Книга: Заметки иноагента. Статьи об истории, культуре и Z-милитаризме (2023–2024)
Назад: Время закончить войну
Дальше: Сумерки исторического просвещения

Память, подвиг и истерика.
«Культ Победы» 2010-х годов в России: взгляд изнутри

[9 мая 2024 года]

Когда для одних история — часть пиара, а для других — источник дохода, очень быстро формируется система, участники которой заинтересованы в непротиворечивом, героическом прошлом. Вторая мировая война — одно из наиболее значимых исторических событий в России, однако публичная память о ней к началу 2020-х годов превратилась в культ Великой Отечественной войны. Либералы критиковали государственный подход за разгул ура-патриотизма. Консерваторы — за безынициативность и профанацию. Историк Константин Пахалюк на протяжении девяти лет проработал в Российском военно-историческом обществе, которое внесло в строительство культа Победы самый большой вклад. Вот его рассказ о том, как это было.

Попробую кратко суммировать причины, по которым память о Второй мировой войне оказалась в России 2010-х годов одновременно значимой и дискутируемой.

Во-первых, это объективно значимое историческое событие, однако относительно него существует множество лакун; наработки зарубежной историографии в полной мере неизвестны в России; сотни тысяч документов еще ждут исследователей. И это без учета засекреченных материалов. Да, с доступом к документам в 2010-е годы стало легче. Многое стали рассекречивать. Еще в 2000-е годы в Центральном архиве Минобороны (основной хранитель документов) исследователям приходилось выписывать все от руки в тетрадки, которые сдавались на проверку: не дай бог, там будет обнаружено что-то «порочащее честь» Красной армии — это вырезалось. Ножницами. Потому писали с одной стороны листа. Но и сегодня в ЦАМО нет свободного доступа к описям, а архивисты дважды подумают, выдавать ли дела, если в них содержится что-то бросающее тень на мундиры былых времен.

Однако будем справедливы: историография не стояла на месте. Были академические исследователи, довольно хорошо интегрированные в международные дискуссии. Появился феномен общественно-научной историографии боевых действий: это историки или энтузиасты, которые шли в российские архивы, изучали электронные копии немецких документов, доступных в сети, и пытались выработать некий взвешенный подход за пределами «Закидали трупами» и «В едином порыве под мудрым руководством тов. Сталина победили врага».

Во-вторых, для большинства россиян эта война однозначно не чужая ввиду семейных историй, в то время как в СМИ, кинематографе и литературе сказано о ней так много, что создает ложную иллюзию известности. Потому высказать некое мнение по ряду вопросов могут многие: сетевые баталии о Жукове или штрафбатах — вполне себе пример. Историку-профессионалу здесь становится уже сложнее, поскольку у потенциального слушателя много своих представлений, обоснованных или нет. В 2000-е годы российское государство постепенно осознало, что обращение к истории, и тем более событиям Второй мировой, вполне находит отклик у населения. Потому в 2010-е годы история превратилась в условный ценностный язык российской власти.

Она одновременно и способ конструирования общенациональной идентичности (ответ на вопрос: «Что же нас, 147 миллионов граждан, связывает вместе?»), и предмет символической ренты для отдельных участников политического процесса.

Центральное место занял «культ Великой Отечественной войны», с ускорением обрастающей новыми памятными датами, монументами, музеями, экспозициями, фильмами и юридическими запретами. Внешняя сторона — да, сохранение памяти и почтение, политическая задача — объединять, производить коллективное целое и выставлять власти в лучшем свете, однако внутренне — скорее игра по распределению рентного ресурса.

Когда для одних история — это часть пиара, а для других — повод попросить у государства денег, то очень быстро формируется система, участники которой заинтересованы преимущественно в непротиворечивом, героическом прошлом. Так просто удобнее и легче. Не надо думать. Дополнительно такой подход оправдывают три оправдания: «надо просвещать молодежь», «большинство людей не очень умные — им надо проще и интереснее» и «защитим историю от врага-фальсификатора». В итоге кажется, что это не вы отказываетесь думать, а вам приходится снисходить до «простоватых россиян».

Символическая рента

В узком смысле под рентой понимается некий непроизводственный доход (от капиталов в банке или от сдачи в аренду земли). В широком — любой доход или его часть, полученная за счет не конкуренции на рынке, а привилегированного доступа к власти. То же самое и история: без особых усилий политик может выставить себя патриотом или государственным деятелем, добавить речам «историческую» глубину или запутать слушателя в необязательных параллелях.

РВИО — яркий пример рентного поведения. Да, изначально это была инициатива Мединского, ставшего в 2012 году министром культуры: создать организацию, которая бы занималась темой военной истории. В 2013 году началось формирование исполнительной дирекции, и, как тогда говорилось: «Одна из целей — создать такой бренд, чтобы множество богатеев знали, куда нужно скидываться на патриотизм, а мы бы делали хорошие проекты».

Однако дьявол появился в деталях. Хотя в названии РВИО фигурирует слово «общество», само оно всегда функционировало как неформальный «военно-исторический» департамент министерства культуры, живущий на специальную субсидию (определенную постановлением правительства) и частные пожертвования. Когда надо — «представители общественности», когда надо — «государства», что, однако, сбивало с толку наблюдателей.

Меня часто спрашивают: «А были ли внутри РВИО какие-то научные обсуждения? Указания? Запретные темы? Списки?». Отвечаю: нет. Зачем обсуждать, когда все заняты делом.

Позиция Мединского была условно такой: с точки зрения фактологии должно быть все выверено, ничего негативного не отрицаем, но Великая Отечественная война — это победа, коллективный героизм, о котором надо напоминать и рассказывать. Из примерно 40–50 сотрудников исполнительной дирекции в истории так или иначе разбирались человек шесть-семь. А остальные — это специалисты разного профиля, далекие от ура-патриотизма (за редчайшими исключениями), которые занимались повседневными задачами и конкретикой.

Для меня всегда было удивительным, почему в целом-то обычные, не-идеологизированные люди в итоге производят такой идеологически насыщенный продукт, от которого скрипят зубы даже у многих консерваторов-государственников.

На это есть несколько ответов.

Первый и самый главный: исторические и смысловые вопросы оттеснялись на третий план по сравнению с конкретными проектами. Памятники, мероприятия, патриотические ролики, интернет-сайты, вахты памяти, поисковая деятельность и прочее — огромная работа, даже удивительная для бюрократической организации. Но на поток было поставлено расширение героического пространства, поиск новых форм пиара, мероприятий, внедрения исторических образов в повседневность, однако думать, что именно внедрять — нет, на это время не оставалось. Да и зачем задумываться, если под рукою есть заготовленные ответы: «Давайте просто расскажем про общеизвестных героев, многие и о них не знают», «Ну памятник стоит, люди рядом ходят, значит, он на них влияет». Разумеется, всегда были те, кто находил отдушину в какой-то более осмысленной работе: например, в тех же поисковых экспедициях, в помощи по поиску информации о родственниках-ветеранах и пр. Однако не эта деятельность была лицом организации.

Конечно, все это называлось «патриотической работой», но по простому принципу: в истории было много «позитивных» страниц, а значит, рассказывать о них — патриотично. Что такое «позитивные» страницы? Никто толком прояснить не мог. Так, на глазок.

«Патриотизм» и «позитивная история», если говорить более сложно, были пустыми означающими, то есть словами без стабильного содержания: что ситуативно кажется и выглядит патриотичным — то и сойдет. При желании и на доску Маннергейма можно было взглянуть как на акт «патриотизма». Эта бессловесность идейной работы, избитость языка даже на уровне общего рабочего — явления, требующие, конечно, особого изучения.

Второе — ориентация на медийность. Долгое время критерий качества мероприятия определялся так: «А приедет ли на него Первый канал? Попадет ли оно в топ Яндекса?» (по иронии судьбы, первый покоренный топ Яндекса — скандал вокруг памятника Калашникова). Отсюда постоянные попытки угадать: что же будет популярным? Что же нравится молодежи? Заказать, например, специальное социологическое исследование — самый легкий путь — почему-то в голову не приходило.

Третье — страх критики. Если вам поручено заниматься чем-то сопряженным с историей, а вы ее не знаете и не понимаете, то самый простой выход — просто воспроизводить «общеизвестное». А что это такое? То, что кажется таковым.

В качестве примера откровенного солипсизма, в котором порою пребывали участники политики памяти, приведу такой случай. В 2017 году вспоминали 75 лет Сталинградской битвы. В РВИО написал отставной полковник-энтузиаст с предложением переименовать Рязанский проспект в Москве в «Проспект героев Сталинграда». Пришлось ответить, что это не компетенция РВИО, да и в целом такое действие вызовет неудобства для жителей. Проситель, видимо, был готов к этому и прислал план строящегося района в новой Москве с просьбой поддержать идею присвоения этого названия пока еще безымянной улице. При правительстве Москвы существует топонимическая комиссия, которая решает эти вопросы, а потому я взял телефон одного ее члена и позвонил, чтобы выяснить позицию по этому поводу. Оказалось, что тема для них не новая и по ней принято отрицательное решение: «Курирующий вице-мэр категорически против подобных названий: там содержится фамилия Сталина, а это вызовет критику со стороны либеральных СМИ».

Четвертое — как раз устойчивое финансирование, которое порождало следующее отношение: мы тут делаем большую работу, а остальные должны ее ценить и не мешать. Если заказчиком является руководство или другие высокопоставленные фигуры (например, Чемезов, глава «Ростеха», в случае с памятником Калашникову, или Сергей Иванов, руководитель администрации президента, в случае с доской Маннергейму), то задача состоит в том, чтобы результат понравился им.

В этом состоит в принципе порочность деятельности, подсаженной на бюджетное финансирование: формально она для народа и «высших смыслов», а реально исполнитель понимает, что прежде всего надо удовлетворить дающую руку.

Возьмем те же памятники. За 2013–2021 года — более 300, несколько тысяч памятных досок. Много. Если обойти стороной скандальные проекты, то в большинстве это будут весьма скромные общие обелиски или бюсты малоизвестным героям в небольших городах и селах. Особенно в Тамбовской области (поскольку когда-то отец Мединского, Ростислав Игнатьевич, там служил, остались друзья, и он откликался на запросы «снизу»). Если исходить из распространенной логики: героев надо увековечивать, памятники войне — ставить, то вопросов нет. Они появляются, если принять во внимание, что памятник — это вид искусства и важна эстетическая составляющая. Но дискуссий на этот счет я никогда не слышал. Как и по поводу смыслового наполнения или ответа на сакраментальный вопрос: кому этот памятник вообще будет нужен (не зарастет ли к нему народная тропа). Долгое время доминировал подход: «Нам нужно быстро, дешево и под нашим надзором», потому многие талантливые скульпторы отказывались работать в таком режиме. Отсюда парадоксальная ситуация: формально и фактически большая работа проделана, ее мало кто ценит, что порождает ответные обиды: «Мы тут работаем, а нас не замечают!».

Самый известный проект памяти — Ржевский мемориал. Идея исходила от Григория Рапоты, главы Союзного государства Россия — Беларусь. Да, несколько лет ушло на конкурс, отбор проектов, обсуждения, затем приступили к работе. Я тогда удивлялся: а зачем громадный мемориал за 1 млрд рублей ставить в чистом поле? Тем более его создание сопровождалось чем угодно, кроме как интересом к реальным историческим событиям. Деньги на мемориал и сопутствующий пиар были, на историко-содержательную сторону — нет. А на тот момент в историографии эта тема вообще не была разработана должным образом. Военачальники, герои, события — нет, тоже не нужны (и это даже если исходить из оправданности героического подхода к теме). Что же имело реально значение? Во-первых, размер. Во-вторых, то, что его будут открывать Путин с Лукашенко.

Довольно спорный вопрос — а была ли вообще Ржевская битва? Не как совокупность каких-то событий на территории, а именно наподобие Сталинградской битвы: комплекс боевых действий, который объединен общей стратегической целью и стратегически изменил ход войны? Ответ историографии — нет. Для Красной армии, безусловно, оборонительные и наступательные бои под Ржевом были совокупностью совершенно разных операций, не связанных общей логикой. Конечно, немцы, сидевшие в Ржеве, смотрели на это иначе. Как и ржевские краеведы, которым хочется подчеркнуть особую значимость событий на своей земле (чувство понятное). Почему же федеральный центр вовсю вещал про Ржевскую битву? Потому что в медийном плане это словосочетание убедительнее. И все. Попытки научного отдела что-то объяснить натолкнулись на стену непонимания.

Естественно, не все так было просто. Например, решили на мемориале увековечить участников Ржевских боев. А кого? Выяснилось, что быстро подсчитать всех, кто погиб в ходе различных ржевских операций не представляется возможным. Остановились только на погибших в современном Ржевском районе, на основе книги памяти. Потом выявилось, что фамилий больше, нежели вмещает проект. Потому часть убрали в музейную экспозицию, которая строилась параллельно.

К слову, РВИО тогда кинуло клич в народ: присылайте фотографии, документы участников. Сообщайте нам, если родственник участвовал там — чтобы его точно увековечили, хотя бы в музейном пространстве. И оказалось… да, огромное количество обращений. Как минимум полгода моя коллега занималась только ими. Да, Ржевский мемориал больше про пиар и политику, но общественный запрос в той или ином виде есть. Правда, начальство интересовалось не этим, так что после торжественного открытия музейная экспозиция была еще не полностью готова, а простые люди, которые хотели туда приехать и увидеть своих предков в экспозиции, могли обнаружить, так сказать, отсутствие таковой информации. На тех, кто с энтузиазмом относился к делу, такие вещи действовали угнетающе.

Когда исследователи говорят, что политика памяти — это борьба за утверждение неких конкретных представлений об истории, я все же возражаю: в российском случае — не всегда. То, что я наблюдал, зачастую было чем угодно, кроме как работой со смыслами, интерпретациями или ценностями. Не стоит недооценивать эту легкость слов, обмениваемых на государственные деньги и воплощающаяся в производстве памятников, аллей или рекламно-агитационной продукции. В противном случае российская политика памяти 2010-х годов будет казаться чем-то идеологически-тотальным, но как оно может быть таковым, если для многих исполнителей и лиц, принимающих решения, центральными были пиар, деньги и статусы?

Защитить историю

«Мы защищаем нашу память от фальсификаторов» — пожалуй, главный лозунг под которым проводилась политика памяти в России. Собственно, сами «фальсификаторы» и «очернители» государственный аппарат не интересовали, никто и никогда всерьез не пытался разобраться, а в чем же суть противоречий. Наоборот, «фальсификатор» и «очернитель» — будь то внутренний или внешний — удобная и полезная фигура, чтобы с ним бороться. Удобная для чиновников, чтобы выстраивать имидж «защитника памяти». Удобный для госмедиа: публика любит скандалы (вернее, даже так: они конструировали свою публику как откровенное быдло, которое надо кормить скандалами). Удобный для просителей государственных денег: так можно обосновать какой угодно проект. И психологический фактор: занимая позицию «разоблачителя», человеку кажется, что он умный. Российские государственные медиа намеренно производили «врагов российской истории», выдергивая из контекста одни высказывания или подсвечивая чужие глупости. Итогом становилось производство нетерпимости и крайняя озабоченность «не теми заявлениями».

Например, в 2016 году умные люди продвигали создание мультимедийной — и довольно дорогой — выставки, разоблачающей «черные мифы» о Второй мировой. Она так и называлась «Война и мифы». Пролоббировали по той причине, что она якобы строилась по одноименной книге самого Мединского, а идея продавалась министру как пиар его же произведения. В течение нескольких лет экспозиция путешествовала по городам и весям, однако открытие состоялось в Москве, в Манеже, как бесплатное дополнение к одной из православно-патриотических выставок Тихона Шевкунова. Детище РВИО строилось по принципу: вот миф — вот его разоблачение (как вы понимаете, сама книга Мединского тут не являлась главным источником развенчивающей аргументации). И в общем, все бы ничего, если бы не одна деталь. На полу были размещены цитаты от нацистских бонз, по которым предлагалось ходить посетителю. Однако туда поместили и некое высказывание Леонида Гозмана. Зачем? Чтобы спровоцировать, вызвать дискуссию. Да, скандал разразился. Насколько я знаю, Мединский был не очень доволен таким самоуправством исполнителей.

Другой пример. В 2016 году художник Андрей Бильжо заявил, что Зоя Космодемьянская (а это 75-летие ее подвига) перед войной лечилась от шизофрении, а потому ее поведение на казни — это не особая стойкость духа, а психопатологический синдром. Разоблачающая манера привела к скандалу, который усугубился тем, что эту историю болезни видел только сам Бильжо, в то время как историкам известно, что до войны Зоя лечилась все же от менингита. Естественно, не смогло промолчать и РВИО исключительно с желанием попиарить себя в качестве защитника истории, заявив, что подает на Бильджо в суд (в реальности заявление даже не было отправлено). Проблема состоит в том, что даже если по ряду пунктов Бильжо был неправ, то собственно героизм на войне — штука сложная, причины, по которым люди ведут себя так или иначе, могут быть разными, и «стойкость духа» тут не единственное (мягко говоря) объяснение. А сам скандал вокруг Зои и ее психологического состояния ровным счетом ничего полезного не дал, кроме как добавил нетерпимости в дискуссии вокруг истории.

В сентябре 2019 года Европарламент принял очередную резолюцию о жертвах тоталитарных режимов, где возложил ответственность за развязывание Второй мировой на Гитлера и Сталина. Инициатива исходила от польских депутатов, что, видимо, вызвало раздражение у Путина, а потому в декабре — в кругу друзей из СНГ — он разразился речью, где перекладывал уже на Польшу вину за провоцирование Второй мировой. Это привело к международному скандалу, который сделал в принципе невозможной какую-либо культурную работу на территории Польши от лица российского государства. Однако внутри России все причастные к политике памяти прочитали речь Путина как отмашку: «Поляков можно смело бить, а как это скажется на российско-польском сотрудничестве, нас не волнует, так как этот проблемы дипломатических ведомств». Следствием стал взрывной рост риторической полонофобии, включая заигрывание с отрицателями Катыни (будто более 20 тыс. пленных поляков в 1940 году расстреляли не НКВД, а нацисты).

Например, в январе 2020 года в РВИО неожиданно придумали: а давайте под день освобождения Варшавы проведем круглый стол, пригласим каких-нибудь поляков, они расскажут о важности освободительного подвига Красной армии. Да, действительно, каких-то поляков. Я наводил о них справки у знающих людей. Ответ был сухим: «Мы содержательно ничего плохого сказать о них не можем, но с этими людьми не стали бы работать». Двоих везли за госсчет из Варшавы, еще одного — откуда-то из Великобритании. Люди приехали, выступили где-то пару часов перед десятком российских государственных СМИ. Сюжет разлетелся по каналам, все начальство довольно: образцово-показательное мероприятие. Как метод пиара и медийного продвижения в ура-патриотической аудитории — несомненно, как политика памяти или смысловая работа — нет.

Наблюдая многие подобные эпизоды, я никогда не верил, конечно, ни в «фальсификаторов истории», ни в «осквернителей памяти», ни тем более в «тайный умысел российского государства поработить историю». Это была прежде всего игра, но игра вредная в том смысле, что она паразитировала на запретах, нетерпимости и переворачивании смыслов. Здесь нужно подчеркнуть: в это же самое время немало историков все же углубляло знания о войне, поисковики искали незахороненных солдат, интеллектуалы дискутировали о книгах Ханны Арендт, проблемах вины и ответственности, а многие граждане зачитывались воспоминаниями той же Эдит Эггер «Выбор» (в начале 2020-х годов это одна из самых продаваемых книг в России), узницы Аушвица, которая рассказывала о травме и ее преодолении, о том, что мы не выбираем события, с которыми сталкиваемся, но выбираем отношение к ним.

Потому в те годы я был глубоко не согласен с тем утверждением, которое тогда часто слышал: «Люди в массе глупые, им нужно попроще и задорнее — они не поймут глубоких идей». Если это так, то кто же вывел далеко не глупую книгу Эггер в бестселлеры? Если это так, то кто ж эти люди, что делали кассу таким фильмам, как «Дюнкерк» или «Снайпер»? Отчего не самые простые фильмы типа «Спасти рядового Райна» и «Список Шиндлера» — признанная классика, а «28 панфиловцев» забыли довольно скоро, как и практически все кинематографическое, что шло под логотипом РВИО?

Конечно же, нельзя говорить, что все, что делалось в России на ниве «сохранения памяти о Второй мировой», выглядело таким образом. Все же я не ставлю целью в одной статье рассказать все — это формат для отдельной книги. Однако сама рентно-игровая модель отношения к истории и памяти, безусловно, явление примечательное и требующее в дальнейшем более развернутого анализа. Ведь именно она отчасти создала тот контекст, благодаря которому после 24 февраля все те же исполнители, оказавшись в условиях реальной полномасштабной войны, в массе согласились играть с иными смыслами, оплачиваемыми жизнями невинных.

Семейная память и история

Противопоставление «казенной истории» и «подлинной семейной памяти» — один из известных приемов критики государственного культа Великой Отечественной. Правда, такое представление отдает упрощением. Скорее, было наоборот: государство намеренно искало, как стимулировать семейную память, и нуждалось в конкретных механизмах, посредством которых частное и индивидуальное бесконфликтно встраивалось в общегосударственное.

Почему-то забывается, что далеко не всегда участники войны охотно делились воспоминаниями, а от погибших оставалось порою довольно скудное наследие — несколько писем-треугольников. Да и только. Потому действительным «стимулятором» семейной памяти стало как раз государство, которое с конца 2000-х годов размещало сотни тысяч документов в рамках проектов «Память народа» и «Подвиг народа». Там можно найти информацию о месте службы родственника, где он был ранен или убит, а также какими наградами награжден. Поскольку параллельно выкладывалась боевая документация частей (конечно, далеко не полная), то при желании можно было даже углубиться в детали боевого пути.

На государственном уровне этим не ограничивалось. Самый яркий пример — Бессмертный полк. Или в 2019 году Музей Победы кинул клич гражданам присылать фотографии и краткие истории ветеранов, чтобы они стали частью экспозиции «Лица Победы». Эти же материалы потом были заимствованы Минобороны для своего музея в парке «Патриот» (тот, который вокруг главного военного храма). В Смоленске напротив Вечного огня вообще установили памятник «Бессмертному полку». Другими словами, чиновники были серьезно обеспокоены тем, чтобы в предлагаемых ими мероприятиях участвовало как можно больше людей, тем самым превращая память и разговор о прошлом — в коммеморацию-перформанс.

Конечно, участие в том же «Бессмертном полку» не означало автоматического согласия со всем пафосом начальствующих трибун. Однако это не отрицает и другого: ежегодные перформативные действия, производящее здесь и сейчас «коллективное мы» вокруг портретов ветеранов. Это работа с аффектом, образами, опытом соучастия — но какое это имеет отношение к осмыслению войны? Даже наоборот: потомков, с их представлениями, желанием гордиться и отдавать дань памяти (не слишком ли громкие слова?), становилось слишком много, а потому история с ее событиями и участниками затмевалась все больше памятью. Метафорически выражаясь: слишком много современных россиян оказывалось в истории Второй мировой.

Это в свою очередь сделало возможным принятие популярного лозунга «мы — наследники Победы», стирающий границу между прошлым и настоящим. «Мы гордимся их победой» постепенно превращался в «Наша Победа». Чья? Неужели тех, кто даже и не жил в те времена? А это уже необоснованное присвоение чужих заслуг и удешевление патриотизма. После 24 февраля 2022 года, по мере затягивания уже текущей войны, власти пошли дальше, пытаясь представить российскую армию прямой наследницей РККА. Патриотизм был еще более удешевлен: достаточно не высказываться против и не уехать, чтобы тебя формально объявили достойным гражданином.

Правда, во всем этом довоенном «победобесии» вряд ли стоит видеть именно милитаризм — наоборот, пафос. Отсюда, на мой взгляд, и проистекает широкое явление «тыловых Z-агрессоров»: они готовы завоевывать Украину каждый день, по несколько раз, но в социальных сетях, а вот на фронт, да тем более добровольно — тысячи отговорок.

Не менее сложно обстояли дела и с семейными воспоминаниями: будь то с живыми (от здравствующих ветеранов), будь то со вторичными — когда уже потомки на основе услышанных рассказов, прочтенных писем или дневников выступают трансляторами. Для историка — это все источники личного происхождения, однако государство намеренно создавало культ вокруг таких свидетельств, убеждая простых людей, что вот, ветераны, они носители истинной истории, семейная память — это очень значимо. Для семей — да, для понимания истории и осмысления — далеко не всегда. Проблема проста: историки и ветераны с их потомками могут иметь диаметрально противоположные представления об одних и тех же событиях.

Помню, в рамках книжного фестиваля «Красная площадь» (примерно 2018–2019 годы), где я заведовал павильоном «История Отечества», произошел конфликт. С одной стороны — военный историк Алексей Исаев, считающийся одним из ключевых специалистов по боевым действиям (сегодня он в Z-повестке, однако из историографии его работ не выкинешь). С другой — женщина-ветеран Сталинградской битвы. Спор возник относительно боев в черте города, вокруг одного из завода. По немецким документам, этот завод был занят немцами, ветеран публично доказывала обратное — как она там сражалась. Есть ли из этого конфликта какой-то выход? Академический историк будет всегда верить документам, ветеран — своим воспоминаниям. Выход может быть техническим (улыбнуться, пожать руки и признать несовершенство знаний и представлений человека как такового), а не содержательным.

Так же и я постоянно сталкивался с разницей в понимании отдельных событий в исторической науке и у ветеранов. Например, последнее по времени — сентябрь 2021 года, на круглом столе в правительстве Московской области мои слова, что в концлагере Аушвиц (Освенцим) погибли 1,1–1,3 млн человек, натолкнулись на возражения со стороны представительниц ассоциации общества малолетних узников концлагерей: «Как же так! Мы в Варшаве в свое время книгу покупали — написано 4 млн! Из них 500 тыс. детей!». Практически невозможно было объяснить, что советские подсчеты по этому концлагерю были всего лишь очень грубой прикидкой и сегодня полностью опровергнуты. Однако малолетних узников можно понять: они полагают, что недостаточно получают от государства помощи и признания, а завышенные цифры им нужны для разговора с чиновниками.

Однако были и куда более серьезные случаи. Так, в 2021 году многих историков напугало дело полковника П. С. Козлова. В октябре 1941 года он не очень удачно командовал 17-й стрелковой дивизией, а за ее отход без приказа Жуков приказал его расстрелять. В 2005 году Государственный музей обороны Москвы и совет ветеранов той дивизии начали кампанию по реабилитации Козлова. Генпрокуратура сначала согласилась с доводами, что он стал жертвой «политических репрессий», а затем через четыре года изменила решение. Одна из причин состояла в том, что полковник не был расстрелян, а сбежал из-под конвоя. В конце 2010-х годов двоюродная внучка развернула очередную публичную кампанию за реабилитацию Козлова, писала длинные письма, в том числе в РВИО. Я тогда подготовил ответ-отписку с простым смыслом (и я настаиваю до сих пор, что иного государственное ведомство отвечать не должно): судьба полковника Козлова — это часть истории; ее обсуждение должно вестись на страницах научных изданий, а со своей стороны никакими дополнительными материалами не располагаем. Пикантность ситуации заключалась в том, что Козлов не просто бежал из-под ареста, а перешел на сторону противника, преподавал в разведшколе, а летом 1942 года попытался выйти на советскую разведку. В итоге немцы отправили его в концлагерь, где тот и умер.

Казалось бы, какая тяжелая, противоречивая и интересная судьба: про тотальную войну и человека, далеко не всегда способного принимать «правильные решения» — будто это легко и кто-то из нас может претендовать на это! Однако дальние родственники Козлова в ответ начали, наоборот, объявлять документы о сотрудничестве с немцами подложными, а в 2021 году подали в суд на двух историков, Г. Я. Грина и В. А. Чернова, которые в книге «Октябрь 1941. Детчинский сектор Малоярославецкого укрепрайона» как раз изложили то, что известно о Козлове на основе документов. Эту историю подробно освещал историк Игорь Петров, и желающие могут найти детали и аргументы в его блоге .

Несмотря на ряд судебных заседаний, слава богу, процесс закончился почти ничем, если не считать нервов историков, подготовки к судебным заседаниям и трат на адвокатов. Скандал вызывал неприятный осадок у военных историков (вне зависимости от идейных соображений), поскольку судебное решение создало бы опасный прецедент. Особое удивление вызвала поддержка озабоченных родственников со стороны «Эха Москвы» и «Дилетанта».

Мне же эта история кажется символичной с точки зрения одного из итогов политики памяти 2010-х годов. Эмоциональные родственники, ищущие «правды» через государственные институты, с тем чтобы оправдать своего и наказать «очернителей» — это прекрасный пример стирания границ между прошлым и настоящим, нежелание отстраниться и признать, что Вторая мировая — это не «наша история», а история родственных, но все же других людей. И если кому-то хочется эти грани стирать, то почему из этого проистекают претензии к тем, кто такого подхода не разделяет. Гордиться любимым двоюродным дедушкой можно и без РВИО, Генпрокуратуры и того, что о нем думают историки. К сожалению, политика памяти о Второй мировой войне в 2010-е годы все чаще порождала публичные истерики и желание оскорбиться тем, что у кого-то «не те» воспоминания / книги / факты / документы / памятники / фильмы.

Моральная озабоченность покоилась на образах: «Наша святая победа» и «Мы же жертвы геноцида!». В итоге культ победы отчасти превращался в школу нетерпимости и показушности. В 2021 году мне казалось, что это наносное и со временем преодолимо. После 24 февраля 2022 года стоит признать, что именно эти негативные тенденции сыграли на руку российским властям в оправдании полномасштабной агрессии.

История, воспринятая без дистанции и перенасыщенная личными смыслами, порождает привычку жить в воображаемом пространстве абстрактных сущностей. Российская пропаганда как раз этим и воспользовалась, сделав ставку на геополитику и историю — явления, не имеющие прямого отношения к повседневной жизни большинства людей. В итоге «наследники победы» стали скорее наследниками другой стороны. Как писал когда-то Пушкин, «Ах, обмануть меня не трудно / Я сам обманываться рад». Особенно действенно, когда отказ от иллюзий грозит вполне ощутимыми репрессиями.

Первая публикация: Republic. 2024. 9 мая. URL: https://republic.ru/posts/112388.

Назад: Время закончить войну
Дальше: Сумерки исторического просвещения