Книга: Своими глазами с любовью и печалью...
Назад: Как все начиналось
Дальше: Письмо в прошлое

Круговорот событий

 

Многое произошло за дальнейшие десятилетия. Позже напишу о гибели моих близких - отца в 1937 году, дяди Гриши и тети Нины в 1958, но сейчас я хотела бы рассказать о своем отношении к Тбилиси.
Как не любить этот город, своими добрыми объятиями раскрывавшийся мне навстречу в самые разные минуты жизни - и в счастье, и в горе! Вот и сейчас всплыло воспоминание-в 1958, похоронив воспитавших меня Григория и Нину Арутиновых, два месяца я оставалась в их квартире на улице Энгельса, где они жили перед смертью, вернувшись в Тбилиси из Еревана после семнадцатилетнего отсутствия.
Тяжело расставалась с тем, что окружало меня в детстве. Квартира не была мне чем-то памятна, они в ней поселились в 1955 году. Вещи - вот все, что осталось от прежней жизни, от счастья общения с родными, от того взаимопонимания, которое служило основой наших отношений в семье. Квартиру я должна была сдать горсовету, медленно собирала и упаковывала книги, посуду. Помогал мне дворник, живший в подвале дома, курд Джемал. Он делал все основательно - сбивал ящики, заворачивал тарелки и чашки в бумагу, как свое собственное добро, вначале спрашивал, а потом разобрался во всем сам. Я уходила по делам, а Джемал работал весь день, тактично не напоминая о себе.
Ничем нам не обязанный Джемал приходил каждый день и решал все организационные вопросы лучше меня, понимал, что и как нужно сделать. За то время он стал почти членом семьи, слышал все разговоры, знал все проблемы, а их было много, и таких разных, что не все хочется вспоминать.
Даже не приходило в голову расставаться с вещами - это ведь мое прошлое. Казалось, что, сохранив их, сохраню тот дом таким, каким он был при дорогих ушедших. Перед отъездом решила отблагодарить Джемала. Деньги он взять отказался - хотя у него были жена и трое детей, подарки для них он тоже не хотел брать, попросил на память только фотографию, где мои тетя и дядя сняты вдвоем.
Это Тбилиси, его дух, отразившийся почти на каждом человеке, независимо от национальности и социального положения.
Мебель увозить было сложно, и пришлось ее распродавать. Соседи знали об этом, помогали в поисках покупателей. Однажды раздался стук в дверь. Вошел небольшого роста коренастый человек, сказал, что хочет купить у меня обеденный стол - мы сидели за прочным дубовым столом моего детства, и я назвала первую пришедшую в голову немалую сумму. Он не согласился, сказав, что это дорого, я объяснила, что продаю не просто стол, он мне дорог как память, как часть моей жизни, моей семьи. Гость ушел и вскоре вернулся с бутылкой армянского коньяка, коробкой шоколадных конфет, с деньгами за стол и со словами: «А стол, дорогая, я возьму только после твоего отъезда». Таким был армянин Арпак - простой часовщик из маленькой мастерской с площади Пушкина.
Это тоже дух Тбилиси. Особое душевное тепло его горожан.
На стене в моем доме несколько небольших поздних работ крупнейшего грузинского художника Ладо Гудиашвили. Когда приезжала в Тбилиси приводить в порядок могилы родных, обязательно заходила на улицу Кецховели, где Нина Иосифовна Гудиашвили создала в то время пышный и вместе с тем уютный дом - дом для ее мужа, художника. Там были мастерская, залы с картинами, уголок Пастернака, в дни опалы жившего у них. Каждый раз, уходя от них, получала от знаменитого классика батоно Ладо в подарок рисунок гуашью. И уже после его смерти Нина Иосифовна мне сказала: «Вы были тогда такая грустная, что ему всегда хотелось вас обрадовать».
Это тоже дух Тбилиси. Великая щедрость души. Время открыло для меня новых людей, в которых жили та же тифлисская отзывчивость, яркий талант общения, теплота и настоящее чувство дружбы.
Все это исчезло? Душа Тбилиси, неужели она тоже убита?
А потом прошли годы, и я вновь приехала в Тбилиси в 1965 году. Этот город всегда был отдушиной для меня в серой и холодной московской жизни.
Тогда я подружилась с молодыми талантливыми людьми: композитором Гией Канчели, художником и писателем Резо Габриадзе, дирижером Джансугом Кахидзе, режиссером Робертом Стуруа.
Ходила в мастерские художников Гаянэ Хачатурян, Кобы Гурули, Коки Игнатова, Зураба Церетели, Элгуджи Амашукели и других.
В периоды моей тоски уезжала из Москвы в Тбилиси, и мы вместе с Канчели ездили в Кахетию, где нас гостеприимно встречал секретарь райкома Алик Кобаидзе, в Ереван на машине. Мне никогда не забыть сердечность жены Канчели Люли, блистательной и мудрой Вики Сирадзе, с юности всю жизнь работавшей в руководстве республики, а сейчас сломленной ранней смертью дочери.
Могу вспоминать и вспоминать - в трудные дни я встретила там отклик, о моем горе хотели слушать, от него не закрывались - не было разницы в отношениях ни в праздниках, ни в печали. Я была все время с друзьями.
Господи, и этот Тбилиси ушел!

 

Пустота возникает в сердце, когда, вспоминая поездки в Тбилиси в 60-70-е годы и встречи с новыми знакомыми, талантливыми и яркими людьми, понимаю: счастье общения тоже безвозвратно ушло. В своем духовном одиночестве помню всех - самых разных, кто был ближе, кто дальше, но все незабываемы.
Коба Гурули, чеканщик, чей талант вспыхнул на короткое время, наивный, нервный, искренний, как-то подарил мне портрет «Спящей со свечой», металл на обугленных досках, а также латунные изображения девушек, которые я в Москве раздарила. А «Спящая...» висит у меня на стене. Коба говорил, что это я, и придет время, когда я проснусь - свеча моя горит. Он был прав, я проснулась в конце концов.
В начале 60-х годов в Тбилиси увлекались чеканкой, было много мастеров и известных работ - портреты в здании ЗАГСа, решетка в фойе театра Музкомедии. Я знала многих художников, увлекавшихся чеканкой, но с Гурули была ближе всех. Писала о его московской выставке в «Литературной газете».
Элгуджа Амашукели - великолепный скульптор, автор памятника Вахтангу Горгасапи у Метехского замка, увлеченный музыкой, под звуки которой рисовал; у меня его «Вагнер» - на картине изображены буря и, кажется, чайка.
Вахтанг Ониани - со сванскими башнями.
Лучше других я знала музыкантов. Помню тонкого человека редкой образованности, пианиста и композитора Нодара Габуния - и его самого, и его музыку, и его благородную семью - жену, брата, дочурку, все оживает перед глазами (уже написав книгу, с болью узнала о смерти Нодара).
А удивительный исполнитель грузинских песен, страстный дирижер симфонического оркестра и тамада за столом, остроумный Джансуг Кахидзе, его жена, талантливый сын - по ним я тоже тоскую. (Скорбную весть о смерти ярчайшего Джансуга и вслед за ним Элгуджи Амашукели принесла весна 2002 года.)
Любила и Резо Габриадзе, талантливейшего сценариста и создателя кукольного театра. Долго дружила с ним, с его женой Крошкой. В Москве он часто бывал у нас, а позже у моего сына. Резо с женой пришли ко мне ночевать в дни августовского путча, страшно испуганные.
Период, когда в Тбилиси я бывала в кругу своих новых знакомых, живет во мне как отдельный фильм. Очень робела, понимала, что встречи с ними происходят отчасти из-за работы моего мужа Василия Кухарского, заместителя министра культуры СССР Искренне любя их всех, таких разных, чувствуя их доброе отношение ко мне, когда приезжала в Тбилиси, все равно внутренне ощущала присутствие в отношениях должности мужа и смущалась.
Он тоже радовался общению с этими яркими талантливыми людьми, хотя у них были совершенно противоположные творческие позиции. Ему был ближе Отар Тактакишвили, друг Свиридова, чья музыка была традиционно национальная, без всплесков времени и поисков звезд в душе, как у Гии Канчели.
Когда в Москву на гастроли приехал театр имени Руставели с Робертом Стуруа, после «Кавказского мелового круга» Брехта, потрясшего москвичей, мы пригласили домой весь коллектив театра, хотелось быть равными им в радушии, которое обычно оказывали моему мужу в Грузии. Мы долго общались - несколько лет, до ухода Кухарского на пенсию. Позднее кто-то из них просто замолк, кто-то исчез совсем, а Роберт Стуруа, как ни странно, позвонил и сказал: «Помните, что мы вас очень любили». Я ответила: «Но я же не умерла». На что он ответил: «Но ведь больше приходить к вам не будем».
Так стало исчезать тбилисское счастье. Потом начались трагедии в Грузии, у моей сестры, и я в Тбилиси больше не была.
В один из приездов поздним летом в Тбилиси меня днем пригласили на новый фильм Сергея Параджанова. Были Гия Данелия, Резо Габриадзе, поехали домой к Верико Анджапаридзе - великой актрисе и умной женщине, сочетавшей царственность с простотой. Она снималась в этом фильме. Представляясь, я напомнила ей, что в 30-х годах мои родные с ней часто встречались, а сразу же после войны она гостила у нас в Ереване вместе со своей сестрой Мери (матерью Гии Данелии). Верико оживилась, тепло посмотрела на меня, сказала, что очень любила моих дядю и тетю. Но вообще была сдержанна, молчалива. В квартире на стенах рядом с работами грузинских художников висели коллажи Параджанова, посвященные ей. Дом был не просто уютный, а наполненный творческим духом. В Ереване помню ее разговорчивой, смеющейся, веселой. Теперь она стала другой.
Поехали смотреть фильм на студию. Талант, удивительный, неповторимый дар Параджанова, игра Верико и ее дочери Софико Чиаурели, солнечные лучи, мозаичные рисунки ковров, струи родниковой воды - колорит Кавказа с волшебным миром видения режиссера.
Возвращаясь обратно, Верико попросила остановиться у базара, купила маленькую корзиночку с клубникой и подарила ее новой жене племянника. Такая же сдержанная, значительная, как и вначале, молчаливая, она там же попрощалась и ушла.
Вечером были у Параджанова - он стоял наверху крутой лестницы своего старинного дома, провожая двух женщин с подаренными коврами - одна была Амирэджиби, сестра писателя, жена физика Бруно Понтекорво (а до этого Михаила Светлова). Увидев нас, Сережа воскликнул: «Ах, почему не пришли раньше, больших ковров больше нет! Ну ничего, я тебе подарю маленький, положишь на подоконник или сундучок». Он угощал чаем в разных старинных чашках и показывал халаты, которые сам сшил для режиссера Феллини - синий бархат с вшитыми по полю голубыми ромбами. Проход в убогую кухоньку был разделен такими же бархатными шторами, которые сделал сам хозяин.
Параджанов тогда увлекался не просто коллажами. На фотографиях членов семьи, висящих на стене, он подчеркивал черты характера, увеличивал зеркалом в лице отдельные детали - то глаз, то морщину, то форму губ, и появлялись новые люди, которые и сами не догадывались о своих пороках или слабостях.
О Параджанове могла бы писать очень много. В 1989, когда умерла мама, водила к нему сына. Сергей Иосифович сразу увидел в нем незаурядную личность, не отпустил с пустыми руками, а позже в Москве звонил и виделся с ним. В мой последний приход Сережа показывал альбом, сделанный им в тюрьме, и альбом, посвященный Лиле Брик, демонстрировал новые куклы, шляпы. Все это далеко, далеко... Лиля Брик, женщина значительной судьбы, помогла ему выйти первый раз из тюрьмы, еще в Киеве. Она говорила со своей сестрой Эльзой Триоле и ее мужем Луи Арагоном, французским поэтом и членом компартии, в нашей стране с ними считались. Но Сережа не только за это восхищался Лилей, он видел в ней сильное женское начало.
В те годы познакомилась с художницей Гаянэ Хачатурян. Жила она на другом конце города, через Куру, в крошечной комнатке в старом полуразрушенном доме, где они с парализованной матерью арендовали небольшую часть. Гаянэ жила, спала, ела, рисовала в одной комнате. Мы сидели у нее, она показывала одну за другой свои фантастические картины. Ее ранимая психика проявлялась и в работах. Она очень хотела попасть на выставку «Москва - Париж» (в Москве), но уехать из-за больной матери не могла. Мы были у нее с Гией Канчели, вышли потрясенные, не говоря ни слова. Гия довез меня до музея живописи у стилизованной части старого Тбилиси и уехал. Я вошла в музей, но ничего не смотрелось после Гаянэ, и отправилась домой. Из Москвы я послала Гаянэ два тома каталога выставок «Москва - Париж», получила от нее восторженные письма, а потом театр Резо Габриадзе привез в Москву спектакль «Осень нашей весны» и картину Гаянэ для меня. Вот так переплеталась жизнь в те трудные и чудесные годы.
В один из следующих приездов (тогда Параджанова снова арестовали) мы с сестрой были у Гаянэ и заметили, что за ней следят и подслушивают через стенку очень неаккуратно, а она не только не замечала этого, но и громко рассказывала о том, что Сергей Иосифович Параджанов дал ей свои письма, архив на сохранение, когда его арестовали. Я написала ей записочку: «Не говори вслух». Она замолчала, но не поняла, в чем дело.
Ох, всего не расскажешь, чистота и предательство часто переплетаются. Вот и делай коллаж из добра и зла, как это и происходит в жизни. Позже, когда уже не ездила в Грузию, Гаянэ прислала мне еще одну картину. С Параджановым встретилась уже как с музеем в Ереване в 1999 году, где все было о нем, но как-то гладко и не разрывало сердце так, как тогда в Тбилиси, на его родине.
Впервые поняла, что жизнь и музей несовместимы, не похожи. Музей не дышит, не страдает, не живет. Если бы это был когда-то дом Параджанова, может быть, волнение вспыхнуло бы. Так случилось со мной в музее-квартире Мейерхольда, где дрожь охватывала даже от голых стен и черного рояля. Отсюда он уехал последний раз в Ленинград, где его арестовали. Из тюрьмы он писал наивные письма Молотову. В этой же квартире ночью зарезали его жену Зинаиду Райх (в прошлом жену Есенина).
Но жизнь идет дальше и открывается истина. Уже готовясь к изданию книги «С любовью и печалью» на армянском языке, в октябре 2000 года была в Ереване, меня пригласили на вечер в музей Параджанова. Там каждый год в это время собираются деятели искусства, накрывают скромные столы и общаются те, кто рад друг другу, я вошла и обрадовалась Акопу Акопяну и Мари, Сиравяну Генриху с Катей, послу России А. Дрюкову, многим знакомым по юности лицам. Все были счастливы, а со стены смотрел на нас, гостей, своими мудрыми глазами Параджанов, хозяин дома. Горестно, но уже нет Параджанова. Не стало художника Сиравяна в Армении. Но музей ожил.
Воспоминаний масса, и они останутся со мной.
С нежной любовью вспоминаю Лали Микеладзе и ее мужа, знаменитого хирурга; Лию Элиава - киноактрису с трагическим детством дочери расстрелянных. Еще надеюсь встретиться с Люлей и Гией Канчели - этого требует моя к ним любовь. Они сблизили меня с Альфредом и Ириной Шнитке, что сделало мою жизнь богаче. Но и здесь я закрывалась, робея, понимая и его талант, и их трагедию, и то, что муж, от которого я хоть и отходила все дальше, был им чужд. А я, связанная с ним общей крышей, опускала глаза и закрывала душу.
Ну все. А то память ведет все дальше и начинаешь размышлять о ярчайших, талантливых людях и об их судьбах и страдать, понимая, как мешала им Система, а я была рядом с ее представителями и только молча переживала.

 

Вернусь назад, в Тифлис 1936 года. Он жил кипучей, яркой жизнью. Мне было всего восемь лет, и я знала только со слов домашних о театре Руставели, о блестящем режиссере Сандро Ахметели, о театре Марджанишвили, дирижере Микеладзе, художниках Какабадзе, Гудиашвили, вернувшихся из Франции. Ближе были кинозвезда Нато Вачнадзе (жена кинорежиссера Шенгелаи) - детская подруга тети Нины, тоже кахетинка, жившая в Сололаки недалеко от нас; Верико Анджапаридзе - актриса умная, глубокая; художница Элич-ка Ахвелидиани; скульптор Тамара Абакелия; поэты Иосиф Гришашвили; молодой Ираклий Абашидзе - все они бывали у тети и дяди дома.
Помню красавицу Шуру Тоидзе, актрису театра Руставели, ее считали не очень талантливой, поверхностной и говорили, что своей красотой она привлекла внимание Берии. Летом, когда мы бывали в Гаграх, она жила на старинной даче на Гребешке, так назывался небольшой мыс у въезда в Гагры. Она не улыбалась, боясь ранних морщинок. Я встретилась с Шурой в Латвии летом, «сотню» лет спустя, в 1970 году, она оказалась умной, интеллигентной женщиной, воспоминания нас объединили, сблизили.
Звездами Тбилиси были тогда и оперные певицы Мери Накашидзе, Надя Харадзе, с которой меня через пятьдесят лет накрепко связала горькая любовь к ее племяннице и моей подруге, рано ушедшей Лауре Харадзе - Примаковой по мужу. Фотографии этих певиц, волнуясь и споря, в 30-е годы покупали в киоске оперного сквера ученицы моей дорогой 43-й школы.
Все эти имена сейчас, наверное, многим незнакомы, но тогда была иная жизнь, которая уже никогда не повторится, и забыть о ней несправедливо и невозможно.
О Тбилиси написано очень много самыми разными людьми: о городе, его истории, театре Руставели и театре Марджанишвили и т.д. Но об одной личности никто еще не вспомнил, хотя она, как мне кажется, очень важна для понимания этого города.
Атмосферу Тбилиси невозможно воссоздать, не описав еще одну фигуру, - квинтэссенцию изящества - Сашу Ахвледиани. Художник-модельер, мастер-портной редкого вкуса, он тридцать лет задавал тон, создавая моду в Тбилиси. С 20-х годов у него шили советские «первые леди». Кажется, он был послан в начале 30-х годов на практику в Париж.
Тогда не было широкой международной информации о моде, и все, что делал Саша, - его собственное. С тетей и ее подругами я бывала на примерках их нарядов. Саша набрасывал ткань на заказчицу, немного отходил, прищурясь, смотрел, худой, высокий, с булавками, зажатыми в губах, потом подходил, что-то закалывал, восклицал: «Через два дня приходите!» Через два дня он заставлял примерять облегающее, как перчатка, платье, отходил, подходил ближе, смотрел, как смотрят картины, на свое произведение. И тут начиналось чудо. Я забиралась с ногами в старинное кресло его большой комнаты в коммунальной квартире на улице Руставели, напротив филармонии, и готовилась к волшебному зрелищу. Белый шкаф с зеркалами, белая кровать, между двумя окнами необычный сверкающий шкафчик - тогда я узнала название «Буль», большой белый рояль, диван, кресла, зеркала и масса картин на стенах - для меня все это были декорации, а театр, чудо делал Саша.
Чего только не рождала его фантазия: и разноцветные полоски в тон рисунка ткани, отделанные цветной ниткой, шедшие вдоль платья от ворот до подола; и тугие рулоны шелка, узкими кольцами нашитые на платья наискось к талии, из-под которых выглядывали белоснежные квадратики органди. Он мог шить платье как из десяти метров, так и из двух. Шубы, пальто, платья, шляпы по его эскизам, украшения, пуговицы. Он видел общий рисунок, и глаза его горели. Отделку выполняли рукодельницы-надомницы, одни плели кружева, другие вышивали бисером, обвязывали гарусом, шелком.
Когда, похоронив тетю, в 1958 году встретила Сашу в Тбилиси, он сказал: «Я должен тебе сшить хорошее платье, Нина была бы довольна, что ты в форме». Он сшил мне в подарок платье из желтого органди с белыми выпуклыми букетиками ландышей, на чехле, с бретельками, в талию, со строгим бантом, кокетливо посаженным на подоле широкой юбки. В 1959 году в Москве, на приеме в Кремле, это платье привело в восторг балерину Ольгу Лепешинскую, в то время фаворитку «верхов».
Саша был контактный, добрый, немного рассеянный, позже, в 60-е годы, у него жил маленький внук, больной диабетом, и Саша с женой уже нуждались, но все делали для его блага. Когда Саши не стало, я узнала, что за его гробом шли только Надя Харадзе - профессор консерватории, солистка Грузинской оперы, и умевшая быть верной Виктория Сирадзе, в то время секретарь ЦК Грузии.
За долгую жизнь видела разные работы знаменитых портных нашего века - Саша с его уникальным талантом был бы всемирно известным модельером, кутюрье высшего класса.

 

Помню вкус пончиков с заварным кремом в подвальчике на Вильяминовской, которые мы с Лелей (маминой сводной сестрой) покупали, идя на урок музыки, они стоили пять копеек, а на обратном пути в гастрономе на улице Кирова мы покупали жаренные на постном масле пирожки с мясом. А круглые цветные шарики мороженого на другом углу улицы Кирова! Туда нас по праздничным дням водили взрослые - это кафе еще живо, когда бываю в Тбилиси, хожу туда просто так, для воспоминаний. (Я написала это в 1991 году, но сейчас узнала, что в 1992 году страшная война «за независимость» уничтожила и это здание.)
По утрам мы просыпались от звонких голосов: «Самоварный песо-ок!» и «Мацони, мацони!» (кавказская простокваша) - это на осликах спускались с Окрохани крестьяне в город. Теперь их нет.
Летом 1937 года мы жили в местечке Кикети. Прелестный, чистый уголок - поля, холмы, дубовый лес, родник с ключевой водой и простор, простор. Это было последнее лето «той» жизни. Дачи снимали друзья родителей с детьми. Мы были совершенно свободны весь день, бегали к домикам, где отдыхали футболисты тбилисского «Динамо» перед игрой с испанскими басками летом 1937 года на стадионе в Тбилиси. Там мы впервые увидели настоящий крытый кегельбан, располагавшийся около дачи Филиппа Махарадзе, старого большевика (которого в 1990 году в Тбилиси развенчали и пытались уничтожить его могилу), и дачи Берии, возле леса с высоким забором, где, кажется, ни тот, ни другой никогда не появлялись.
В Кикети были большие поля - мы, дети, прятались в высоких колосьях, и наша собака нас очень быстро находила, когда мама ей приказывала: «Ищи Лелю» или «Ищи Нами». Бусенька нам давала стаканы с желтком и сахаром, ложки, и мы сами, взбалтывая и долго растирая, готовили на лугу возле леса «гоголь-моголь».
Много неожиданных мелочей всплывает в памяти - Леву Лазарева укусила чужая собака, и ему делали уколы от бешенства. Как можно вдруг стать бешеным от собаки? Это было для нас потрясением. У Адели Дарахвелидзе (друзья родителей) родился мальчик Кукури, у него была кормилица, - это тоже потрясение.
Бусенька - Нина Спиридоновна, Лелина и мамина мама, нас не баловала: вечером на ужин чередовались манная и рисовая каши - манная - любимая моя, а рисовая - Лели, роптать мы не смели, так что страдали и радовались по очереди через день. В то лето мы научились говорить слово «дура». Бусенька дала нам по листу бумаги, и каждая из нас должна была ставить самой себе палочку, отмечая каждую сказанную «дуру». К вечеру бумажки проверялись, нас обеих вели в маленький киоск на краю поля, где начиналась деревня, там продавались конфеты «суфле» - они казались невероятно вкусными: шоколадные, с тающей белково-фруктовой начинкой. Покупалась одна конфета - той из нас, кто в этот день меньше сказал плохих слов. Мы понимали, что это справедливо, так что сносили наказание терпеливо. Но большие квадратные конфеты мы очень любили, и к концу лета слово «дура» было забыто.
Прошли десятилетия, моя и Лелина жизнь в эти годы проходила рядом, и мы, желая друг другу доставить особую, только нам известную ностальгическую радость, дарили друг другу яркие, с серебряной полоской посередине конфеты «суфле». Я давно их нигде не вижу, вероятно, их уже нет, как и многого другого.
Вспоминаю фамилии тогдашних футболистов тбилисского «Динамо»: Дорохов, Шавгулидзе, Джорбенадзе, Гавашели... Мы выбирали себе среди них кумиров, любимчиков. Отец повез нас на знаменитую игру с испанцами в город, но наши любимцы баскам проиграли.
В то лето появились новые слова - «вражеский» и «арестовали». Что это такое, мы, дети, толком не понимали, только знали, что те, кого арестовали, куда-то исчезают. У нас возникла игра - искать на коробках спичек в нарисованном пламени подозрительное сходство с вражеской бородкой. Кто-то шепотом говорил: «Это Троцкий». Осенью Лейла Горделадзе под строжайшим секретом у себя дома показала мне какой-то плоский стеклянный квадратик красного цвета с профилем Троцкого, вытащив его из бельевого шкафа родителей и мгновенно спрятав обратно.
Мы, дети, не понимая трагического смысла этих слов, иногда гадали, а кого еще арестуют, кто будет следующим.
Круг сужался. Первыми стали Адель и Васико Дарахвелидзе, а потом в конце сентября 1937 года, в одну ночь, в нашем теплом дружном доме на улице Чонкадзе, где у Чахвадзе на детских праздниках мы играли в шарады и в каждой из шести семей нас всегда ждали сюрпризы, игры, радость, елки... в одну ночь почти у всех детей не стало родителей.
Мальчиков Чахвадзе больше никогда не видели. Говорили, что их отправили куда-то к родственникам матери, в Среднюю Азию. В квартире Чахвадзе поселились две чужие семьи.
Лева Лазарев остался с матерью, робкой тетей Нелли, их «уплотнили», переселив в одну комнату, отобрали мебель и рояль, хотя тетя Нелли пианистка и инструмент был не только ее вещественной памятью об отчем доме, ее приданым, но и профессиональной необходимостью.
Умерла тетя Нелли в Ленинграде, куда уехала вслед за сыном. Лейлу Горделадзе я больше не видела. В их квартиру вселилась семья Буачидзе - мать, отец и сыновья, Гизо и Алеко. Через некоторое время с ними повторилось то же самое. Они тоже остались только с матерью. Гизо - Тенгиз Буачидзе, профессор, литературовед, активный общественный деятель. Его не стало уже в период «новой», независимой, растерзанной Грузии.
Трое детей Адели Дарахвелидзе после ареста родителей остались жить у бабушки и дедушки Ротман-Шлемовых, наших соседей, к ним же приехали из Баку дети второй дочери Шлемовых - Фриды, арестованной с мужем, членом правительства Азербайджана, Ахундовым.
Маленькие Анеля и Фарид Ахундовы приехали из Баку вместе с няней Шурой. Она их не оставила. Во время войны Шура возвращалась вечерами, почерневшая от голода и усталости, с какого-то завода, где работала, чтобы накормить своих питомцев, так как норма хлеба у рабочих была больше. Фарид погиб на фронте, уйдя туда совсем мальчиком.
В детстве любила забегать к ним - их квартира была как бы кусочком другого, «старого» мира. На дверях блестела медная табличка «Ротман-Шлемов». Хозяин дома до революции был управляющим каким-то банком в Тифлисе. В комнатах бросались в глаза странные стулья с высокими спинками, величественный резной буфет, стол с удивительными ножками, пианино с зеленой вышитой дорожкой на клавишах, с подсвечниками, с медалями на внутренней стороне крышки, около названия фирмы. В спальне стоял необычный туалетный стол - низкий коричневый шкаф под длинной мраморной доской. Долго гадала, каково его предназначение. (Потом в пятизвездочных отелях Европы и Америки я видела что-то похожее в ванных комнатах.) Кровати деревянные, резные, темно-коричневые. Все было в этой квартире основательно, обжито и уютно.
Малка Шмоновна (Мария Семеновна) была доброй женщиной. Она всегда ласково встречала меня. А когда на нее свалились бесконечное горе и ответственность за пятерых детей от пропавших любимых дочек, она, во время войны с трудом растившая внуков, оставалась такой же доброжелательной.
Помню, как старик Шлемов медленно поднимался по улице Чайковского домой на Чонкадзе: белый, худой, с седой небритой щетиной, опираясь на старинную трость. Он присаживался на гранитный постамент решетки дома Бозарджянца, долго сидел и, с трудом отдышавшись после подъема, медленно шел дальше. Мария Семеновна во время войны угощала меня горячей водой вместо забытого в то время чая и редким гостинцем - сушеной сливой. К концу войны в их квартире ничего не осталось. Все было продано, спали на полу.
Анеля уехала в середине 50-х годов в Баку - выжила и вернулась из ссылки ее мать Фрида, мужа Фриды - Ахундова - расстреляли.
Супругов Адель и Васико Дарахвелидзе расстреляли. Сабина, старшая дочь Адели от Пясецкого, вышла замуж за военного и уехала, позже он умер, и она не вернулась. Алена, их любимая дочурка, ушла из нашего дома, работает в кино. А Кукури, последняя радость отца и матери, оставшийся двухмесячным ребенком, когда увели и расстреляли родителей в 1937 году, рос одиноким, всегда нуждавшимся мальчиком. Вырос, был взят в армию, страдал депрессией, определен из армии в сумасшедший дом, где и умер.
Приезжая в Тбилиси до перестройки, я смотрела на окна нашего дома, и передо мной возникали тени, далекие и близкие, с каждым разом их становилось все больше, но они мне все одинаково дороги как память о далекой, сказочной, несбывшейся жизни. Сейчас праздная поездка нереальна.
Летом 1937 года моего отца назначили заместителем председателя Совнаркома Грузии. Мы переехали в Тбилиси. Он стал молчалив, замкнут. Как-то в конце октября с уличного балкона я смотрела на улицу - отец возвращался с работы, шел он медленно и задумчиво, заложив руки за спину под пальто. Это была его привычка. Больше на работу он не ходил. Тогда я не понимала почему.
Его друга - моего дядю, Гришу Арутинова, по распоряжению Москвы в эти же дни направили работать в Армению, там тоже руководство было арестовано, нужен был человек со стороны, армянин. Его жена, папина сестра Нина, уехала вслед за ним.
Прошло время романтического задора, общих дружеских встреч и общения, никто больше ничего не спрашивал и не обсуждал, существовали только приказы сверху.
Армении пугались. Казалось, это какая-то Тмутаракань, а должность первого секретаря ЦК партии тогда уже в нашем кругу не вызывала радости. Это не было разочарованием в идеалах, но уже приходило понимание, что реальная жизнь идет в другую сторону.
Однажды отец не выходил из своей комнаты целые сутки. Он что-то писал в кабинете за столом. Мама со мной и маленькой сестренкой, в честь тети и бабушки названной Ниной, находилась в соседней комнате, в спальне. Помню, вечером в ту ночь на 30 октября 1937 года отец позвал меня к себе, мы сели на тахту, там в углу стояли собранные вещи, бумаги и ружье лежали на столе. Он поцеловал меня, сказал: «Что бы ни случилось, верь в партию». Ночью я проснулась от оглушительного странного звука - это был выстрел: папа вышел на веранду, взял зеркало, чтобы не промахнуться, и выстрелил в себя. Тут же раздался стук в дверь, пришли какие-то люди, они уносили его, я и сейчас слышу его голос: «Кися, прости, прости». Это маме.
Утром в дверь постучали, я открыла, мама была в спальне с малышкой. В дверях стоял сотрудник НКВД, он сказал мне: «Девочка, пойди скажи маме, что твой папа умер». Я пошла. Мама вышла в слезах, измученная и беспомощная. Он распорядился: «Девочка пусть пойдет в школу, а вы можете с какой-нибудь родственницей поехать со мной хоронить мужа». В школе я сказала Марье Ивановне: «У меня сегодня папа умер». Помню ее неверие вначале, потом ужас и ласковое объятие. Вернулась из школы. Дома была мама в своем единственном черном шелковом платье с белым кружевным девичьим воротником, она лежала на папиной тахте в кабинете, бессильная и заплаканная. Марго, двоюродная сестра папы, сидела с красными воспаленными глазами рядом. Они молчали.
На другой день мама и Марго снова пошли туда, где похоронили папу, но этого места больше не было, только груда кирпичей, какие-то рытвины и больше ничего.
Позже, в 1960, когда я обустраивала могилу воспитавшим меня дяде и тете на кладбище в Ваке, в Тбилиси, я написала на камне имя отца и имя родного брата дяди - Серго Арутинова, арестованного и расстрелянного тогда же, в 1937 году.
От папы остались две открытки мне, тогда восьмилетней девочке, - одна большая с котятами, из Парижа, другая - просто фотография детей из Батуми, на которой он написал: «Приезжай, скучно без тебя». И еще шкатулка «О Sole mio». Вот и все.
Мама теперь лежит там же, там же и Марго.

 

О Берии дома не говорили. После гибели отца в семье Берии мы больше не бывали. Не стало вокруг почти всех взрослых знакомых. Как обычно, я ходила в школу, мама возилась с сестренкой. Приходила тетя Марго, из Москвы приехала мамина мама - Бусенька с Лелей, вначале на время, оказалось - навсегда. Взрослые молчали. Была какая-то тайна, жуткая загадка. Что случилось? Мы, дети, ничего не понимали и никого не спрашивали.
Однажды весной 1938 года спешила на урок ритмики, была в одних трусиках. На перекрестке улиц Лермонтовской и Мачабели резко затормозил «роллс-ройс». Берия, сидевший рядом с шофером, как обычно, в пенсне, холодным голосом спросил меня: «Нами, почему ты не в платье? Если у тебя нет платья, пусть мама придет». Машина проехала дальше. Я рассказала маме, она заплакала.
Жизнь шла вроде так же, как и раньше, но совсем иначе. Квартиру у нас не отобрали, так как папу арестовать не успели, и он официально не был репрессирован. Отключили телефон. Все вещи и бумаги папы унесли, чекисты при обыске не оставили даже фотографий.
Позже, в середине 50-х годов, когда при Хрущеве началась реабилитация, маму вызвали к следователю КГБ, он дал справку о реабилитации папы, маме выплатили папино месячное жалованье, небольшую пенсию, и раз в месяц в 70-е годы она могла покупать в спецмагазине продукты. А еще ей показали написанное им письмо в ЦК партии, которое отобрали в ту ночь 30 октября 1937 года и записку. «Кися и Нина, берегите детей», - писал он жене и сестре.
Много позже я узнала, что, снимая с работы моего отца на бюро ЦК партии Грузии, Берия сказал, что партия большевиков ему не доверяет. Что это означало, тогда понимали все, отец решил уйти из жизни сам. Ему было тридцать шесть лет.

 

Часто вспоминая всех друзей отца, погибших в 1937 году, его самого, моего дядю Гришу, думаю: как, почему, неужели они не видели, что происходит вокруг? Почему отец верил в партию до конца? Почему дядя, продолжавший работать в партии, строил, благоустраивал и верил в будущее?
Как-то уже в 40-х годах, в Ереване дядя и тетя разговаривали за обедом, она сказала: «37-й на плечах тех, кто остался жив». Оба замолчали. Помню, как дядя говорил мне о чудовищной ошибке - обвинении против моего отца, честнейшего человека. Он ездил в Москву узнать о судьбе арестованного в 1937 году своего брата - Серго. Ответа не получил.
Сейчас понимаю, как была задумана акция снятия и ареста моего отца в октябре 1937. Как жестоко и точно.
В конце октября, за несколько дней до снятия папы с работы, дядю Гришу ЦК ВКП(б) направил работать в Армению. Все произошло после того, как только он уехал. С ним в Грузии считались, и вряд ли в его присутствии получилось бы легко убрать ближайшего друга, брата его жены, арестовать и расстрелять родного брата.
Их всех убрали, только по-разному. Не стало никого из тех, кого помню. Какой-то необъяснимый гипноз установившегося режима заставлял не сомневаться в «друзьях», с которыми провели несколько лет. Почему-то никому не приходило в голову объяснить происходящее циничным коварством Берии.
Берия довольно скоро уехал работать в Москву - его повысил Сталин за «чистку» партии от вражеских кадров.
Говорят, что жизнь прекрасна и удивительна. Но, наверное, все-таки второго больше, чем первого...

 

Через пятнадцать лет, когда мы с мужем Алексеем Микояном жили в Кремле и сын Берии Серго и невестка Марфа, внучка Максима Горького, бывали у Микоянов, у меня возникала мысль: «Если я увижу когда-нибудь самого Берию, я должна сказать ему все, что думаю?». Не знаю, что именно я бы сказала, но однажды такой случай почти представился.
Я гуляла с коляской, в которой лежал трехмесячный сын, в Кремле по так называемой Коммунистической улице. Обычно там никто из правительства не появлялся. И вдруг из-за угла, мимо окон парикмахерской, где ныне стоит стеклянный Дворец съездов, стремительной походкой вышел Берия. Он был в пальто, ярком теплом шарфе, окутавшем шею, и то ли в меховой шапке, то ли в шляпе, не помню точно. На глазах блестело знакомое мне с детства, а всей стране - по портретам зловещее пенсне. Пронзительный цепкий взгляд встретился с моими глазами. Он не мог не знать, кто гуляет с ребенком по Коммунистической улице, и, конечно же, тоже узнал меня. Оставалось шагов двадцать-тридцать навстречу друг другу, я подумала: «Наконец-то», если бы был револьвер, я бы, наверное, выстрелила, а тогда, взволнованная, готовилась произнести свою тираду. Вдруг шагов за пять до меня он резко повернулся и пошел обратно.

 

Через много лет, когда уже умер Сталин, был расстрелян Берия и сослана в Сибирь его семья, я жила с детьми на улице Серафимовича в известном «доме на Набережной», там же, где Светлана Сталина (Аллилуева). По почте мне пришло совершенно неожиданное письмо, приведу его полностью.

 

"Нами! Более 40 лет я Вас не видела. Естественно, Вам трудно будет понять, кто пишет. Поэтому напоминаю Вам что я мать Серго, с которым Вы дружили в Тбилиси в возрасте 5-6 лет. Зовут меня Нина Теймуразовна.
Приехала из Киева в Москву с тем, чтобы облегчить тяжелое положение мальчика 20 лет - Сережи Пешкова. Пока с ним ничего не случилось, но условия складываются так, что может случиться непоправимая беда, и это надо предотвратить. А мне уже за 70 лет, оторванная от жизни и людей, не знаю, с кем поговорить и посоветоваться.
Вспомнив Вас - разумную девочку даже в возрасте 5-6 лет, мне показалось, что Вы можете выслушать меня, а может быть, и посоветовать, как быть в этом случае. Уверяю, если бы не страх за будущее этого мальчика, я не обратилась бы к Вам, понимая, что это может вызвать у Вас и недоумение. Но такого горя и беспомощности я никогда не переживала, и, я надеюсь, Вы простите моей старости эту бестактность.
Я остановилась у внучки моей на ул. Черняховского, № 8-А, кв. 30 (4 этаж). Нина Сергеевна Пешкова.
Телефон 152-91-76. Нина в отъезде, и я одна в квартире. Разве за хлебом выйду в 10-12 часов. Позвоните мне, можете ли меня увидеть. Если не можете, я в обиде не буду и всегда с доброжелательством буду вспоминать маленькую девочку Нами.
Позвоните, а то в надежде на свидание с Вами я могу тут прождать очень долго, а для меня это очень тяжело.
Родители мальчика - Марфа Максимовна и Серго об этом письме ничего не знают. Пусть это останется между нами, если даже я Вас не увижу.
Желаю Вам долгой жизни, счастья.
25.VII.74.
Если захотите написать - адрес: ул. Черняховского, дом № 8-А, кв. 30. Нине Пешковой для Бубы (Буба - это бабушка. Так она меня зовет)."

 

Прочитав это письмо, сразу позвонила по указанному телефону. Ответил глухой женский голос с еле заметным грузинским акцентом. Голос из далекого, далекого прошлого - Нины Теймуразовны, жены Берии.
Мы договорились о встрече на тот же день. Поехала по указанному в письме адресу, поднялась на лифте, позвонила в дверь. Неужели я подсознательно думала увидеть Нину Теймуразовну моего детства, которая притягивала своей строгой красотой? Дверь открыла старая женщина маленького роста. Следы красоты? Нет, их не было. Были глаза, блестевшие от волнения, и была моя память о ней. Волновались мы обе. Нина Теймуразовна завела меня в маленькую кухоньку в квартире ее внучки и начала рассказывать о своей жизни после смерти Сталина. Она не знала об аресте мужа. Ее и сына повезли в тюрьму, каждого поместили в одиночку. Нина Теймуразовна не знала, жив ли ее сын, так же, как и он ни о ком ничего не знал. Прошло, кажется, около года. Их выпустили вместе - тут только она узнала, что сын жив. Мать и сына отправили в том, в чем они были, в Сибирь, на поселение, без паспортов, без документов, без права выезда.
Она говорила, волнуясь, горячо, как будто рассказывала о своей жизни в первый раз. Нина Теймуразовна сказала: «Когда нас арестовали в 1953 году, я поняла, что кончилась советская власть». Я спросила: «А в 1937 году вы этого не думали?» Ответа не последовало. Был долгий рассказ, как исповедь. Ей дано было право выбора, где жить - Свердловск или заводской поселок. Она выбрала завод, логично объясняя, что в городе все чужие друг другу, а на заводе рабочие живут более спаянно и больше проявляют человечности. Поселили их в подвальную комнату без вещей. Интуиция ее не подвела - соседи, даже не спросив, кто они, откуда, стали помогать.
Сын был растерян - талантливый инженер-ученый, не имея при себе даже диплома, он не видел выхода. Нина Теймуразовна, тоже без документов, обратилась на завод, рассказала, что она биолог, кандидат наук, но, понимая, что без документов ее на работу не возьмут, попросила самую простую и трудную работу - мыть стеклянные сосуды для лаборатории в ночную смену. Ее взяли. Так она работала много лет, добилась доверия и уважения, стала во главе цеха. Сын работал и заочно учился - она его заставила, внушая мысль, что он, отец троих детей, оставшихся с матерью в Москве, должен как мужчина нести за них ответственность и помогать в будущем.
Женой сына была, как я уже говорила, внучка A.M. Горького, Марфа Пешкова. У них с Серго Берией, который теперь носил фамилию матери Гегечкори, были две дочери и маленький сын, родившийся, когда отец находился в тюрьме. Нина Теймуразовна мне много рассказывала о Марфе, о том, как они с сыном просили прислать посылку с теплой одеждой, и та прислала какие-то фуфайки, о том, как Марфа однажды приехала повидаться в Сибирь - у них была одна кровать, предложили ее Марфе, и гостья без смущения пользовалась ею, когда все спали на полу, и еще много мелочей, характеризующих всех трех действующих лиц.
Все вместе тогда решили, что Марфа должна быть свободной и строить свою личную жизнь, не связывая себя больше с мужем. Но дети, которым Марфа к этому времени дала фамилию Пешковы, будут приезжать к отцу и бабушке. Так и произошло. Серго и Марфа разошлись. Дети приезжали в Сибирь часто, отец и бабушка следили за их учебой, старались хоть издалека влиять на них, мать хорошо воспитать детей не смогла бы. Отец очень волновался за будущее детей; их ждала непростая жизнь.
О многом рассказывала Нина Теймуразовна в тот день. Становилась все более взволнованной и суетливой: то вскочила вытирать пол - потекла вода из холодильника, то теребила белый платок, которым по-русски была повязана голова. Долгой и трудной оказалась ее жизнь. С горькой болью она сказала: «Всю жизнь я жила не для себя; то я должна была жить так, как это надо было мужу, потом я поставила целью вытянуть сына. Он снова стал доктором наук, серьезным ученым, но я ему надоела, это понятно, я всегда рядом и не могу не надоесть». Она говорила нервно, с надрывом. Я старалась понять ее.
По ходу рассказа-монолога напомнила о своей тете, которая до 1937 года была ее подругой, о том, что она и ее муж преждевременно скончались, не выдержав тяжелых потрясений. Ответ был: «Но они же не сидели». Стало понятно, что передо мной не просто издерганная жизнью женщина, но человек с больной нервной системой.
Потом Нина Теймуразовна перешла к тому делу, ради которого она приехала в Москву. Это была проблема, связанная с ее внуком, жившим с ними в Киеве, и отец в будущем собирался взять его на работу на завод, где работал сам. Вопрос был несложный, и я тут же позвонила Марфе, которую хорошо знала, и мы вместе приняли решение.
Нина Теймуразовна нервничала все время, суетливо двигаясь, и вдруг она как бы решилась на что-то важное, повела меня в комнату, где стоял сундук внучки. Оказалось, что, приводя дом в порядок, нашла бумаги о болезненно-неуравновешенной психике сына Горького Максима, отца Марфы, некоторые диагнозы, касающиеся самого писателя, и для нее это стало потрясением, появился страх за внуков.
Пришло время мне уходить. На улице был сильный дождь. Позвонила домой дочери, чтобы она взяла такси и заехала за мной, назвала ей адрес и номер квартиры. Когда раздался звонок в дверь, Нина Теймуразовна стремительно убежала из прихожей: «Не надо, чтобы она меня видела, не надо».
Больше мы с ней не встречалась. Жила она с сыном и внуком в Киеве и в 90-е годы умерла. Ее сын Серго Гегечкори стал генеральным директором крупнейшего конструкторского объединения в Украине.

 

Июль 1994 года. Вышла книга Серго Берии. Стасик, мой сын, хочет заняться ее изданием в Америке. Зашли ко мне. Я не видела Серго больше сорока лет. Лицом он похож на свою бабушку Дарико. Теплый, добрый взгляд, спокойный, мягкий голос.
Вспоминал наше детство. Оказывается, я читала ему вслух книги, когда ему самому было лень это делать. Я была лет шести, на четыре года младше его. Так вот почему его отец называл меня «профессор».
Говорил о Системе. Четко анализировал политические ситуации. Точно и трезво давал характеристики государственным деятелям. Светлый ум, ясная голова, доброе сердце.
Глаза его увлажнились, когда он вспомнил Нину Теймуразовну (ее письмо я дала ему прочесть), и еще раз, когда он говорил с озабоченностью о судьбе Светланы Аллилуевой. Потеплел взгляд, когда моя сестра обратилась к нему по-грузински «батоно Серго».
От него исходило удивительное тепло.
Не было у меня никаких мыслей о судьбах родных, переживаний о его отце - ни обиды, ни боли, только волнение и тепло. Бедные мы все, бедные...
В следующие годы Серго по приезде из Киева заходил ко мне. В 2000 году он скончался.

 

Не знаю, до какой степени и на каких уровнях можно было в 30-е годы использовать государственную власть в личных интересах, но, думаю, что уже тогда формировались основы для коррупции, которая стала главенствующей силой в 60-80-е годы во всей стране и на всех этапах власти. Мои детские глаза и сердце тогда впитывали внешние впечатления только эмоционально. Но прошли годы, оборачиваясь назад, окунаясь в эти впечатления, оценивая факты, поступки и взаимоотношения, можно сделать выводы об интересах и нравственных позициях окружавших меня людей. О том, как они менялись. И порой, кажется, что во всей этой эволюции присутствует четко продуманный смысл.
Не было в нашей семье ни с материнской стороны, ни с отцовской плавного перехода от прошлого к новому. Память как будто специально исчезла, одним махом обрывались нити, узы, связывающие с прошлым, точно как в коммунистическом гимне: «Весь мир насилья мы разрушим / До основанья, а затем / Мы наш, мы новый мир построим, / Кто был ничем, тот станет всем».

 

О телавских предках узнала, уже будучи взрослой, интересуясь своим прошлым. Родственники мне подарили фотографию моего телавского деда из старого семейного бархатного с застежкой альбома, оставшегося в телавском доме, сделали копии фотографий отцовской семьи: молодая женщина, моя бабушка, в широкополой черной соломенной шляпе, с миндалевидными глазами, стройная, в полосатой блузке и длинной юбке; моложавый элегантный мужчина с бородой - это дедушка, в серой тройке, в шляпе; между ними трое детей школьного возраста; десяти-двенадцати лет, - девочка ближе к одному из братьев, оба с живыми глазами, - это моя тетя и мой отец, несколько поодаль их старший брат.
У тети Нины, у которой жила в Ереване с десяти лет, была только одна вещественная память о доме детства - черный шелковый шарф ее матери, ни фотографии, ни писем, ни вещей. Новая жизнь начиналась с нуля. Этот шарф положила к ней, когда ее хоронили.
Она никогда не рассказывала мне о своем детстве, хотя помню ее довольно часто задумчивой, вероятно, что-то вспоминающей; правда уже прошел 1937 год, принесший с собой новое горе и тяжкие испытания. В Ереване тетя была вынуждена вести замкнутый образ жизни, дядя просил ее не работать, хотя в Тбилиси она, экономист и филолог по образованию, всегда работала. Но эта замкнутость полностью возмещалась глубокой любовью и дружбой с мужем. Она все подчинила его интересам, комфорту и спокойствию.
В семье сохранялись, благодаря ей, патриархальные традиции, крахмально белые скатерти, такие же салфетки, кольца к ним, подставки для вилок, ножей, много постельного белья - все отутюженное, сияющее белизной. Сама аккуратная, всегда на каблуках, подтянутая, с женским носовым платочком с кружевом. В дни, когда снимали дядю с работы, она внешне сохраняла обычный порядок жизни
Поддерживались и традиции кахетинского стола. Деликатесов в доме не было, но еда зависела от времени года. Осенью - вареный цыпленок с отжатым соком стебля незрелого винограда, на Новый год - индейка, зажаренная целиком, а рядом жаренные крупными кусками картошка и яблоки. Зимой - рисовая каша, сваренная вместе с курицей (шилаплав), осенью - зеленая фасоль с обжаренными кусочками курицы, залитые мацони с корицей и сахарным песком, красная фасоль (лобио) - зимой, тогда же маринованная в домашних условиях рыба, маринованные свиные ножки и прочие лакомства. И, конечно, к Новому году варили гозинаки - грецкие орехи, мелко нарезанные, кипели в горячем меде до какого-то момента, потом густая масса раскладывалась на мокрой пергаментной бумаге на деревянном кухонном столе и нарезалась ромбовидными четырехугольными кусочками.

 

Что же это такое? Неужели теперь мы все утеряли прекрасные традиции, которые так связывают поколение с поколением? Ведь тоскуешь по утерянной патриархальной основательности, постоянству, по утерянному Дому с традициями и устоями. Я тоже уже, кажется, не могу это все восстановить при всем моем желании. Может, даст Бог, мои дети или внуки смогут.
Эти строки я писала в ноябре 1991 года. Что-то случилось не только с людьми, но и с целыми поколениями. Жизнь человека потеряла ценность. Льется кровь в Карабахе, Осетии, Югославии. Забыты патриархальность, доброта и любовь, страшно за качающийся над пропастью мир - мир, в котором ты ни в чем не уверен, ни за что не можешь поручиться. (Сейчас, в 2003 году, когда я делаю последние исправления для нового издания, девятый год идет затяжная, уже вторая, война в Чечне.)
Может быть, поэтому поездка в Америку в 1991 году (за десять лет до 11 сентября 2001 года, когда покачнулась стабильность и этой страны) вдруг вернула мне равновесие - все происходило, как на другой планете. Там, казалось, спокойно.
Летом 1992 года началась война в Грузии. Писать перестала, невозможно даже думать о книге. Вернулась к ней только в январе 1993 года.
Медленно движется моя работа после перерыва: первые тридцать страниц я написала за «один присест», а потом переделывала, перечитывала, копалась в мелочах. Время шло. Давно был сделан подробный план книги, могла хоть начерно все высказать, ну пусть не все, но основное. Однако события реальной жизни вокруг менялись ежедневно, иногда ежечасно. И на этом фоне трудно было погружаться в воспоминания. Приходилось осмысливать настоящее.
Перечислить все волновавшее меня в этот период не получится - так много исторических событий происходило вокруг. Страна наша, привычный СССР, рушилась на глазах, потом, казалось, какая-то форма для остановки процесса была найдена. Содружество независимых государств. Если этот плот продержался бы в океане надвигающегося хаоса, то, я уверена, к берегу стабильности мы доплыли бы легче. Но бурлит Карабах, спровоцированный многолетними унижениями, а позже и циничным равнодушием. Во что это выльется дальше? Еще четыре года назад я не верила, что война там реальна. Думаю о бедных людях постоянно. Написала «бедных», и самой стало стыдно. Нет, мужественные герои от мала до велика. Какую внутреннюю силу надо иметь, чтоб добиваться и отстаивать справедливость, находясь в безнадежном меньшинстве. Боюсь думать о трагическом исходе и не допускаю его.
Армения, моя дорогая Родина. Зажатая в тиски, ты твердо стоишь в напряжении уже четыре года! В памяти возникают волнующие и удивительно точные стихи О. Мандельштама:

 

Закутав рот, как влажную розу,
Держа в руках осьмигранные соты,
Все утро дней на окраине мира
Ты простояла, глотая слезы.

 

И отвернулась со стыдом и скорбью
От городов бородатых востока,
И вот лежишь на москательном ложе,
И с тебя снимают посмертную маску.

 

Начался смертельный бой в Тбилиси. Там моя сестра. Телефонная связь прервана. По сообщениям радио, бой тяжелой артиллерией ведется на проспекте Руставели в самом центре. Горят и рушатся дома. Это наш район. Только наша улица на горе, тремя кварталами ниже.
Что происходит с людьми? В Югославии почти разбит прекрасный Дубровник. В Тбилиси тоже рушат город. Что это? Победа любой ценой, но чья и ради чего? Видно, такое глупое, жестокое время. И рыдает сердце. И невозможно успокоить тоску, ноющей болью пронизывающую меня. Армения. Грузия. Как, оказывается, точно понятие «дочерняя любовь».
Началась война Грузии с Абхазией, ко мне приехал младший сын моей сестры. В Тбилиси объявлена мобилизация. В Армении холод и голод. Азербайджанские террористы взорвали последнюю ниточку тепла - газопровод через Грузию. Писать не могу.
Но надо закончить, и вот снова села за стол.

 

Возвращаюсь в 30-е годы. Те, кого знали мои родные, а через них и я, - все перенесли трагедию потери близких. Но тогда об этом никто не говорил. Вероятно, из-за осторожности, так как обсуждать подобные темы было опасно. Но существовала еще одна причина табу этой темы: ни мама, ни тетя, люди совершенно противоположных характеров, да и я тоже, не говорили о том, о чем даже вспоминать было трагически больно.
Все мы жили в 30-40-е годы в Тбилиси небогато. Хлеб, масло, сыр - утром. В меню простокваша, свежие овощи, яйца, суп с картофелем, макароны, каша, курица, котлеты, мясо от супа, оладьи с яблоками. Было одно нарядное «выходное» платье, школьная форма, домашнее платье, пальто, одни туфли. Игрушек особенно не помню. Карандаши, краски, альбом для рисования, альбом-гербарий и книги, любимые и менее любимые, знакомые, незнакомые, игры во дворе со сверстниками, игры-шарады, «море волнуется» - это в дни рождения, в домашние праздники, мечты - в игре во взрослых самих себя. День проходил в занятиях в школе, уроках музыки и выполнении школьных заданий. Перед войной готовилась еда на керосинке - газа еще не было, тем более не было электроплит. Мы с Лелей ходили в ближайшую лавку-подвальчик, где продавался разливной керосин, покупали одну-две бутылки. Радость приносило общение, помню прекрасный Театр юного зрителя, оперный театр, видела в Тбилиси балет «Эсмеральда» ребенком семи лет, Помню, плакала, когда Эсмеральда погибла, не сумев оправдать себя, так как все время молчала, а я переживала, что в балете не говорят.
После 1937 года у мамы долго жила портниха Шура. Ее муж, немецкий подданный, в двадцать четыре часа перед войной был вынужден уехать из страны. Мы знали Шуру по Батуми. Она оставалась одна, приехала в Тбилиси к маме. Мама ее пожалела, и Шура осталась жить на веранде. Сама она была из Архангельска. Шура ходила шить в обеспеченные семьи, к вечеру возвращалась, все собиралась сшить что-нибудь в благодарность маме и моей маленькой сестренке, но так и не собралась и жила у нас до конца своей жизни, как в гостях.
Некоторое время обитал у мамы ее дядя - младший брат ее матери, неприкаянный добрый пьянчуга Эрастик, потом он ушел жить к другой своей сестре, Тамаре, и кто-то его убил в подъезде на Ленинградской, в доме его детства, во время войны, когда он возвращался, выпивши, домой. Жизнь в городе стала совсем другой.
Вспоминая начало 30-х годов, с уверенностью могу сказать о тех, кто был рядом, что ими не двигала никакая корысть. Не было дорогих вещей, не говоря уже о ценностях. Духовность руководила внутренним миром окружавших меня взрослых. Они себя называли атеистами, но атмосфера веры, которая их окружала в детстве, сформировала в них строгую требовательность к себе и бескорыстную доброту. Лучше такие атеисты, чем некоторые сегодняшние деятели, называющие себя верующими.
Уже в годы Великой Отечественной войны в Тбилиси появилась большая разница между жизнью отдельных «власть имущих» и просто горожан. Особенно это ощущалось после того, как мы приезжали с тетей из Еревана, где, как я говорила, быт для первого секретаря ЦК был скромным. В Тбилиси мы останавливались у мамы, бывали в гостях в семье пред-совмина Грузии Валериана Бакрадзе. Для них был построен дом на улице Барнова, в районе новых партаппаратчиков, в три этажа, на каждом этаже все расставлено одинаково: на третьем - пианино и на втором там же - пианино и так далее. Обед у них в эти трудные для всех годы был изысканным, сытным, с соблюдением правил грузинской кухни. Портниха шила крепдешиновое приданое старшей дочери Тине. Во дворе светилась яркими лампами оранжерея с цитрусами.
Находиться у них было тягостно - в это время мама считала каждую луковицу, а моя бабушка Нина Спиридоновна, пианистка, начала работать в бухгалтерии какой-то столовой, где к мизерной зарплате служащим давали один обед. Она его не ела, несла домой, делила между Лелей, ее дочкой, и моей сестренкой Ниной. Ежемесячно приходила продуктовая посылка от тети из Еревана, немного продуктов выдавали по карточкам.
К концу войны Леле прислал вызов в Москву ее отец, так как она хотела после школы поступить в архитектурный институт. К маю 1945 года выехала поездом к ней Бусенька, ее мама. В дороге она простудилась и, приехав в Москву, поправиться уже не смогла, врач сказал, что она была очень истощена и не хватило сил сопротивляться. Ее не стало. Это произошло 9 мая 1945 года. В тот день кончилась война. Бусенька похоронена на Ваганьковском кладбище в Москве.

 

Опять вернулась к книге после полугодового перерыва. Очень она мне стала трудно даваться. Воспоминания меня волнуют больше меры. Возможно, это вызвано тем, что творится вокруг. Тбилиси в войне, очень беспокоюсь за сестру. Ей трудно - и душевно, и материально. Жду ее приезда. Цена на авиабилеты возросла от 47 рублей до 50 000 с лишним. Железнодорожного пути нет. Зарплату не платят. В республике нет денег. Здесь, в Москве, тоже стало невозможно трудно. Все чудовищно вздорожало, на улицах преступность и беззаконие, будущее неопределенно. Тбилиси в еще более трудном положении, к тому же моя сестра, живущая одна, тяжело заболела. Сыновья ее в российской армии.

 

3 октября 1992 года. День рождения Лели. Помню, как год назад весь день ей звонила, чтобы поздравить, но никто не отвечал ни на даче, ни в городе. Молчала и ее дочь Марина. Уже к вечеру начала волноваться, нашла телефон марининой подруги, и она сказала, что Боря, лелин муж, в больнице института Курчатова (радиоактивные последствия) в тяжелом состоянии и они все с ним. Чудом узнала адрес и, найдя с трудом такси, к 10 часам вечера приехала туда. Дежурные уже закрыли вход, но, вняв моим взволнованным просьбам, обещали пустить в 6 часов утра. Договорилась с тем же шофером такси, поскольку больница находилась далеко, утром приехала. Очень чисто, комфортабельно. Спросила, где находится Мегрелишвили.
Этого никогда не забыть. Боря лежал без сознания в постели на аппаратах, а Леля сидела рядом. Когда я вошла, она направилась к окну и, достав платочек, тихо заплакала, вытирая слезы. С этого дня и до 6-го числа, до дня его смерти, каждое утро я была с ними. Он умирал тяжело. Видеть это было невыносимо. Леля спрашивала его: «Тебе трудно, больно?» Иногда он давал понять, что слышит и что болит все. Тяжко ему было очень, в сознание он почти не приходил. Изломанные движения исхудалых рук, то ли страдальческая улыбка, то ли судорога на лице, бледном и обострившемся, тяжелое частое дыхание - его тяжкая, безумная мука передавалась нам. Хотелось помочь, я еще надеялась. Все было просто и все было уже далеко от суеты. Только он, мучающийся и уже уходящий, и его дыхание, отсчитывающее время, и Леля, смолкнувшая и покорная перед неизбежной смертью дорогого человека. Оставались часы. 6 октября в 12 часов дня дыхание остановилось. Все кончилось. Молчаливая палата. Как будто и не было только что борьбы, его боли, муки. Так оборвалась жизнь. Боря теперь рядом с лелиными родителями. Этот год Леля посвятила внукам, достройке дачи - как и раньше, все делала четко и спокойно. Только теперь одна.

 

Октябрь 1993... Описывать события 3-4 октября 1993 года невозможно. Белый дом напротив наших окон, вначале метро-мост, следующий мост - Калининский - это уже поле боя. Пожар и дым, сухие звуки автоматной стрельбы и временами гулкие удары тяжелых орудий весь вечер, ночь и день были фоном нашей жизни. Телевизор с поразительным репортажем, снятым с крыши гостиницы «Украина», Си-эн-эн и радио «Свобода» на эти два дня стали нашей жизнью. Оторваться от информации было невозможно то ли от волнения, то ли от захватывающего зрелища, которое было не спектаклем, а нашей судьбой.
Ждали разрядки, конца кошмара. Не было ни страха, ни волнения, как в августе 91-го. Этого следовало ожидать. Пока будет передышка, а что дальше?

 

Карабах... чем это кончится? Лидеров там нет, после безнаказанного Сумгаита и Баку осталось желание мщения, которое привело к жестоким ответным акциям, и теперь оно движет людьми и с той и с другой стороны. Уже забыто начало, забыты истинные причины конфликта. Позвонить в Ереван лишний раз - задумываюсь, хватит ли денег? А ведь для меня главное - общение, главное - голос, главное - сказать, услышать.
Вот так движутся медленно мои воспоминания, по дороге, обретая все новые краски. А может, так и должно быть? Ведь это и есть жизнь, которую мне дано было увидеть, и я обязана ее описать.
Кто знает? И вот снова села за стол. Столько времени прошло с тех пор, как решила воплотить в книгу воспоминания, жившие во мне всегда. Но сегодня мне тяжело и грустно. И это не от душевного состояния, не след той зимней тоски, которая в декабре остановила мою работу. Сейчас чувствую, что должна и хочу писать. Это мой способ выжить.

 

Назад: Как все начиналось
Дальше: Письмо в прошлое