Его доставили в Poste de Secours прямо за передовой и аккуратно уложили на носилки, а носильщики принялись разминать руки, затекшие от тяжести его тела. Это был крупный сорокалетний мужчина, не то что легкие юнцы из молодняка последних двух лет. Раненый открыл глаза, горящие черные глаза, которые сперва заметались по сторонам, после чего мстительно остановились сперва на одном, затем на другом brancardier.
– Sales embusqués! (Грязные тыловые крысы!) – яростно крикнул он. – Сколько я тут пролежал? Десять часов! Десять часов вас дожидался! Притащились, только когда стало безопасно! Безопасно для вас! Чтобы не рисковать вашими драгоценными грязными шкурами! Чтобы подобраться туда, где я стоял месяцами! Туда, где пролежал десять часов с пузом, вскрытым немецким снарядом! Безопасно! Безопасно! Вы только по ночам смельчаки, в темноте, когда опасность миновала, через десять часов!
Он закрыл глаза, резко подтянул колени и ухватился грязными руками за живот. Старые синие штаны от пояса до колен были пропитаны кровью, черной кровью, запекшейся и мокрой. Brancardiers переглянулись и покачали головами. Один пожал плечами. Мужчина на носилках снова открыл горящие глаза.
– Sales embusqués! – снова заорал он. – Сколько вы уже занимаетесь этой благостной работенкой? Двенадцать месяцев, с начала войны! А я с начала войны, все эти двенадцать месяцев стою в окопах на передовой! Подумайте только – двенадцать месяцев! И двенадцать месяцев вы бегаете за нами – когда становится безопасно! А ведь вы сильно меня моложе! Оба лет на десять – на десять – пятнадцать или даже больше! Nom de Dieu, вот что значит блат! Блат!
Горящие глаза снова закрылись, и носильщики потопали прочь, зажигая дешевые сигареты.
Потом пришел хирург, который был на исходе терпения. А, grand blessé, его срочно в тыл. Хирург попытался расстегнуть его мокрые штаны, но мужчина закричал от боли.
– Ради всего святого, разрежьте их, месье Major! Разрежьте! Не надо экономить. Они износились на службе отечеству! Они порваны и запятнаны кровью, никому они после меня не понадобятся! Ох уж эта мелочная экономия, мелочная, фальшивая экономия! Режьте, месье Major!
Тяжелыми тупыми ножницами ассистент наполовину отрезал, наполовину оторвал штаны от агонизирующего мужчины. От раны отвалились комки черной крови, и открылся поток алой крови, который остановили жгутами, туго затянув их поверх белой марли. Хирург отложил инструменты.
Он мягко прошептал:
– Mon pauvre vieux. Еще? – и вколол дозу морфия в вялую ногу.
Подошли два медбрата, американцы в хаки, румяные, упитанные, беспечные. Они быстро и ловко подняли носилки. Мариус открыл свои гневные глаза и яростно на них уставился.
– Sales étrangers! – крикнул он. – Что вы здесь забыли? Приперлись поглазеть на мои кишки на полу? Где вы были десять часов назад, когда были нужны? Когда я лежал башкой в грязи, в собственной крови? Куда вам! Ведь было опасно, а вы вечно ждете затишья!
Они сунули его в машину и в свете фонаря застегнули коричневые брезентовые шторы. Один из них завел мотор, и оба, посмеиваясь, забрались на передние сиденья. Они ехали в темноте, не включая фар, быстро, но аккуратно. Мужчина продолжал вопить, но они его не слышали.
– Понаехали! Туристы! – грустно завывал он. – Сидят за рулем, когда это я должен сидеть за рулем! Не я разве водил такси в Париже последние десять лет? Не знаю, что ли, как водить, как управляться с двигателем? Кому они здесь нужны – Франции, что ли? Нет, только себе самим! Чтобы книжку написать, чтобы рассказывать потом, что они тут делали – когда было безопасно! Если для Франции, так записались бы во Французский легион – им там всегда рады – и стояли бы со мной в окопах! Думаете, запишутся? Еще чего! Небезопасно ведь! Заняли мое место за баранкой и приехали за мной – когда уже было поздно.
Потом подействовал морфий, и он уснул.
Мариус умирал в полевом госпитале, километрах в десяти от линии фронта. Он умирал уже три дня, и другим пациентам это не нравилось. Вонь от его ран наполняла воздух, а его проклятия наполняли палату. Потому что Мариус знал, что умирает, и бояться ему было нечего. Он мог выражаться, как ему было угодно. Для него не будет земного трибунала – ему придется отвечать на высшем суде. Так что Мариус свободно делился со всей палатой своей философией жизни, своей тяжелой, скудной, уродливой жизни, какой он ее прожил, а также своим пониманием Родины, какой он ее знал. Три дня подряд, от рассвета до заката, он вопил в бреду, и никто особенно не слушал, все понимали, что это бред. Пациентов это то отвлекало, то забавляло, а иногда ужасно раздражало, в зависимости от того, хотелось ли им спать и насколько сильно они страдали. Все это время рана в его животе наполняла палату жуткой вонью, ведь это была газовая гангрена, а у нее чудовищный запах.
Мариуса поместили в Salle для раненых в брюшную полость, и рядом с ним лежал мужчина с каловым свищом, который источал омерзительный запах. Мужчина со свищом привык к себе, но без конца жаловался на Мариуса. С другой стороны от него лежал мужчина, которому прострелили мочевой пузырь, и вокруг него стоял плотный запах мочи. Но и этот мужчина привык к себе, и он тоже жаловался на Мариуса и на его ужасный запах. Потому что у Мариуса была газовая гангрена, а гангрена значит смерть, и то, на что они жаловались, был запах смерти.
Через две койки от Мариуса лежал двадцатилетний парень, которому прострелили печенку. Кроме того, ему ампутировали руку, и поэтому ему полагался Croix de Guerre. Он не отличился каким-нибудь храбрым поступком, но Croix de Guerre выдавали всем mutilés, потому что они поправятся и вернутся в Париж, и, когда они будут гулять по улицам Парижа без ноги или без руки, для поддержания всеобщего настроя полезно, чтобы у них на груди красовался Croix de Guerre. Поэтому однажды в восемь вечера пришел Генерал, чтобы вручить парню через две койки от Мариуса Croix de Guerre. Генерал был красивый мужчина, что-то вроде русского великого князя. Он был высокий и подтянутый, с прекрасными стройными ногами в блестящих высоких сапогах. Он произвел сильное впечатление, когда переступил порог палаты, будто материализовавшись из дождя и темноты. Несколько дождевых капель поблескивали на золотых дубовых листьях его фуражки, поскольку, хотя его и привезли на лимузине, он не мог подъехать прямо к палате, и пришлось пройти около пятидесяти ярдов в темноте и под дождем. Он был облачен в черный плащ до пола, который он положил на пустующую койку, после чего, окруженный блистательной свитой, вручил мужчине через две койки от Мариуса медаль. Все это сопровождалось небольшой, но трогательной церемонией, полной достоинства и простоты. Мариус в своем бреду внимательно наблюдал за происходящим.
Через пять минут все закончилось. Генерал ушел, его свита тоже, и обитатели палаты снова погрузились в свои мысли.
Напротив Мариуса, на другой стороне палаты, лежал маленький joyeux. А точнее – солдат из Bataillon d’Afrique, французского криминального полка, куда попадали люди, которые в противном случае отбывали бы тюремные сроки. Заключенных отправляли в этот полк в мирное время, а во время войны они воевали в окопах так же, как и все, но с меньшим шансом получить за это награду. Как правило, награда для них была предусмотрена только одна – социальная реабилитация. Мариус снова заводил свою пластинку, поддразнивая маленького joyeux, чьи ноги лежали всего в ярде от его ног.
– Tiens, мой маленький друг! – кричал он на всю палату. – Тебе никогда не получить такого Croix de Guerre, как у Франсуа, потому что ты в Bataillon d’Afrique! А как ты там очутился, дружище? Да просто однажды ночью перебрал вина в кафе – да так перебрал, что, когда старый богатенький boulevardier решил отбить у тебя девчонку, ты вмазал ему и поставил фингал! Обычный забулдыга, возмутитель спокойствия! А всё из-за вина, хорошего вина, которое завысило цену девчонки! Это все вино! Вино! Но каждый раз, когда парламент пытается запретить во Франции распитие хорошего вина, все начинают возмущаться. Кто – все? А вот тот самый boulevardier, который вложил деньги в виноградники, тот самый, который положил глаз на твою Мими! И вот ты отправляешься в тюрьму, а потом в Bataillon d’Afrique, пока вино льется рекой, а твоя Мими – где она? Только никогда тебе не получить Croix de Guerre, дружище, – La Patrie Reconnaissante об этом позаботится!
Мариус кричал и смеялся – он знал, что смерть близка и что приятно выговорить все, что лежит на душе. К нему подошел санитар, один из шести молодых парней, приписанных к палате в роли медбратьев.
– Ха! Пришел меня утихомирить, sale embusqué? – язвил он. – Я буду орать громче пулеметов! Да слышал ли ты вообще пулеметы ближе, чем в этом безопасном местечке за передовой. Занимаешься тут бабьими делами! Ухаживаешь за мной, нянчишься со мной! Что ты в этом понимаешь, бездарная ты офисная поганка? Наверняка заручился влиятельным дружком, который мобилизовал тебя медбратом – на бабью работу, вместо того чтобы пойти простым солдатом, как я, исполнять свой долг в окопах!
Мариус приподнялся в кровати, а медбрат знал со слов врача, что это положение вредно для человека с тридцатисантиметровой раной в животе. Но и в бреду Мариус оставался силен, и пришлось позвать второго медбрата, чтобы уложить его на спину. А вскоре понадобился и третий – чтобы удерживать сопротивляющегося мужчину в этом положении.
Мариус сдался.
– Зовите всех шестерых! – кричал он. – Всех шестерых! Что вы понимаете в моей болезни? Ты, продавец овощей! Ты, парикмахер! Ты, cultivateur! Ты, капитан паромчика из Парижа в Шербург! Ты, парижский газовик! Ты, водитель парижского такси, как и я! И вся ваша премудрость, ваш опыт ушли на то, чтобы со мною нянчиться! Мобилизовались медбратьями, потому что дружите с другом депутата! Я не знаю никакого депутата, я попадаю прямиком в окоп на передовой! Sales embusqués! Sales embusqués! La Patrie Reconnaissante!
Он откинулся на спину и ненадолго притих. Он был в сильном бреду, а значит, конец был не за горами. Его черные брови исказила гримаса боли, закрытые веки дрожали. Серые ноздри сужались и расширялись, а серые губы натянулись, обнажив оскал покрытых желтым налетом зубов. Беспокойные губы постоянно искривлялись, исторгая очередное беззвучное проклятие. На полу возле него лежала груда покрывал, с яростью сброшенная им с койки, по обеим сторонам которой свешивались бледные мускулистые волосатые ноги – так, что пальцы доставали до пола. Он все время пытался освободиться от брюшных перевязок, дергая за булавки слабыми грязными пальцами. Пациенты по обе стороны от него отвернулись, чтобы не чувствовать запаха – запаха смерти.
В палату вошла медсестра. Она была единственной женщиной, работавшей в палате, и она решила прикрыть его сброшенным покрывалом. Мариус попытался ухватить ее за руку и заключить в свои слабые, охваченные бредом влюбленные объятия. Она ловко увернулась и попросила санитара, чтобы тот его прикрыл.
Мариус зашелся ликующим, хищным, вялым, визгливым смехом.
– Не связывайся с прокаженной женщиной! – кричал он. – Никогда! Никогда! Никогда!
Потом ему снова дали морфия, чтобы он вел себя тише и приличней и не мешал другим пациентам. И он умирал всю следующую ночь, и весь следующий день, и всю ночь после этого, потому что это был сильный и невероятно живучий мужчина. И, умирая, он продолжал изливать на всех свой жизненный опыт и свои выводы о жизни, какой он ее прожил и узнал. И когда он видел медсестру, то начинал думать об одном, когда видел медбратьев – о другом, когда видел мужчину с Croix de Guerre – о третьем, а когда видел joyeux – о четвертом. И обо всем этом он сообщал всей палате, не умолкая. Он был в глубочайшем бреду.
Он умер мерзкой смертью. Умер после трехдневного беснования и проклятий. Перед его смертью в той части палаты, где он лежал, стояла ужасная вонь, и она отражалась в грязи слов, которые он выкрикивал на пределе своего обезумевшего голоса. Когда это закончилось, все вздохнули с облегчением.
Конец наступил внезапно. Он наступил после диких метаний, после жесточайших проклятий, после жесточайших истин. Как-то ранним утром ночная медсестра посмотрела в окно и увидела процессию, которая уходила с территории госпиталя через ворота и удалялась в направлении кладбища близлежащей деревни. Первым шел священник, держа в руках деревянный крест, сделанный накануне плотником. Он пел что-то грустное, а у ворот, взяв под козырьки, стояла стража. Через ворота прошел кортеж из дюжины солдат – четверо из них несли гроб. На гробе красовался славный французский триколор. Медсестра инстинктивно оглянулась на койку Мариуса. Когда он умрет, все будет точно так же. Потом ее взгляд упал на парижскую газету на столе. Одна из колонок была озаглавлена: «Nos Héros! Morts aux Champs d’Honneur! La Patrie Reconnaissante». Все будет точно так же.
Потом Мариус издал последний внезапный крик.
– Vive la France! – заорал он. – Vive les sales embusqués! Hoch le Kaiser!
Потом он умер.
Париж,
19 декабря 1915