Книга: На отливе войны
Назад: Женщины и жены
Дальше: Locomotor ataxia[77]

Во имя родины

Вот как все было. И так было в полевом госпитале почти все время. Санитарные машины, грязные, умирающие мужчины и выстрелы вдалеке! Так монотонно, одно и то же, день за днем, и постепенно ты устаешь и начинаешь скучать. Там, за виднеющимися вдали привязными аэростатами, все, может быть, намного интереснее, но мы-то остаемся здесь, по эту сторону, а здесь, по эту сторону, ничего не меняется. Как же это утомительно, как однообразно! Те же машины, те же грязные мужчины, те же стоны, та же тишина. Та же жара в операционной, те же кровати в палатах, всегда забитые под завязку. Это война. Но она все идет и идет, опять и опять, день за днем, пока не становится похожа на жизнь. Мирную жизнь. Жизнь в госпитале большого города – рутина ведь одна. Только госпитали в городе больше и лучше оснащены, санитарные машины – это машины скорой, а пациентов не всегда привозят санитары, иногда они приходят сами или приезжают на такси или лимузинах, и среди них есть женщины, и у них такие разнообразные болезни – мирные госпитали не так бестолковы, не так монотонны, как военные. Ах, война человечнее мира! Эффектнее, конечно, острее, – это наша специальность, – но если говорить о чистой агонии жизни, о, поверьте, мирное время куда богаче!

Война так чиста. Мир такой грязный. В мирное время разводится столько мерзких болезней. Они тянутся годами. Нет, война чиста! Я скорее готова смотреть на то, как мужчина умирает в расцвете сил на войне, чем на то, как он мирно дряхлеет с разбитым сердцем, сломленным духом, загубленной жизнью, такой усталый, такой настрадавшийся – умирает наконец в положенное время, в почтенном возрасте! Как они страдают – те, кто приезжает в наши городские госпитали в лимузинах в мирное время. Умершие молодыми, чисто и быстро у своих орудий, избавлены от всего этого. В конце концов разница не велика. Просто война эффектнее – вот и всё.

Что ж, он приехал, как и остальные, с той только разницей, что он был старше. Копна седых волос цвета стали, настоящая грива над густыми черными бровями, которые сводили судороги боли. Прострелен, как обычно, в живот. После приезда три часа провел на столе – на операционном столе, – а потом его перевели в палату, уточнив, что шансов выжить у него ноль. Ни больше ни меньше. Когда он очнулся от эфира, то сказал, что не хочет умирать. Сказал, что хочет жить. Очень. Сказал, что хочет снова увидеть жену и детей. Он настаивал на этом снова и снова, настаивал на том, что хочет поправиться. Он ухватился за руку доктора и сказал, что он должен поправиться, что доктор должен ему помочь. Доктор высвободил свои тонкие пальцы из его жесткой, умоляющей хватки и сказал ему вести себя хорошо и потерпеть.

– Ведите себя хорошо! Потерпите! – сказал доктор, и больше он ничего сказать не мог, потому что он был честен. Что еще он мог сказать, зная о восемнадцати мелких отверстиях от снаряда, через которые в раздутый живот просачивался яд. Не сегодня, конечно, но послезавтра. Еще три дня.

И весь первый день мужчина говорил о том, что нужно поправиться. Настаивал на этом. Был убежден в этом. На следующий день – второй из трех дней, которые дал ему доктор, – боль взяла свое. Боль искривила его черные брови, и он стал задумчивей. Как можно жить с такой болью?

Тем вечером около пяти часов пришел Генерал. Тот, который раздавал награды. Меча у него не было, только хлыст, так что он бросил хлыст на кровать, а награждать можно только мечом. Только Médaille Militaire. И всё. Но с Médaille Militaire идет годовое пособие в сто франков, так что это тоже ничего. Генерал был краток: «От имени Французской республики я вручаю тебе Médaille Militaire». Потом он наклонился, поцеловал мужчину в лоб, приколол медаль на покрывало и ушел.

Вот тебе и пожалуйста! Коротенькая церемония, довольно небрежно исполненная. У всех нас было это чувство. Генерал наградил стольких умирающих мужчин. А этот был так близок к смерти. Казалось, он уже в полусознательном состоянии. И все-таки Генерал мог бы добавить чуть больше чувства и не делать это так небрежно. Но он делал это столько раз. Ничего, когда рядом больше людей, он делает все иначе, но в этот раз никого рядом не оказалось – только доктор, умирающий и я. Мы все четверо знали, что это – просто пособие для вдовы. Так что не было причин для громких почестей, для пышных, звучных фраз и всего этого парада – все всё понимали. И мужчина всё понимал. Понял, когда получил эту медаль. Он понял, что надежды нет. Когда Генерал ушел, я показала ему медаль в плюшевом чехле. Выглядела она почему-то дешево. Обмен как будто получался неравный. Он отмахнулся от медали и с отвращением пожал плечами.

– Видел я это всё! – заявил он. И мы видели. Все мы это знали, и он, и доктор, и Генерал, и я. Но он знал и понимал лучше всех. И ему было горько.

После этого он понял, что доктор его не спасет и что он больше не увидит жену и детей. Он стал злиться и сопротивляться лечению. От уколов было больно – очень больно, и он не хотел, чтобы ему их ставили. Да и толку от них не было, боль стала слишком сильной, и он крутился и вертелся, пытаясь от нее избавиться.

Наступил третий день, он был жив, он умирал и знал, что умирает. Это было необычно и сбивало с толку. Он ворочался с боку на бок, и его рвало черной жидкостью в белый эмалированный таз. Время от времени санитар опорожнял таз, но жидкость не кончалась, он задыхался, хватал ртом воздух и морщил брови от боли. Потом его лицо потеряло форму, как теряет форму лицо ребенка, который плачет. И он плакал от боли, и одиночества, и обиды.

Он изо всех сил старался держаться. Он так хотел жить, но не мог. Он сказал:

– Je ne tiens plus.

И это было правдой. Он больше не мог. Боль была сильнее. Он сжал кулаки, искривляясь и умоляя о пощаде. Но разве в наших силах было его пощадить? Мы дали ему морфий, но это не помогло. Он продолжал кричать и просить пощадить его, он кричал нам и Господу. Между нами говоря, мы дали ему прострадать еще восемь часов – мы и Господь.

Потом я позвала священника. У нас в палате три священника работают санитарами, и я попросила одного из них его соборовать. Я думала, это его успокоит. Медицина ему не помогла, он все еще не смирился с тем, что придется умереть, и когда он говорил: «Я умираю», то ждал, что ему будут возражать. Так что я попросила Каполарде его соборовать, и он согласился и поставил вокруг кровати красные ширмы, чтобы отгородить его от остальных. Потом Каполарде повернулся ко мне и попросил выйти. Это было летом. Окно у изголовья кровати было открыто, а снаружи лежали снопы свежескошенного сена. Вдалеке раздавались выстрелы. Перед выходом я увидела, как Каполарде, держа одной рукой священные масла, другой взял таз с черной рвотой и опорожнил его в окно.

Нет, это его не утешило и не помогло смириться. Он продолжал бороться. Он хотел жить и ненавидел Смерть горькой ненавистью. В тишине летнего вечера я отчетливо слышала его в моем конце палаты. Я слышала тихие слова за ширмой.

– Dites: ‘Dieu je vous donne ma vie librement pour ma patrie’ (Скажите: «Боже / Господь, я по доброй воле отдаю Тебе свою жизнь во имя родины»).

Обычно священники говорят им это, потому что так смерть предстает более достойной. В ритуале этого нет, но это облагораживает смерть солдата. Так что, думаю, Каполарде сказал это и в тот раз. Судить я могу только по ответу. Я слышала тяжелое, натужное дыхание, задыхающийся, жалобный плач.

– Oui! Oui! – вырывалось в интервалах. – Ah, mon Dieu! Oui!

И снова бормочущий, путеводный шепот.

– Oui! – oui! – донеслось в ответ сквозь плач и хрип.

Так что я слышала шепот, шепот священника, и затрудненные вздохи, слабые стоны, непокорные стоны в ответ. Его принуждали к этому. Принуждали к принятию. В него вколотили смирение, вколотили покорность.

– Oui, oui, – раздались мятежные стоны. – Ah, oui!

Видимо, осталось недолго. Каполарде его просветил.

– Oui! Oui! – донеслись удушливые рыдания. – Ah, mon Dieu! Oui!

И очень глубокие, прерывистые, плачущие вздохи:

– Dieu – je – vous – donne – ma – vie – librement – pour – ma – patrie! Librement! Librement! Ah, oui! Oui!

Наконец он был побежден. Задыхающийся, умирающий, сбитый с толку мужчина сказал свои благородные слова.

«Боже, я по доброй воле отдаю Тебе свою жизнь во имя родины!»

После чего была череда тихих латинских фраз, отстукивавших в тишине, как пулеметная очередь.

Через два часа он все еще был жив, все еще ворочался, но уже не возмущался.

– Тяжело уходить, – прошептал он и добавил: – Сегодня высплюсь как следует.

Последовала долгая пауза, и он открыл глаза.

– Уверен, загробный мир более chic, чем этот, – отметил он, улыбнувшись, и добавил: – Я не хотел на войну. А теперь вот заслужил Médaille Militaire. Ее добыл для меня мой капитан. Это он сделал меня храбрым. Помню револьвер в его руке.

Назад: Женщины и жены
Дальше: Locomotor ataxia[77]