Книга: Кровь на снегу
Назад: Глава 17
Дальше: Глава 21

Глава 19

Неправда, будто я не помню, что говорил ей в метро. Не помню, говорил ли я, что не помню этого, или только собирался сказать. Но я все помню. Я говорил, что люблю ее. Просто чтобы ощутить, что происходит, когда говоришь такие слова другому человеку. Это как стрелять по мишеням в форме человеческого тела. Конечно, это не одно и то же, но это отличается от стрельбы по обычным круглым мишеням. Я говорил не всерьез, как не всерьез убивал нарисованных на мишенях людей. Это была тренировка. Привыкание. Возможно, в один прекрасный день я встречу женщину, которую полюблю и которая полюбит меня, и тогда будет неплохо, если слова не застрянут у меня в горле. Я ведь еще не сказал Корине, что люблю ее. Не громко, а так, душевно, без возможности взять свои слова назад, забыв обо всем и позволив отзвуку признания наполнить комнату, накачать тишину до таких размеров, что она выдавит стены наружу. Я говорил эти слова только Марии в месте, где сходились рельсы. Или расходились. Но мысль о том, что скоро я скажу эти слова Корине, заставляла мое сердце биться с бешеной скоростью. Скажу ли я это сегодня вечером? Или в самолете по дороге в Париж? Или в гостинице в Париже? Может быть, за ужином? Да, это будет просто замечательно.



Вот о чем я думал, когда мы с Датчанином вышли из церкви на сырой холодный зимний воздух, который будет оставаться соленым на вкус, пока фьорд не покроется льдом. Полицейские сирены теперь были слышны, их звук появлялся и пропадал, как сигнал плохо настроенного радиоприемника. Пока еще звуки были так далеко, что сложно сказать, с какой стороны приедет полиция.

Я увидел передние фары черного грузовика на дороге у церковной ограды.

Я шел по наледи мелкими быстрыми шагами, слегка согнув колени. В Норвегии этому учишься еще в детстве. В Дании, наверное, этому учатся позже, потому что у них не бывает так много снега и льда, и мне показалось, что Датчанин от меня отстал. Но это не точно; возможно, Датчанин ходил по льду чаще меня, мы ведь почти ничего не знаем друг о друге. Мы видим круглое веселое лицо, открытую улыбку и слышим не всегда понятные забавные датские словечки, которые тем не менее ласкают наш слух и успокаивают нервы. И тогда мы сочиняем для себя историю про датские сосиски, датское пиво, датское солнце и про неторопливую спокойную жизнь на плоской крестьянской земле к югу от нас. И это так мило, что мы теряем бдительность. Но что я знал на самом деле? Может быть, Датчанин убрал столько людей, сколько мне никогда не устранить. И почему такая мысль пришла мне в голову именно сейчас? Возможно, потому, что я испытывал острое предчувствие, переживал новую сжатую секунду, знал, что курок взведен.

Я собрался обернуться, но не успел.

Я не мог осуждать его. Как я уже говорил, я и сам готов проделать большой кружной путь, чтобы оказаться в той позиции, когда смогу произвести выстрел в спину.

Звук выстрела разнесся по кладбищу.

Первая пуля показалась мне толчком в спину, а вторая – впившимися в бедро челюстями. Он стрелял низко, как я в Беньямина. Я повалился вперед и ударился подбородком. Я перевернулся и уставился прямо в дуло его пистолета.

– Черт, прости меня, Улав, – сказал Датчанин, и по его голосу я понял, что он говорит искренне. – Абсолютно ничего личного.

Он целился низко, чтобы успеть мне это сказать.

– Рыбак поступил умно, – прошептал я. – Он знал, что я буду приглядывать за Кляйном, и поручил работу тебе.

– Да, все верно, Улав.

– Но зачем убирать меня?

Датчанин пожал плечами. Полицейские сирены были уже близко.

– Дело обычное, – сказал я. – Боссы не хотят, чтобы люди, у которых на них есть что-то серьезное, оставались в живых. Тебе тоже стоит задуматься об этом, Датчанин. Надо знать, когда сваливать.

– Дело не в этом, Улав.

– Понимаю. Рыбак – босс, а боссы боятся людей, готовых убить своего босса. Они думают, что они следующие в очереди.

– Дело не в этом, Улав.

– Черт тебя подери, ты что, не видишь, что я сейчас истеку кровью, Датчанин? Может, не будем играть в угадайку?

Датчанин кашлянул:

– Рыбак сказал, что надо быть совсем уж офигенно хладнокровным бизнесменом, чтобы не затаить обиду на человека, устранившего троих твоих людей.

Он целился в меня, палец на спусковом крючке начал сгибаться.

– Уверен, что у тебя пуля не застрянет в стволе? – прошептал я.

Он кивнул.

– Последнее рождественское желание, Датчанин. Только не в лицо. Пожалуйста.

Я видел, что он размышляет. Потом он снова кивнул и немного опустил дуло. Я закрыл глаза и услышал выстрелы. Я почувствовал, как в меня вонзились пули. Два кусочка свинца. В то место, где у обычных людей расположено сердце.

Глава 20

– Это жена ее сделала, – сказал он. – Для спектакля.

Переплетающиеся железные колечки. Интересно, сколько в ней тысяч таких колечек? Как я уже говорил, я считал, что совершил обмен с той вдовой. Кольчуга. Неслучайно Пине показалось, что я весь в поту. Под рубашкой и костюмом я был одет, как чертов святой король.

Железная одежда нормально приняла пули, пущенные в спину и грудь. Хуже дело обстояло с бедром.

Я лежал, ощущая, как кровь толчками вытекает из меня, и ждал, когда задние фары черного грузовика скроются в ночи. Потом я попытался встать на ноги. Я чуть не потерял сознание, но умудрился подняться и поковылял в сторону «вольво», припаркованного у входа в церковь. Полицейские с каждой секундой были все ближе. В их хоре звучала как минимум одна сирена «скорой». Могильщик, вызывая полицию, уже знал расклад. Может быть, они спасут девочку. Может, нет. Может быть, они спасут меня, думал я, распахивая дверцу «вольво». Может, нет.

Зять Хоффманна не соврал жене, он действительно оставил ключи в зажигании.

Я плюхнулся на водительское сиденье и повернул ключ. Двигатель жалобно застонал и заглох. Черт, черт. Я отпустил ключ и заново повернул его. Снова раздались стоны. Давай, заводись! Если уж в этих снежных краях производятся автомобили, они, по крайней мере, должны заводиться при нескольких градусах мороза! Я ударил по рулю рукой. Проблесковые маячки показались на зимнем небе, как северное сияние.

Наконец-то! Я газанул, выжал сцепление и понесся через снег ко льду, в который впились шипованные шины, и меня понесло прямо к кладбищенским воротам.

Я проехал несколько сотен метров в сторону района вилл, потом развернул машину и на черепашьей скорости поехал обратно, по направлению к церкви. Не успел я осуществить этот маневр, как увидел синие мигалки в зеркале заднего вида. Я послушно прижался к обочине и свернул на одну из подъездных дорог к виллам.

Мимо проехало два полицейских автомобиля и одна «скорая». Я услышал приближение еще как минимум одной полицейской машины и стал ждать. И понял, что уже бывал раньше в этом месте. Ну ни хрена себе. По дороге вот к этому дому я и застрелил Беньямина Хоффманна.

На окне гостиной висели рождественские гирлянды и пластиковые палочки, имитирующие настоящие свечи. На снеговика в саду падал отблеск семейного уюта. Значит, мальчишка справился. Ему, наверное, помогли вода и отец: их снеговик удался на славу. На нем была мужская шляпа, он бессмысленно улыбался ртом из камешков. Казалось, что его руки, сделанные из веточек, готовы обнять весь этот хренов мир со всеми его странностями.

Полицейская машина проехала мимо, я задом выехал на дорогу и убрался оттуда.



К счастью, другие полицейские машины мне не встретились. Никто не заметил «вольво», отчаянно пытавшийся ехать нормально, но все же – не совсем ясно, в чем именно это выражалось, – ехал не так, как остальные автомобили на улицах Осло в тот предрождественский вечер.

Я припарковался прямо за телефонной будкой и выключил двигатель. Штанина брюк и сиденье в машине были мокрыми от крови. Казалось, в бедре у меня находится злое сердце, выкачивающее наружу черную звериную кровь, жертвенную кровь, сатанинскую кровь.

Я открыл дверь в квартиру и, покачиваясь, остановился на пороге. Корина в ужасе широко раскрыла большие голубые глаза:

– Улав! Боже правый, что случилось?

– Дело сделано. – Я захлопнул за собой дверь.

– Он… он мертв?

– Да.

Комната начала понемногу кружиться. Сколько же крови я потерял? Много. Два литра? Нет, я читал, что в нас находится пять-шесть литров крови и мы падаем в обморок, когда потеряем немногим более двадцати процентов. А это будет… черт. Меньше двух, во всяком случае.

Я увидел, что ее сумка стоит на полу в гостиной. Она уже упаковала вещи для Парижа, те же самые, что забрала из квартиры своего мужа. Бывшего мужа. Я наверняка взял слишком много. Я никогда не ездил никуда дальше Швеции. Мы с мамой ездили туда тем летом, когда мне исполнилось четырнадцать. На машине соседа. В Гётеборге, перед тем как мы пошли в парк аттракционов Лисеберг, он спросил меня, не буду ли я возражать, если он приударит за моей мамой. Обратно мы с мамой на следующий день вернулись на поезде. Мама погладила меня по щеке и сказала, что я – ее рыцарь, единственный рыцарь, оставшийся во всем мире. Мне показалось, что в голосе ее звучит фальшь, но это наверняка из-за того, что меня совершенно сбил с толку сумасшедший мир взрослых. Как я уже говорил, мне всегда не хватало музыкального слуха, я не отличал чистые ноты от фальшивых.

– А что с твоими брюками, Улав? Это… кровь? Боже мой, ты ранен! Что случилось?

Она выглядела такой растерянной и взволнованной, что я чуть не рассмеялся. Она посмотрела на меня недоверчиво, почти злобно:

– Что? Тебе кажется смешным, что ты стоишь тут и истекаешь кровью, как свинья? Куда тебя ранили?

– Всего лишь в бедро.

– Всего лишь? Если задета артерия, из тебя скоро вытечет вся кровь, Улав! Снимай штаны и садись на стул.

Корина сняла с себя пальто, в котором была, когда я вошел, и пошла в ванную.

Она вернулась с перевязочными материалами, пластырем, йодом и всем прочим.

– Мне придется наложить швы, – сказала она.

– Ладно, – ответил я, прислонился головой к стене и закрыл глаза.

Корина промыла рану и попыталась остановить кровотечение. Она рассказывала обо всем, что делает, и объяснила, что заштопает меня временно. Пуля застряла где-то во мне, но сейчас с ней ничего нельзя поделать.

– Где ты этому научилась? – спросил я.

– Ш-ш-ш, сиди тихо, или стежки разойдутся.

– Ты настоящая медсестра.

– Ты не первый человек с пулей в теле.

– Правда. – Я произнес это ровно, как констатацию факта, не как вопрос, потому что спешки никакой не было, у нас будет много времени для подобных историй.

Я открыл глаза и посмотрел вниз, на затылок Корины. Она стояла передо мной на коленях. Я втянул в себя ее запах. В нем появились необычные нотки, что-то примешивалось к вкусному запаху Корины, прижавшейся ко мне, Корины обнаженной и возбужденной, потной Корины, лежащей на моей руке. Не сильные нотки, а намек на другой запах, на запах аммиака, почти неразличимый, но присутствовавший. Конечно. Это не она, это я. Я пропах своей раной. Во мне уже была инфекция, я уже начал гнить.

– Вот так, – сказала она, откусывая нитку.

Я смотрел на нее. Блузка сползла с одного плеча, и на шее виднелся синяк. Раньше я его не замечал, – наверное, остался от Беньямина Хоффманна.

Я хотел сказать ей что-нибудь насчет того, что это больше никогда не повторится, что больше никому никогда не будет позволено поднять на нее руку, но время было неподходящим. Ты не станешь уверять женщину, что с тобой она находится в полной безопасности, когда она сидит и зашивает тебя, чтобы ты до смерти не истек кровью.

Корина смыла кровь полотенцем, смоченным в теплой воде, и перевязала мое бедро бинтом.

– Похоже, у тебя температура, Улав. Иди в кровать.

Она стянула с меня пиджак и рубашку и уставилась на кольчугу:

– Что это?

– Железо.

Она помогла мне снять кольчугу, провела пальцами по синякам от пуль Датчанина. Нежно. Завороженно. Поцеловала их. И когда я лежал в кровати и на меня накатывали волны холода, а она укутывала меня одеялом, все было точно так же, как в тот раз, когда я лежал в маминой кровати. Я почти не испытывал боли. И мне казалось, что я могу отпустить все, что я ничего не решаю, я был лодкой на реке, и все решения принимала река. Судьба и ее конечная точка были определены, оставался только путь, время и то, что ты видел по берегам. Жизнь проста, главное, чтобы человек был достаточно болен.

Я ускользнул в мир грез.

Она несла меня на плече, она бежала, а под ногами у нее плескалась жидкость. Было темно, пахло канализацией, зараженными ранами, аммиаком и духами. С улиц, расположенных над нами, доносились звуки выстрелов и крики, а сквозь отверстия в люках вниз проникали лучи света. Но она была решительной, мужественной и сильной. Сильной за нас обоих. И она знала, как выбраться отсюда, потому что бывала здесь раньше. Так разворачивалась история. Она остановилась в месте пересечения канализационных труб и опустила меня вниз, сказала, что должна сходить в разведку и что скоро вернется. И я лежал на спине, слушая, как вокруг меня шуршат крысы, и глядел на луну, просвечивающую через решетку водостока. Капли цеплялись за прутья решетки и обтекали их, поблескивая в лунном свете. Красные, блестящие, жирные капли. И вот они оторвались и полетели вниз, на меня, и упали мне на грудь. Они прошли через кольчугу прямо туда, где было сердце. Теплые, холодные. Теплые, холодные. Запах…



Я раскрыл глаза.

Я позвал ее. Ответа не было.

– Корина?

Я сел в кровати. В бедре стучало и драло. Я с большим трудом спустил ногу с кровати и включил свет. Я вздрогнул. Бедро раздулось до жутких размеров, казалось, что рана продолжает кровоточить, но кровь собирается под кожей и повязкой.

В лунном свете я увидел сумочку Корины, стоявшую на полу посреди комнаты, а вот ее пальто на стуле не было. Я встал на ноги и поковылял к кухонному столу, открыл ящик, поднял поднос с приборами.

Листочки по-прежнему лежали на месте, в своем конверте, нетронутые.

Я взял конверт и пошел к окну. Градусник с наружной стороны стекла показывал, что температура продолжает падать.

Я посмотрел вниз.

Я увидел ее. Она просто вышла пройтись.

Она стояла в телефонной будке спиной к улице и прижимала к уху телефонную трубку.

Я помахал, хотя знал, что она меня не увидит.

Черт, как же болит это бедро!

Потом она повесила трубку. Я на шаг отошел от окна, чтобы не попасть на свет. Она вышла из телефонной будки, и я заметил, как она бросила взгляд наверх, в мою сторону. Я стоял не шевелясь, как и она. Пролетали редкие снежинки. Корина зашагала, ставя ноги одну за другой, как канатоходец. Она перешла улицу, направляясь к моему дому. Я посмотрел на ее следы на снегу – кошачьи следы. Задние лапки ступают в след передних. В косом свете уличных фонарей краешки ее следов отбрасывали слабые тени. Как же мало нужно. Как мало…

Когда она тихо вошла в квартиру, я уже лежал в кровати с закрытыми глазами.

Корина сняла пальто. Я надеялся, что она снимет все остальное и скользнет ко мне в постель. Обнимет меня. Больше ничего. Мелочь – тоже деньги. Потому что теперь я знал, что она не поднимет меня и не понесет по канализации. Она не спасет меня. И мы не полетим в Париж.

Вместо того чтобы лечь в постель, она уселась на стул, не зажигая света.

Она бодрствовала. Ждала.

– Скоро он придет? – спросил я.

И увидел, как она вздрогнула:

– Ты не спишь.

Я повторил свой вопрос.

– О ком ты говоришь, Улав?

– О Рыбаке.

– У тебя температура. Постарайся заснуть.

– Ты ведь ему звонила из телефона-автомата.

– Улав…

– Я просто хочу знать, сколько у меня времени.

Она сидела, склонив голову, и лицо ее находилось в тени. Когда она заговорила, то голос у нее изменился и зазвучал по-новому. Она говорила жестко, но тем не менее даже моему слуху эти звуки показались чище.

– Минут двадцать, наверное.

– Ладно.

– Как ты узнал…

– Аммиак. Скат.

– Что?

– Запах аммиака. Он остается на коже, если потрогать ската, особенно до того, как его разделают. Где-то писали, что это происходит оттого, что мочевая кислота собирается в мясе ската, совсем как в мясе акулы. Но я не так уж много знаю.

Корина посмотрела на меня с отсутствующей улыбкой:

– Понимаю.

Снова наступила пауза.

– Улав?

– Да.

– Тут ничего…

– Личного?

– Точно.

Я почувствовал, как рвутся стежки на шве. Появился запах воспаления и гноя. Я положил руку на бедро: бинт был совершенно мокрым, но давление не ослабевало, что-то рвалось наружу из моего тела.

– Что же тогда? – спросил я.

Она вздохнула:

– Это имеет значение?

– Я люблю истории, – сказал я. – И у меня есть двадцать минут.

– Это история не о тебе, а обо мне.

– И что же в ней говорится о тебе?

– Да. Что же в ней говорится обо мне?

– Даниэль Хоффманн умирал. Ты это знала, так ведь? И Беньямин Хоффманн должен был продолжить его дело.

Она пожала плечами:

– Вот ты меня и раскусил.

– Человек, который без зазрения совести предаст тех, кого надо, чтобы получить власть и деньги?

Корина резким движением поднялась, подошла к окну, посмотрела вниз и закурила.

– Все, за исключением зазрения совести, верно, – произнесла она.

Я слушал. Было тихо. Я внезапно подумал, что полночь уже миновала и настало Рождество.

– Ты просто позвонила ему? – спросил я.

– Я сходила к нему в магазин.

– И он тебя принял?

Я видел отражение ее губ в оконном стекле, когда она выдувала дым.

– Он мужчина. И похож на всех остальных мужчин.

Я вспомнил тени за выпуклым стеклом. Синяк на ее шее. Свежий синяк. Насколько же можно быть слепым? Удары. Подчинение. Унижение. Вот чего она хотела.

– Рыбак – женатый человек. Что он тебе предложил?

Она пожала плечами:

– Ничего. Пока ничего. Но предложит.

Она права. Красота побеждает все.

– Ты была в шоке, когда я пришел домой, но не потому, что я был ранен, а потому, что я оказался жив.

– По обеим причинам. Не думай, что я не испытываю к тебе совсем никаких чувств, Улав. Ты был хорошим любовником. – Она хохотнула. – Сначала я подумала, что в тебе этого нет.

– Чего?

Она улыбнулась и глубоко затянулась. Кончик сигареты загорелся красным в полутьме у окна. И я подумал, что если сейчас кто-нибудь посмотрит на это окно с улицы, то посчитает, что видит пластиковые трубочки, имитирующие уют, семейное счастье и рождественское настроение. И может быть, тот человек подумает, что у людей, живущих за этими окнами, есть все, о чем он может только мечтать. Там живут такой жизнью, какой люди и должны жить. Не знаю. Знаю, что я бы так подумал.

– Так чего во мне нет? – повторил я.

– Повелителя, так сказать. Моего короля.

– Твоего короля?

– Да. – Она рассмеялась. – Мне показалось, тебя надо притормозить.

– О чем это ты говоришь?

– Вот об этом, – сказала она и, спустив блузку с плеча, указала на синяк.

– Это сделал не я.

Ее рука с сигаретой замерла на полпути ко рту, и она озадаченно посмотрела на меня.

– Не ты? Думаешь, я сама это сделала?

– Это не я, говорю же тебе!

Она мягко рассмеялась:

– Да ладно тебе, Улав, стыдиться нечего.

– Я не бью женщин!

– Нет, тебя было нелегко уговорить, это так. Но удушение тебе понравилось. После того как я тебя заставила, тебе очень понравилось.

– Нет!

Я зажал уши руками. Я видел, как шевелятся ее губы, но ничего не слышал. Нечего было слушать. Потому что история разворачивалась совсем не так. Такого никогда не происходило.

Но ее губы продолжали складываться в разные формы, как у актинии, у которой, как я однажды узнал, рот исполняет функции ануса и наоборот. Почему она говорила? Чего она хотела? Чего они все хотели? Я стал глухонемым, у меня больше не было способности толковать звуковые волны, без конца производимые ими, нормальными людьми, волны, перекатывающиеся через коралловые рифы и уходящие вдаль. Я пялился на мир, в котором не было ни смысла, ни взаимосвязей, на мир, бывший отчаянным проживанием той жизни, что досталась каждому из нас, насильственным удовлетворением всех скрытых похотей, подавлением страха одиночества и борьбой со смертью, которая начинается, как только мы понимаем, что мы не вечны. Теперь я понял, о чем она говорила. Это. Все?

Я взял брюки со стула у кровати и натянул их на себя. Одна штанина затвердела от крови и гноя. Я выбрался из кровати и пошел, волоча за собой ногу.

Корина не шевельнулась.

Я наклонился к ботинкам, ощутил приступ тошноты, но сумел обуться. Пальто. Во внутреннем кармане лежал паспорт и билеты в Париж.

– Ты не сможешь далеко уйти, – сказала она.

Ключи от «вольво» лежали в кармане брюк.

– У тебя рана разошлась, посмотри на себя.

Я открыл дверь и вышел на лестничную площадку. Спустился вниз, держась обеими руками за перила. Я думал о маленьком похотливом самце паука, который слишком поздно понял, что время визита закончилось.

Когда я вышел на улицу, в ботинке у меня уже хлюпала кровь.

Я направился к машине. Полицейские сирены. Они не переставали звучать и были похожи на далекий волчий вой на покрытых снегом равнинах, окружающих Осло: то громче, то тише, в поисках запаха крови.

На этот раз «вольво» завелся с первого раза.

Я знал, куда мне надо, но казалось, улицы потеряли форму и направление, превратились в мягко покачивающиеся щупальца медузы, по которым мне приходилось двигаться, бросаясь из стороны в сторону. Довольно сложно было перемещаться по этому новому гуттаперчевому городу, где ничто не стояло спокойно. Я увидел красный свет, остановился и попытался сориентироваться. Наверное, я задремал, потому что вздрогнул от сигнала автомобиля позади меня и увидел, что свет сменился на зеленый. Я газанул. Где я, все еще в Осло?

Мама никогда ничего не говорила об убийстве отца. Как будто его и не было. Меня это устраивало. Но вот однажды, спустя года четыре, а может, пять, когда мы сидели за столом в кухне, она внезапно спросила:

– Как думаешь, когда он вернется?

– Кто?

– Твой отец. – Она посмотрела сквозь меня, мимо меня своим плавающим взглядом. – Его давно не было. Интересно, куда он отправился на этот раз?

– Он не вернется, мама.

– Ну конечно он вернется, он всегда возвращается. – Она подняла свой стакан. – Понимаешь, он любит меня. И тебя.

– Мама, ты сама помогала нести его…

Она с грохотом опустила стакан, из которого выплеснулся джин.

– Вот, – сказала она без всякого нытья и посмотрела на меня. – Только ужасный человек мог отнять его у меня, ты согласен?

Она размазала прозрачную жидкость по клеенке рукой и стала тереть ее, как будто пыталась что-то смыть. Я не знал, что сказать. Она сочинила свою историю, я – свою. Я ведь не мог пойти и нырнуть в озеро в Ниттедале лишь для того, чтобы выяснить, кто из нас сочинил более правдивый рассказ. Поэтому я ничего не сказал.

Но осознание того, что она могла любить мужчину, который так обращался с ней, открыло мне одну вещь о любви.

Кстати, нет.

Не открыло.

Оно абсолютно ничего не открыло мне о любви.

После этого мы больше никогда не говорили о моем отце.

Я следовал изгибам дороги, старался как мог, но казалось, дорога хочет сбросить меня. Она кренилась, чтобы я вместе с автомобилем соскользнул с нее на стены домов или в лобовую столкнулся с едущей навстречу машиной. Дорога исчезала позади меня с воем, который постепенно замолкал, как уставшая шарманка.

Я свернул направо и оказался в районе тихих улиц. Здесь было меньше света и меньше движения. Ночь опустилась на город, и стало совсем темно.

Наверное, я потерял сознание и съехал с дороги, но не на большой скорости, потому что стукнулся лбом о лобовое стекло, но следов не осталось ни на лбу, ни на стекле, а фонарный столб, вокруг которого обвилась решетка радиатора, даже не погнулся. Однако двигатель заглох. Я покрутил ключом в замке зажигания, но двигатель только охал со все меньшим энтузиазмом. Мне удалось открыть дверцу машины и выбраться наружу. Я стоял на коленях и локтях, как молящийся мусульманин, а свежевыпавший снег щипал мои ладони. Я сдвинул руки в попытке собрать похожий на пудру снег. Но в этом и состоит проблема порошкообразного снега: он белый и красивый, однако из него трудно создать устойчивую форму. Он кажется многообещающим, но в конце концов то, что ты пытаешься создать, рушится, утекает сквозь пальцы. Я поднял голову, огляделся и понял, куда заехал.

Я проковылял от машины к окну и прижался горящим лбом к чудесному холодному стеклу. Полки с товарами и прилавки внутри помещения были слабо освещены. Я опоздал, магазин уже закрылся. Конечно закрылся, сейчас глубокая ночь. Кроме того, на двери висело объявление, что магазин закрылся раньше обычного. «23 декабря закрываемся в 17.00 на переучет товаров».

Переучет товаров. Настало время.

В углу, рядом с коротким поездом из тележек, стояла маленькая страшная елка, но тем не менее она оправдывала свое название: какая-никакая, а все-таки рождественская елка.

Не знаю, почему я приехал сюда. Я мог бы поехать в пансионат и остановиться там, прямо напротив дома мужчины, которого мы только что устранили. И женщины, которая устранила меня. Никто не станет искать меня там. У меня хватит денег на две ночи. Я мог бы завтра позвонить Рыбаку и попросить перевести остаток моего гонорара на банковский счет.

Я услышал собственный смех.

Я почувствовал, как теплая слеза катится по моей щеке, как она падает и исчезает в свежем снегу.

Потом еще одна. Она просто исчезла.

Мой взгляд упал на колено. Кровь просачивалась через брючную ткань и текла вниз, как окалина, покрывая снег пленкой слизи, похожей на яичный белок. Я хотел, чтобы она пропала, растаяла и исчезла, как слезы. Но красная дрожащая кровь никуда не пропадала. Я почувствовал, как мои мокрые от пота волосы приклеились к стеклу. Сейчас, наверное, уже поздно, но если я раньше не говорил, то у меня длинные жидковатые светлые волосы, борода, голубые глаза, и я среднего роста. Вот и весь я. Преимущество волос и бороды заключается в том, что если у устранения окажется много свидетелей, то появится возможность быстро изменить внешность. И именно эта возможность быстрых изменений напрочь примерзла к стеклу, пустила в него корни, как твари на том чертовом коралловом рифе, о котором я постоянно талдычу. Вот так. В этот миг я хотел слиться с этим окном в единое целое, стать стеклом, совсем как в «Царстве животных 5: Море», где беспозвоночные полипы становятся коралловым рифом, на котором обитают. А завтра я смогу увидеть Марию и буду смотреть на нее весь день, а она меня не заметит. Я смогу прошептать ей любые слова. Прокричать их, пропеть. Исчезнуть – это единственное, чего я сейчас хотел, а может быть, единственное, чего я вообще когда-нибудь хотел. Исчезнуть, как мама, ставшая невидимой от чистого спирта, который она вливала в себя до тех пор, пока он не разъел ее. Где она сейчас? Я не помнил. Я уже давно этого не помнил. Странно, я мог все рассказать про отца, но куда подевалась та, что дала мне жизнь и поддерживала ее во мне? Неужели она на самом деле умерла и похоронена на кладбище у церкви Рис? Или же она где-то тут? Я знал это, надо было только вспомнить.

Я закрыл глаза, прижался головой к стеклу и полностью расслабился. Я так устал. Скоро вспомню. Скоро…

Опустилась темнота. Большая темнота. Она развернула огромный черный плащ и подошла, чтобы принять меня в свои объятия.

Стояла такая тишина, что тихий щелчок замка прозвучал так, будто дверь находилась рядом со мной. Потом я услышал шаги, звуки знакомой прихрамывающей походки. Она приближалась. Я не открывал глаз. Звуки стихли.

– Улав.

Я не ответил.

Она подошла ближе, и я почувствовал на плече ее руку.

– Что. Ты. Делаешь. Здесь.

Я открыл глаза и уставился в стекло, в котором отражалась женщина, стоявшая позади меня.

Я раскрыл рот, но не смог заговорить.

– У. Тебя. Кровь.

Я кивнул. Как она очутилась здесь посреди ночи?

Ну конечно.

Переучет товаров.

– Твоя. Машина.

Я сложил губы и язык для произнесения «да», но не смог издать ни звука.

Она кивнула, будто все поняла, подняла мою руку и положила себе на плечо.

– Пошли.

Я ковылял к машине, опираясь на нее, на Марию. Удивительно, но я совершенно не ощущал ее хромоты, казалось, она исчезла. Мария усадила меня на пассажирское сиденье, а сама обошла машину и села на водительское, со стороны которого дверца по-прежнему была открыта. Она наклонилась ко мне и разорвала штанину, порвавшуюся без единого звука. Мария достала из сумочки бутылку минеральной воды, открутила пробку и вылила воду на мое бедро.

– Пуля?

Я кивнул и посмотрел вниз. Боли больше не было, а пулевое отверстие походило на влажный рот задыхающейся рыбы. Мария стянула с себя шарф и попросила меня приподнять ногу. Потом она туго перетянула мое бедро шарфом.

– Держи. Рукой. Здесь. И. Сжимай. Рану.

Она повернула ключ, торчавший в замке зажигания. Двигатель завелся с мягким доброжелательным урчанием. Мария дала задний ход, отъехала от столба, выехала на дорогу и поехала.

– Мой. Дядя. Хирург. Марсель. Мюриель.

Мюриель. У ее торчка была такая же фамилия. Как у нее и у него мог быть дядя с одинаковой…

– Не. В. Больнице. – Она посмотрела на меня. – У. Меня.

Я опустил голову на подголовник. Она говорила не как глухонемая. Ее речь была странной и дерганой, но она говорила не как человек, который не может говорить, а как…

– Француженка, – сказала она. – Прости. Но. Я. Не. Люблю. Говорить. По-норвежски. – Она засмеялась. – Я. Лучше. Напишу. Всегда. Так. Делала. В. Детстве. Я. Много. Читала. Ты. Любишь. Читать. Улав.

Навстречу нам проехал полицейский автомобиль с лениво переливающейся мигалкой на крыше. В зеркале заднего вида я увидел, как он удаляется. Если он ищет «вольво», то он очень невнимательный. А может, занят чем-то другим.

Ее брат. Торчок был ее братом, а не любовником. Наверняка младшим братом, именно поэтому она была готова всем пожертвовать ради него. Но почему хирург, их дядя, не мог помочь им в тот раз, почему ей пришлось… Довольно. Я узнаю остальное и разберусь во всех связях позже. А сейчас она включила печку. От тепла меня начала одолевать сонливость, и мне пришлось сосредоточиться на том, чтобы не отключиться.

– Я. Думаю. Ты. Читаешь. Улав. Потому. Что. Ты. Похож. На. Поэта. Ты. Так. Красиво. Говоришь. Когда. Мы. Находимся. Под. Землей.

Под землей?

Глаза у меня начали слипаться, и до меня медленно дошло. В метро. Она слышала все, что я говорил.

Всеми теми вечерами в метро, когда я принимал ее за глухую, она просто стояла и позволяла мне говорить. День за днем делала вид, что не слышит и не видит меня, как будто играла в игру. Именно поэтому она взяла меня за руку в магазине: она знала, что я люблю ее. И коробка конфет была сигналом о том, что я наконец решился сделать шаг от фантазий к реальности. Так ли все было на самом деле? Неужели я был настолько слеп, насколько она была глухонема в моем представлении? Или же я знал правду все это время, но отказывался принимать ее?

Неужели я все время двигался сюда, к Марии Мюриель?

– Дядя. Наверняка. Сможет. Приехать. Сегодня. Ночью. И. Если. Ты. Не. Возражаешь. То. Будет. Французский. Рождественский. Ужин. Завтра. Гусь. Не. Рано. После. Вечерней. Мессы.

Я засунул руку во внутренний карман, нащупал конверт и вынул его, по-прежнему не открывая глаз. Я почувствовал, как она взяла конверт, съехала на обочину и остановилась. Я так устал, так устал.

Она начала читать.

Она читала слова, кровью вытекшие на лист бумаги, которые я рубил и склеивал, чтобы нужные буквы оказались на нужном месте.

И они не были мертвыми, совсем наоборот, они были живыми. И правдивыми. Такими правдивыми, что «я тебя люблю» звучало так, будто в этом месте и не могло быть сказано ничего другого. Такими живыми, что каждый услышавший эти слова должен был ясно представлять себе автора, мужчину, пишущего о девушке, к которой ходит каждый день. Она работает в гастрономе, он ее любит, но хотел бы не любить, потому что он не хочет любить человека, похожего на него самого: несовершенного, с изъянами и недостатками. И ее: готовую на самопожертвование высокопарную рабу любви, послушно читающую по губам, но не разговаривающую, подчиняющуюся и находящую в этом награду. И тем не менее он никогда не сможет не любить ее. Она была всем тем, что ему хотелось бы не любить. Она была его унижением. И самым лучшим, самым человечным и красивым созданием из всех, кого он знал.

А вообще-то, я знаю не так уж и много, Мария. На самом деле знаю только две вещи. Во-первых, я не знаю, как сделать такого человека, как ты, счастливым, потому что я тот, кто все разрушает, а не тот, кто творит жизнь и смысл. Во-вторых, я знаю, что люблю тебя, Мария. Именно поэтому я не пришел на тот ужин. Улав.

Ее голос задрожал от слез во время чтения последнего предложения.

Мы сидели в тишине, даже полицейские сирены замолчали. Она шмыгнула носом, а потом заговорила:

– Ты. Сейчас. Сделал. Меня. Счастливой. Улав. Этого. Достаточно. Разве. Ты. Этого. Не. Понимаешь.

Я кивнул и сделал глубокий вдох. Я подумал, что сейчас могу умереть, мама. Потому что больше мне не надо сочинять. Лучше этой истории я ничего сочинить не смогу.

Назад: Глава 17
Дальше: Глава 21