовать от других людей следовать принципам, которые провозглашают эти интеллектуалы» (с. 47). Насколько те, кто в безопасности, могут озвучивать такие призывы? Ответ для Немцева отрицательный. В развязной критике он видит воспроизводство «(ранне)советских коммуникативных ритуалов коллективного устыжения и разоблачения» (с. 57).
Это приводит Немцева в мае 2023 года к формулировке парадокса: «Интеллектуальная критика общества, находящегося в состоянии (или тут вернее сказать — “во власти?”) государственного террора, пользуясь всеми ресурсами критической теории, неминуемо должна прийти к выводу: источником этого террора является объект или материал этого террора (слово “жертва” тут не уместно)» (с. 69–70). Ведь террор порождает бессловность внутри и обманчивую очевидность по внешнему контуру. А потому внутренняя работа оставшихся по сохранению достоинства будет внешними критиками изобличена как проявление конформизма: «То есть, сама повседневность попадает под подозрение».
Я бы переформулировал это так: в условиях чрезвычайности сохранение нормальности, тем более достойной нормальности, есть способ борьбы — однако на практике сложно разобраться, в какой ситуации мы имеем дело с конформизмом, а где — с сопротивлением.
Из этого Немцев видит два выхода. Первый: отказ от поспешного суждения, с чем я готов в полной мере согласиться: требовать скорейших выводов, здесь и сейчас, — типичная манипулятивная практика. Второй: разделение между двумя видами ответственности, как «инициативное активистское принятие обязательств» и как «реактивное претерпевание формирующего воздействия извне» (с. 77).
Эта мысль куда лучше развивается в программной авторской статье на портале «Важные истории», где Немцев объясняет молчаливый отказ россиян следовать призывам из эмиграции, поскольку видит в них лишение способности действовать, отказ в субъектности, требование отдать себя во власть происходящего: «“Признайте свою ответственность!” — обращаются к нам, а мы, современные люди, слышим в этом: “Откажитесь от самих себя (то есть от активности, от действия, от автономии)”. Естественный ответ на это: “Нет, вы заходите слишком далеко — власти лишать нас самого дорогого, лишать самой возможности действовать, мы вам не давали”» .
Перепостановка вопроса об ответственности как о действии, направленном на будущее, позволяет выйти из замкнутого круга виртуальных претензий. Такой подход близок и мне . С другой стороны, отъезд сотен тысяч россиян на фоне призывов эмиграции как раз и являлся формой стихийного коллективного антивоенного действия (резкая ответная реакция российских властей говорит о том, что оно было довольно успешным), и способом взятия на себя ответственности, о чем неоднократно говорил социолог Виктор Вахштайн .
Замечу, что после 24 февраля россияне оказались сразу под двумя гипернормативными требованиями. С одной стороны, российское государство и его Z-обслуга неожиданно заявили, что граждане-де обязаны жертвовать сначала благополучием, а затем и собственной жизнью во имя «народа Донбасса», сражаясь против мифических нацистов и «освобождая» тех, кого российские правители вместе с кучкой сепаратистов и русских националистов сделали заложниками. С другой стороны, россиянам быстро напомнили об ответственности за действия правительства и сограждан по уничтожению Украины. И если антивоенные интеллектуалы развернули риторику «вины и ответственности», то в ответ пропаганда сыграла на двух вещах: удешевила патриотизм (теперь достаточно ничего не делать — главное, не уехать! — чтобы считаться достойным сыном / дочерью Отечества) и стала возводить стену между Россией и свободным миром, одних пугая русофобией, других — перспективой «вечного стояния на коленях». В такой ситуации прямолинейные и вполне понятные призывы, имевшие смысл в начале полномасштабной войны, стали вести к иным результатам.
Комментируя дело нацистской преступницы Ирмгард Фюрхнер, Немцев вопрошает (с. 39–41): справедливо ли осуждать бывшую секретаршу концлагеря на тюремное заключение, если куда более очевидные убийцы не понесли и аналогичного наказания? Не было бы достаточно публичного осмеяния и позора? Может быть. Но для немецкого правосудия это был вопрос не моральной ответственности, а юридической вины. Нацистская индустрия убийств как раз строилась на разделенном, коллективном действии, и концлагерь даже до 1945 года не был общепринятым нормальным местом работы. Тем более Штутгоф, который с конца 1944 года отчасти принял на себя функции «лагеря смерти» для евреев.
Когда мы говорим о «тех, кто ходом вещей оказался вовлечён в преступления» (с. 41), то возникают сразу два вопроса: во-первых, классическая «проблема безбилетника» (вуаль доброжелательной не-критики тут временный инструмент), во-вторых, природа того Зла, с которым мы столкнулись (для меня анализ последнего является все же главной задачей).
Без этого многие вопросы остаются подвешенными. Книга Немцева — важный документ нашей эпохи, наблюдения честного человека над реакциями других в своем большинстве также честных людей, но относительно события, чьим движителем выступают люди нечестные. Я бы не хотел переводить диалог в критику того, чего не встретил на страницах: ведь это заметки, открытые к диалогу, а движение мысли важнее однозначных выводов. Такая дискуссия — это тоже способ действовать.
Первая публикация: Republic. 2024. 27 апр. URL: https://republic.ru/posts/112247.