Глава 11
Эhэкээн (дедушка)
Они сидели на террасе втроём среди развешенных на верёвках платьев. Ветерок заигрывал с цветастыми шелками. Анна разложила на скамье расчёски, гребни, заколки, шпильки, ленты. Этого добра в хозяйстве Миры оказалось во множестве, на большой галантерейный магазин хватит. Подумать только, в самом сердце тайги, среди комарья, такая роскошь! Зачем? Рыб в реке приманивать? Георгий сидел в сторонке с пригоршней кедровых орехов в кулаке. Он сплёвывал шелуху со слишком уж нарочитой разухабистой небрежностью, не сводя глаз с женщин. То ли любовался сестрой, то ли сторожил, подразумевая в Анне какую-то неведомую угрозу. Анна старалась вовсе не смотреть на него. Однако время от времени их взгляды сталкивались, и тогда по спине Анны пробегали стайки щекотных мурашек. Внешне непохожие, но совсем одинаковые по сути, брат и сестра очень нравились ей. Оба. Но Георгий всё-таки больше. Расчёсывая волосы Миры, Анна пыталась представить себе Георгия на трибуне московского ипподрома или прогуливающимся по тротуару Тверской в предвкушении каких-нибудь изысканных приключений, или покупающим триста граммов буженины в нарезку в Елисеевском гастрономе, или…
Георгий смотрел на Анну настороженно, воздвигая между собой и нею гранитный бастион отчуждённости, но порой, оборачиваясь к нему внезапно, она ловила и иные взгляды, которые едва ли могла расшифровать. Восхищение? Умилённое изумление? Благоговение? Ах, не может такого быть! Всё это ей лишь мерещится. Это дымный морок, который опять наводит на неё Аграфена.
Хозяйка безымянной речки действительно время от времени пересекала террасу. Перемещаясь с улицы с дом и обратно, Аграфена хлопотала по каким-то домашним делам: жгла огонь на каменном кострище возле террасы, перемешивала длинной шумовкой душистое варево в котле над огнём. Анна недоумевала: зачем все эти хлопоты, если в доме есть нормальная дровяная плита?
– Госпожа-бабушка готовит отвар для моей ванной, – пояснила Мира. – Мыть сразу всю меня неудобно, потому госпожа-бабушка сначала моет мои волосы, а потом всё остальное. Уходит два полных корыта. Столько воды за один день не наносить, поэтому делим на два дня. К тому же отвар для полоскания моих волос можно приготовить только на открытом огне. На плите получается всё не то.
Ах, уж эта Мира! Не девушка – кукла! Красивая, послушная. Можно купать в корыте. Можно наряжать. Можно делать разные причёски. Волосы – чистый шёлк. На каждое движение расчёски отзываются электрическим треском. Расчёсывать их нелегко – слишком длинные и густые. Зато если уж удастся расчесать, то можно не плести тысячу кос. Можно укладывать их в сложные конструкции. В итоге на голове получится тиара из волос. Аграфена принесла различные причудливые заколки из потемневшего серебра. Анна никогда не видывала таких камней. Долго рассматривала оправленные в металл красные, синие и фиолетовые кристаллы.
– Ты будешь богиней. Царицей Савской. I promise! – приговаривала Анна.
Мира блаженствовала. По лицу её блуждала улыбка упоения, в то время как Анна перебирала и раскладывала рядами её длинные пряди.
– Там, в Москве, ты работаешь парикмахером? – спросила Мира.
– I аm working? – Анна рассмеялась. – Впрочем, да! Конечно! Ещё как работаю. Только вот папа почему-то называет меня тунеядкой. Иногда.
– А кто твой папа?
Анна помедлила с ответом. Как объяснить простоватым лесным жителям род и стиль занятий собственного отца? Мельком глянув на притихшего Георгия, Анна решила не хвастаться, но и лгать этим людям ей не хотелось. Она решила ограничиться самым простым и в то же время близким к истине объяснением:
– Мой папа – бухгалтер, – проговорила она и замерла, услышав, как на доски террасы посыпались кедровые орехи.
– Наш папа был стряпчим, юристом, а мама…
Мира почему-то замолчала, вопросительно глядя на брата.
– А моя мама – домохозяйка, – подхватила Анна. Ей понравилась эта игра: они похваляются родителями, ровно дети. Как мило! – А меня заставляют работать. How sad!
Она хотела добавить ещё что-то для продолжения игры. Может быть, перебрать всех своих родственников, обязательно отметив, кто на каких фронтах воевал и какие награды имеет, но Георгий перебил её. Его голос прозвучал резко и, пожалуй, слишком громко. С такими интонациями изрыгают площадную брань.
– А наша мать – цыганка. Отец, уездный стряпчий, подобрал её на колхозной ярмарке неподалёку от Винницы. Пением или танцами она очаровала его, не знаю. Отца я помню плохо, а вот мать хорошо танцевала и пела до последнего часа. От её плясок снег таял! От её песен полярная ночь светилась!
Сказав так, он сбежал по ступням террасы и исчез за деревьями. Аграфена смотрела ему вслед со своей обычной загадочной усмешкой. А Мира взмахнула руками, повела плечами, тряхнула головой. Недоплетённая коса выскользнула из руки Анны. Скользкий шёлк волос рассыпался. Мира исчезла под ним. Лишь кончик носа выглядывал меж струящихся прядей да сияли глаза.
– Я бы тоже могла стать танцовщицей, но видишь, как оно получилось!
– Уездный? Стряпчий? Что это такое? – удивилась Анна.
– Наших родителей сослали ещё до войны, – глухо ответила Мира. – В Россию они так и не вернулись. После смерти отца мать с тремя младшими детьми прибилась к Амакинской экспедиции. Тогда ею руководил Михаил Николаевич Богатых. Хороший человек!
– Надо говорить: «СССР». Ты бы ещё о царе Горохе вспомнила, – весело отозвалась Анна, собирая волосы Миры в хвост. – Ах, как я люблю плести косы! В детстве у меня было много кукол! Ты сказала: с тремя младшими? Сколько же вас всего?
– Георгий – седьмой.
– Я уложу косы вокруг головы. Такую причёску носила моя мама после войны. Тогда такая мода была… в России. – Анна снова разделила волосы Миры на две равные части и принялась плести сначала левую косу.
– Михаил Николаевич Богатых, дядя Миша, был очень хороший человек, – продолжала Мира. – В посёлке его называли Богом. Действительно, Бог мог почти всё. Если б не он, нам не выжить. Жорка всегда ревновал мать к дяде Мише. Да, наша мамка сошлась с Богом. Таких, как она, называли полевыми женами. Жорка до сих пор злится, а ведь, если б не Бог, всего этого не было бы!
Мира взмахнула рукой. Яркий рукав её платья взметнулся, обнажив сухую руку.
– Бог научил Жорку всяким премудростям. В камералке было множество книг по геофизике, и Жорка их читал. Все мы думали, что он станет геологом, а он стал ветеринарным врачом.
Высокую причёску из переплетённых кос Анна закрепила на макушке Миры несколькими шпильками. Фиолетовые и бордовые камни расцветили бледный лоб Миры радужными бликами. Отступив на пару шагов, Анна залюбовалась ею.
– Немного старомодно, но тебе очень идёт. Теперь ты совсем не похожа на цыганку. Где же взять зеркало?
Георгий явился мгновенно, словно прятался в кустах за углом дома и подслушивал. Он принёс очень кстати небольшое зеркало в деревянной раме.
– Ненавижу лес. И тундру ненавижу, – проговорил Георгий. – Потому и не стал геологом. Животные – другое дело. Их надо жалеть и лечить.
– Ты не любишь лес? – спросила Анна. – Weird. Разве сейчас мы не в лесу.
Мира и Георгий дружно рассмеялись и сразу сделались очень похожи, словно родились в один день и час.
– Хочешь, я покажу тебе настоящий лес? – спросила Мира.
– Не знаю… Наверное, идти далеко. Как же ты…
Анна с сомнением уставилась на цветастый многоярусный подол её платья, скрывающий больные ноги. Мира вскочила было, но тут же покачнулась, ухватилась за локоть Анны. Однако глаза её сияли.
– А никуда не надо ходить! Жорка, принеси из кладовки пучок трав. Любой. Бери тот, что лучше пахнет. Госпожа-бабушка, посторонись! Анна, бросай пучки трав на уголья. Нам нужен дым. Много дыма! Жорка, кидай шкуры на хвою, чтобы мы могли сесть возле костра. Анна! Ну, что же ты стоишь?
Мира отдавала распоряжения по-детски звонким голоском, разбудившим в вершинах лиственниц весёлое эхо.
Мира распоряжалась, и все выполняли её указания. Костёр дымил. Мира пела. Слова её песен, выпеваемые на чужом, режущем слух, не понятном Анне языке, будили в верхушках лиственниц насмешливое эхо. Цыганский то был язык или какой-то другой, Анне невдомёк. Просто хорошо и уютно, расположившись вот так возле костра, слушать этот чарующий, низкий, с едва заметным надломом, голос. Задор сменялся грустью, грусть тоской. Тоска разливалась бурным плясовым весельем, плавно переходящим в усталую грусть. Грусть сменялась судорожным, сокрушительным весельем. И так по бесконечному кругу, из конца в начало и от начала к концу.
Дело дошло до того, что Анна нарядилась в одно из цветастых платьев. Она пыталась танцевать цыганские танцы, кружась около костра. Мира смеялась, а её брат оставался серьёзен. У Анны голова шла кругом от дымных ароматов. Наконец, она упала без сил на оленью шкуру. Интонации Миры менялись, и вместе с ними менялось настроение Анны. Последняя песня была, кажется, колыбельной, и Анна уснула.
Её разбудил ночной холод. Зубы стучали от холода, но лицу и животу было жарко. Анна повернулась на другой бок. Теперь спина горела огнём, а лицо и живот, наоборот, мёрзли. Окончательно пробудившись, Анна решила отдать на растерзание ночной прохладе спину и снова перевернулась. Теперь сквозь языки пылающего огня она видела чей-то тёмный силуэт. Ах, если бы это оказался Георгий, как было бы хорошо!
– Негоже спать на земле. Мерзлота забирает силу даже через олений мех. Поднимайся. Пойдём в дом.
Конечно, это Георгий! Анна закрыла лицо ладонями. Детский способ скрыть радость. Она уткнулась лицом в шкуру, чтобы не рассмеяться в голос. Он здесь! Он поддерживал огонь и охранял её сон! Нет, может статься, вовсе не её. Может статься, Мира, его сестра, тоже где-то неподалёку, и его заботы предназначаются любимой сестре, а не чужой женщине.
– А Мира? – тихо спросила Анна. – Где она?
– Она давно в своей постели. Тебя жалко было будить, но теперь уже ночь. Пойдём под крышу.
– Не хочу. Хочу быть здесь. Посмотри, через кроны видны звёзды. Сколько их!
– Ты дрожишь от холода… Я слышал, как стучали зубы.
– Пусть…
Ах, вечно бы лежать вот так и смотреть на любимого сквозь всполохи костра! Он поднялся. Она услышала тихие шаги, возню, снова шаги, и на неё обрушилась несусветная тяжесть пропахших дымом шкур.
– Вот так. Так даже хорошо, что мы здесь. Есть возможность поговорить. Слушай.
– У меня только один вопрос…
– Ну?
– Что такое камералка?
* * *
Камералка – лаборатория, помещение для камеральной обработки материалов полевых изысканий геофизиков и геологов. Там прошло моё детство. Там я стал тем, кто есть сейчас. Теперь молчи и слушай. Я начну с самого начала.
Не кори Поводырёвых. Не считай их преступниками. Не бойся их. Они ничего не сделают тебе, чужачке. Из любви ко мне не сделают, хоть я и неродной их сын. Я расскажу тебе, как познакомился с Осипом и Аграфеной. Узнав, как это случилось, ты смягчишь своё сердце. Это случилось ещё до того, как Мира заболела полиомиелитом. До того как умерла наша мать. До того как Поводырёвы усыновили меня и моих сеструх. Десять лет прошло с тех пор, а они всё такие же. Нисколько не постарели. Думаю, что и двадцать лет назад они были такие же, как сейчас. И сто лет назад… Смеёшься? А я порой думаю, что они и есть Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н переселившиеся в человеческие тела, чтобы делать людям добро. Только вот добро и зло у них иные, не такие, как у тебя, москвички, или даже у меня.
Начинать придётся издалека. Я родился незадолго до смерти отца. Последыш, я стал неожиданным явлением для своей матери, Марички Лотис. Моя семья жила в ссылке в одном из посёлков на берегу реки Алдан. Жили бедно, но после смерти отца мать осталась совсем без средств и была вынуждена искать работу по всей Якутии. Работа нашлась далеко от родного Алдана, в новом посёлке алмазодобытчиков. Так мама перебралась с тремя младшими детьми – четверо старших к тому времени уже жили самостоятельно – в новый посёлок Амакинской экспедиции.
Мама никогда ничему не училась. Только рожала и воспитывала нас. Потому работа для неё нашлась только самая простая и низкооплачиваемая. В Амакинском посёлке мы едва сводили концы с концами, но как-то жили.
Мать помню хорошо. Она мне всегда казалась не менее красивой, чем наша Мира. Такие же чёрные косы и глаза, как вишни. А как она плясала! А как пела! Судомойка, мать семерых детей, она была самой привлекательной женщиной на посёлке, где жили геофизики из Москвы и Ленинграда. В большинстве своём – мужики. Супружеских пар две или три. Остальные женщины наперечёт и на вес золота. Семьи геофизики оставили в столицах, но в тайге некоторые из них – избранные – находили себе «полевую жену», иногда из местных эвенкиек или якуток. На нашу маму «положил глаз» большой человек, сам товарищ начальник Амакинской экспедиции.
Он и не жил с нами. Дневал и ночевал в небольшой комнатёнке, в камералке. Там был и его рабочий кабинет, и спальня. К нам в крошечную конуру, выгороженную в одном из бараков, которую мы занимали вчетвером, наведывался два-три раза в неделю. Они общались с матерью на той самой койке за выцветшей ситцевой занавеской, которую она делила с моими сеструхами. Я же спал на составленных вместе двух больших чемоданах тут же, рядом. Мира тогда была ещё здорова и на время визитов Бога вместе с Изольдой уходила «погулять» к соседям. Я же бежал на место Бога, в камералку. Иногда и ночевал там на верстаке, положив под голову образец горной породы. Возвращаясь, Бог не прогонял меня. Спать, читать книжки, изучать атласы, слушать разговоры геофизиков, играть с ними в шахматы и преферанс – такие и подобные занятия он считал полезными для меня и не препятствовал. Остальное же считал капризами и буйством, а нашу с матерью любовь друг к другу – противоестественным и вредным баловством.
Так случилось, что я часто ночевал в камералке один. В часы, когда зимняя ночь казалась вечной, я укладывался на верстак – лежанкой Бога, понятное дело, брезговал – накрывал голову одеялом, зажигал фонарик, пытаясь в сотый раз перечитывать растрёпанный томик Майн Рида, романтическую историю о любви и мести. Морис Джералд казался мне слишком слабым. Роль жертвы не для меня. Я воображал себя то Кассием Колхауном, то отцом Луизы Пойндекстер. Только моя Луиза – не белокурая изнеженная красотка, а черноволосая бойкая плясунья. Именно такой была в молодости моя мать, Маричка Лотис. После пятого прочтения я знал содержание каждой страницы, помнил каждую подробность монохромных иллюстраций. В камералке я познакомился и с Джеком Лондоном, и Дюма, и Жюль Верном и даже с Сименоном. Зачитав всю художественную литературу до дыр, я принялся за учебники и атласы по геофизике. И, знаешь, кое-что почерпнул. Многое! Погоди, не спрашивай меня, почему я стал ветеринарным врачом. Об этом чуть позже.
В бараке, где я жил с матерью и сёстрами, в сенях, на вбитом лично Богом гвозде висел широкий армейский ремень со звездой на пряжке как средство укрощения меня. Вернее, моей любви к матери, которая порой оборачивалась лютой ревностью и буйными выходками.
Сестры называли его дядей Мишей, ну а я… Я Бога ненавидел. Ненавидел за то, что он замечает увядшие на тяжёлой работе руки моей матери, ненавидел за её пресмыкательство перед ним. Ненавидел этот геофизический термин «полевая жена». Ненавидел за то, что держит мать на расстоянии, словно брезгуя ею, ссыльной цыганкой, вдовой еврейского стряпчего. Ненавидел ремень со звездой на пряжке. Бог любил беседовать с матерью наедине, за бутылкой водки, которую они честно распивали пополам. Да-да, Бог ухитрялся добывать запретный напиток в крошечном посёлке геофизиков, где сухой закон соблюдался неукоснительно.
Что такое посёлок геофизиков, спросишь ты? Отвечу. Посёлек геофизиков – это жалкий пасынок огромных городов, о которых рассказывал матери Бог, о которых я слышал от других геофизиков. Москва и Ленинград, Иркутск и Красноярск – огромные города, величие которых я не смел вообразить. А ведь есть ещё и Киев, и Львов, и Казань, и Горький – в этих городах бывала моя мать. Слушая их разговоры – а они часто и подолгу говорили и обо мне, Бог уговаривал мать отправить меня в Якутск и определить там в детский дом – я и сам чувствовал себя жалким пасынком, щепкой, отлетевшей в сторону от удара топора.
Вплотную к посёлку Амакинской экспедиции подступала Великая Чёрная тайга. И я убежал. В тайгу. Добровольно. Ушёл ранним утром и не с пустыми руками, а хорошо снаряженный, с одноместной палаткой, ружьём, запасом еды и учебником по геофизике, взятыми со склада в камералке. Первые десять километров прошёл на угнанной моторке. Оставил её здесь неподалёку, выше по течению, ведь дальше не подняться – в верховьях река становится порожистой и совсем мелкой. На что рассчитывал? Хотел совершить подвиг первооткрывательства, как товарищ Попугаева. Смешно, конечно. Я не дурак и не надеялся разведать новую трубку. Но я хотел найти огромный алмаз или несколько огромных алмазов. Хотел дать им имена отца, матери и сестёр.
Бросив лодку, я стал взбираться по склону сопки, перевалил вершину и оказался на курумнике. Дело было в разгар лета, стояла жара. Возможно, поэтому я и не побоялся пропасть в тайге.
Кто ходил в жаркое время по якутской тайге, знает, в какой переплет можно попасть, если планировать маршрут без знания ситуации и без учёта погоды. Редкие деревья тайги не создают сплошной тени от солнца, как, скажем, лес в средней полосе России. Камни курумника прогревается и становятся горячими. В безветренную погоду прогревается и воздух. Иногда до температуры сорок градусов. Чем не Африка! В такие дни в тайге воды не достать. Это сейчас, в августе, после обильных дождей тайга переполнена водой. Наступи – и вмятина от ноги тут же наполнится водой. От таяния снегов, от дождей вода скапливается в низинах, в болотцах, в углублениях рельефа. Мерзлота не пускает воду вглубь земли. В дождливые годы вода в тайге держится до морозов. Но в жаркое лето она очень быстро испаряется, и местность может стать совершенно безводной.
В жару идти в гору не особенно приятно, и запас питьевой воды я исчерпал ещё на подъёме, выбравшись на вершину сопки около десяти часов утра, когда сил было много. Да и утром еще более или менее прохладно. Одним словом, не чуя опасности, я начал спуск по курумнику и первый десяток километров одолел сравнительно легко. Меня гнала вперёд надежда найти ещё одну безымянную речку с непременной россыпью если уж не алмазов, то хотя бы их спутников, разбить лагерь и…
Через десяток километров жажда стала нестерпимой, но я всё ещё надеялся на старые шурфы. Да, я прихватил с собой и карту, на которой они были отмечены. Однако, обследовав до десятка относительно сохранившихся шурфов, я потерял надежду добыть воду. Шурфы были почти полностью затянуты илом, а на глубине полутора-двух метров виднелась лишь коричневая жижица, буквально насыщенная всякой живностью – личинками комаров, какими-то головастиками и прочей водоплавающей нечистью. Даже процедить её через марлю оказалось невозможным. Я понял, что влип капитально.
В поисках воды прошло не менее десяти часов. Истерзанный жаждой, я подошёл к более крутому спуску вниз, к гипотетической реке, которая обязана найтись в глубоком распадке между двумя сопками. На крутом склоне открытой воды тоже не было, но местами она журчала под ногами. И это не были галлюцинации. Где-то внутри каменных развалов (курумников) действительно журчала вода; подтаявшая мерзлота высвобождала воду, но текла она на глубине полутора-двух метров, и добраться до нее не представлялось возможным. Не ворочать же огромные глыбы камня вручную!
Вода как бы дразнила меня, что еще более усиливало жажду, и я катился вниз, к распадку едва ли не кубарем. Так я оказался в почти непроходимых зарослях чапыжника. С трудом продираясь через кустарник, в нескольких километрах ниже по рельефу я увидел наконец воду. Она бежала меж камнями, чистая, жгуче-холодная.
Как ни мучила меня жажда, я понимал: глотать мерзлотную воду с температурой чуть выше нуля небезопасно, но я глотал её, припав к земле, как животное. В итоге горло, конечно, простудил. Но это я понял только к утру, а пока далеко отойти от воды я уже не мог и продирался вниз по склону через густые колючие заросли, время от времени вновь прикладываясь к воде. Я был уверен: маленький ручеек непременно впадает в реку побольше, а та, в свою очередь, в большую реку, на берегах которой могут оказаться люди. Этому научил меня Бог, и ты, Анна, помни об этом, если окажешься в тайге одна.
В приустьевой части ручья были обширные плавни, подтапливаемые весенними разливами большой реки, где густые кусты ивняка были все в засохшей грязи, вконец ободранный и пропыленный, я буквально выполз на берег реки.
Добравшись до бровки, отделявшей галечную косу от тайги, и скинув рюкзак, я уже не мог двигаться дальше. Не было сил даже спуститься к реке и умыться. Так я лежал некоторое время на остывающих камнях, постоянно думая о том, что надо бы уже подняться и разбить лагерь.
Устройство лагеря – дело тонкое. У геофизиков Амакинки я прошёл теоретический курс и по этой части. Первым делом выбирается место для палатки. Оно не должно быть сырым, а если сухого места нет, то нарубается лапник, ветки лиственницы или ивы, застилается место, где должна стоять палатка, на них бросается брезент, и только тогда уже ставится палатка. Если стоянка ожидается недолгой, то каркас к палатке не делается. В таком случае её ставят на двух колах и растяжках.
В палатку или под крылья палатки заносятся продукты и вещи, которые боятся дождя (за исключением патронов, флакончиков с бензином для заправки обогревателей и прочего). Все взрывоопасное и горючее должно оставаться снаружи, на почтительном отдалении от палатки. Это на случай, если палатка загорится.
Место для палатки выбрать бывает не так просто, как кажется профану. К примеру, палатку не ставят далеко от воды, потому что вода необходима постоянно. Но и слишком близко к реке её ставить нельзя. Вода в реке может неожиданно подняться. В таком случае придется срочно эвакуироваться на более возвышенное место со всеми вещами. А если это ещё и под дождём, да со сна, да ночью!
Это правило касается и малых ручьёв. Если пройдет ливневый дождь и малый ручей заиграет, то ноги не унести. Под крутыми склонами, подступающими к берегам, ставить палатки тоже нельзя. Особенно в жаркое время, когда оттаивает мерзлота. Может случиться оползень, когда верхний слой оттаявшей земли сползает к реке вместе с обломками скал, с почвой, деревьями. Ширина оползня может достигать нескольких десятков метров. Даже крупные многолетние деревья не сдерживают оползня. Мне доводилось видеть такие оползни и я знал это уже тогда.
Под большими деревьями ставить палатки рискованно. Даже не потому, что в них может ударить молния и задеть палатку. Это как раз маловероятно. Опасность в том, что само дерево может упасть, если случится штормовой ветер. Наш лес растёт на мерзлоте, и корни деревьев сидят неглубоко, оттого одинокие деревья бывают особо неустойчивы при сильных порывах ветра. Я знал, что по осени геофизики часто разбивают лагеря в лесу, где теплее, чем на открытом пространстве речных кос и берегов озер. Деревья спасают от холода, но и таят в себе опасность.
У лесного лагеря есть и ещё одно преимущество – это дрова. Их идёт очень много: и для костра, поддерживать который бывает необходимо почти круглые сутки. Дрова необходимы для печки. Да, геофизики на осенние полевые работы брали с собой печки, которыми обогревали палатки. Да и летом случаются промозглые дни и затяжные дожди.
Ставить палатку как попало тоже нельзя. Вход в неё должен быть с подветренной стороны, с видом на костёр, с видом на реку, если лагерь разбивается на берегу. На всякий пожарный случай часть продуктов и патроны к ружьям должны быть сложены под брезентом поодаль от палатки. Бережёного Бог бережёт!
Когда обустроена палатка, застелен пол, закинут в неё спальник и необходимые личные вещи, изгнаны из палатки комары – тогда пора подумать об ужине. Разводится костёр, пристраивается таганок, вешаются на него кастрюля, котелок, чайник. Теперь можно приступать к приготовлению пищи. Обычно в тайге на костре готовят щи, борщ или кашу с добавлением тушенки. Но если сразу же по прибытии на место удаётся подстрелить дичь – оленя, гуся или глухаря – то процесс приготовления ужина преображается. Посуда заполняется дичью или оленьими потрохами. Ах, какой в этом случае получается ужин! Знаешь, Анна, в свои четырнадцать-пятнадцать лет я уже был неплохим охотником. Но в тот день мне было не до охоты. Потратив последние силы на обустройство палатки, я уснул.
Спал беспокойно из-за разразившейся к вечеру грозы. Меня вырвали из забытья раскаты грома и невнятный рёв, доносившиеся из-за брезентовых стен палатки. Мне показалось, будто кто-то плачет и жалуется на ненастье. А может быть этот неведомый некто так же, как и я болен, горит в жару? Да, тело моё действительно горело в жару. Кости ломило. В глазах плыли цветные круги. Я слышал жалобные стоны. Так стонет терзаемое тяжким недугом существо. Спросонья я принялся соображать, всё ли снаружи упрятано от дождя. Не раскидает ли ветер оставленные снаружи вещи, не похитит ли их жалобно ревущее, неприкаянное существо. Мысли мои путались. Ясно помню одно: я ничуть не боялся ни грохота грозы, ни собственного одиночества. Однако беспокойство выгнало меня из палатки. И лишь после того, как в лицо мне ударили холодные струя дождя, я сообразил, что весь мой скудный скарб прекрасно разместился в палатке и снаружи не осталось ровно ничего. Однако что-то заставляло меня оставаться вне палатки. Струи дождя хлестали по лицу, словно плети. Я пытался закрыться от них рукой, меня колотил усиливающийся озноб, но я упрямо всматривался в озаряемые частыми вспышками окрестности. Стоны и рёв не утихали. Среди вспышек молний я пытался рассмотреть их источник, и порой мне казалось, будто я действительно вижу чей-то лик. Человеческий или звериный – не разобрать. Личина старого, занедужевшего существа то возникала передо мной, то исчезала в непроглядной тьме ненастной ночи. Наконец, совершенно измотанный усиливающимся ознобом, вымокший насквозь, я решил вернуться в палатку.
* * *
Тихое и ясное утро не принесло мне облегчения. Мне удалось сберечь в сухости некоторое количество дров и, главное, спички. Трясясь в ознобе, я тем не менее смог развести костёр и заварить себе тёплого чая. Среди моих пожитков оказался не только аспирин, но и некоторое количество флаконов пенициллина в ампулах для инъекций. Уже тогда я знал, что пенициллин – антибиотик, убивающий в организме человека любую заразу. Но вот шприц я по беспечности не захватил, не подумал о том, что придётся ставить себе уколы. В то же время я понимал, что прогнать хворь без лекарства не удастся. Проглотив содержимое двух пенициллиновых флаконов и наугад несколько пилюль из своей походной аптечки, я почувствовал некоторое облегчение. Жар ослаб, но боль и першение в глотке усилились. Меня начал терзать голод. Пришлось доставать из чехла ружьё, снаряжать его и тащиться к ближайшим зарослям ивняка в поисках хоть какой-нибудь дичи. Долгие блуждания без воды, усталость, недомогание и бурная грозовая ночь не выбили из моей головы романтические бредни, и я воображал себя эдаким Робинзоном Крузо, единственным насельником Великой Чёрной тайги.
Впрочем, войдя ясным утром с ружьём в заросли ивняка, я не знал ещё, что тайга Велика и Черна. Я рассчитывал подстрелить какую-нибудь пернатую дичь. Несмотря на недомогание, я всё же надеялся на удачу. Ночная буря сменилась невыносимой влажной духотой. Под моими ногами проминался и хлюпал болотистый кочкарник. Ещё вчера страдавший от недостатка воды, сейчас я буквально тонул в ней, время от времени по колено проваливаясь в болото. Неподалёку, сквозь ветви ивняка, блестела вода небольшого озерца. Я уже битый час бродил по его болотистым берегам в поисках дичи, и всё зазря.
Идти по болоту тяжело. Пот застит глаза, сбегает струйками меж лопаток. Байковая рубаха под брезентовой ветровкой сделалась мокрой и прилипла к телу. Неприятно. Гнус облепил сетку накомарника. Я стряхивал насекомых рукой, чтобы хоть что-нибудь видеть. Если б не сетка, злые кровососы сожрали б меня за четверть часа. Гнус пробивается под слои одежды, вонзаясь в самые нежные места. Ты испытала это на себе. Больше всего страдают кисти рук, которые краснеют и покрываются кровавыми волдырями.
Удалившись от палатки на несколько сотен метров, я почувствовал усталость и присел на поросший мхом камень. Минуты текли под гудение гнуса. Одинокий и потерянный, я забыл ненависть к Богу. На душе осталась лишь любовь к матери и тоска по ней. И ещё я ясно понимал, что, если уж и выберусь из этой передряги и каким-то чудесным образом снова окажусь в посёлке Амакинской экспедиции, в лаборатории камералки среди привычных запахов, геофизических приборов, атласов и книг, то буду благодарить Бога за подаренные мне между делом знания и навыки, а о ремне со звездатой пряжкой забуду.
Однако от духоты и гнуса страдал не я один. Из зарослей ивняка послышался утробный протяжный звук, то ли вздох, то ли стон. Я двинулся на звук, стараясь поменьше шуметь. Я цеплялся за приклад ружья, как утопающий за спасательный круг, хоть и не был уверен, что сумею применить его по назначению. А в зарослях кто-то плакал. Да-да! Я слышал именно плач! Плакал не человек, а какое-то иное, возможно, свирепое и очень сильное, существо. Не его ли лик являлся мне во вспышках молний минувшей грозовой ночью?
Вскоре я вышел на небольшую, усеянную валунами прогалину. Почувствовав под ногами относительно твёрдую почву, я приободрился. В середине прогалины блистала в лучах солнца огромная лужа. Возможно, зверь наклонился к ней напиться, но упал, обессиленный, и остался так лежать.
Огромное, покрытое порыжелой шерстью тело содрогалось, как от рыданий. Облепленная гнусом седая морда лежала в лужице воды. Зверь явно заметил моё присутствие. Уши его зашевелились, но он не поворачивал морды и не двигался. Мне показалось, будто он умирает, но я всё же снял ружьё с предохранителя. Переборов первый страх, я раздумывал, что предпринять.
Осторожно обойти зверя. Зайти со стороны морды. Прицелиться. Всё делать бесшумно. А потом спугнуть зверя громким криком или выстрелом. Зверь поднимется на дыбы и, возможно, кинется на меня. Тогда…
Я слышал сотни охотничьих баек. Геофизикам амакинки доводилось добывать и медведей, и лосей. Я знал, что самое уязвимое место у медведя – подмышечная впадина. Если пуля попадёт в это место, медведю смерть. Но для этого он должен подняться на задние лапы, а я обязан не испугаться, не пуститься наутёк, бросив в панике ружьё. Меня будоражили и тщеславные мысли о богатой добыче. Медвежья туша – это мясо и мех. Победа над взрослым медведем – это уважение и даже слава. Приняв ружьё наизготовку, я двинулся в обход неподвижного, огромного тела. В тот момент, мне совершенно не думалось о том, что не умею разделывать и свежевать, что убитый мною зверь не решит проблемы моего личного выживания, а станет всего лишь пищей для падальщиков.
Итак, я обошёл медведя и стал напротив его головы. Гнус облепил его седую морду. На веках запеклась кровь. Кровь сочилась из огромных ноздрей. Много раз я слышал, как животные, прирученные человеком, почуяв последний смертный час, удаляются в уединённое место, чтобы встретить смерть в одиночестве. Вот и этот огромный медведь, судя по всему, очень старый, готовился встретить свой смертный час, забравшись на это дикое болото. Вот он лежит, тощий, обессиленный, шерсть на боках повисла клоками. Ни на что не годная он добыча. Можно сказать, падаль. Наверное, поэтому, не охотничий азарт, а жалость к тяжко умирающему существу руководила мной, когда я нажал на курок. Раздался оглушительный щелчок. Ружьё дало осечку. Зверь открыл глаза. Округлые уши его снова зашевелились. Он приподнял голову. Рука моя ослабела, выпустила ружьё, и оно со стуком упало мне под ноги. Хотелось закричать, но болящая моя глотка оказалась способной лишь на жалкий хрип. Медвежья утроба отозвалась на этот жалкий звук тихим стенанием, больше похожим на жалобу, чем на угрозу.
– Я умираю…
Кто это сказал? Я? Нет! Я-то не умираю. Два флакона пенициллина, аспирин и прочая химиотерапия сбили жар. Мне, конечно, отчаянно хочется жрать, а в запасе всего лишь пара банок тушенки да пакет сухарей. Покидая посёлок Амакинской экспедиции, я надеялся на удачу охотника и рыбака. Но солнце уже закатывается, день близится к концу, а добычи нет. Неподалёку, в бочаге, плещется рыба. А у меня есть сеть. Что, если…
Глубокие глаза зверя неотрывно смотрели на меня с человеческим выражением понимания и надежды. Он часто смаргивал облепившую веки мошкару. Казалось, будто он плачет кровавыми слезами. Из моих глаз тоже текли слёзы. Но что я мог поделать с этим стариком? Пожалуй, в нём весу не менее двух сотен килограммов. Если он ранен или тяжко болен, что я смогу поделать? Эх, был бы я ветеринарным врачом или знахарем, хоть сколько-нибудь разбирающимся в звериных хворях. А так мои возможности ограничены. Я мог бы подкормить зверя рыбой, если б эта рыба у меня была. Но её ещё надо суметь поймать!
– Такова старческая немощь. Да, я очень стар, – послышалось мне.
Я? Стар? Куда там! Мне всего четырнадцать лет. Ростом я не вышел и на вид я сущий дрищ лет двенадцати, не более, но я молод. Четырнадцать лет – молодость, не детство!
Таким образом убийство этого некогда красивого и сильного существа, с такими разумными, почти человеческими, глазами, сделалось бессмысленным преступлением. Некоторое время мы смотрели друг на друга, он – старый и я – совсем молодой. Оба голодны и оба нездоровы, но я пока ещё могу сопротивляться смерти.
День катился к ночи, неподалёку в бочаге шумно резвилась рыба. Рыба – это пища. Я внезапно ощутил зверский голод. Такой голод заставляет грызть побеги и корешки, снимать с кустов недозрелые ягоды и пожирать живьём сырую рыбу.
– Надо развести костёр вот на этом валуне. Брось в огонь травы…
Неподалёку от медвежьей туши, совсем рядом, буквально в паре метров, действительно торчал из болота кусок скалы. На нём следовало развести огонь? Мне?
– Я голоден. Меня гложет гнус. Налови рыбы. Собери траву Ан дархн хоту́н. Если не поможешь, к утру кут покинет меня…
Растерянный, я рассматривал медведя, надеясь приметить малейшее движение его страшных челюстей. Но пасть зверя оставалась сомкнутой. Из неё свисала струйка розовой слюны.
– Кто ты? Кто говорит со мной? – растерянно пробормотал я.
– Я Ийе кыыл, Мать-зверь, хозяин этих мест. Умру, и Бай Баянай возьмёт власть над этими озёрами и лесами. Помоги!..
Издав жалобный стон, зверь опустил морду и прикрыл веки.
Я слышу голос, которого нет. Возможно, это болезненный бред? Я слышал, такое случается при высокой температуре. Сунув руку под накомарник, я прикоснулся к собственному лбу. Кажется, опять жар. В моём рюкзаке оставались ещё ампулы пенициллина, аспирин, стрептоцид…
Преодолевая слабость, я кинулся к палатке. Пенициллин и прочее потом. Если уж не удалось добыть дичи, надо достать сеть и наловить рыбы. Наваристая похлёбка поможет мне быстрее выздороветь. И ещё: я всерьёз намеревался накормить рыбой медведя.
Продираясь сквозь заросли ивняка, я больше всего боялся потерять место, где лежал медведь. Я ломал ивовые ветви, чтобы как-то обозначить дорогу. Передо мной вились тучи гнуса. Где-то неподалёку в стоячей воде всё ещё плескалась рыба, но гладь озерца уже не блистала меж ветвей. Сделав несколько десятков шагов, я вспомнил о ружье, которое оставил возле медведя. Несколько бесконечно долгих мгновений я стоял в растерянности, при этом ноги мои, обутые в высокие сапоги, всё глубже увязали в болоте. Много, ох много сил я потратил на то, чтобы вытащить себя из трясины. Как легендарный барон Мюнхгаузен, буквально тянул себя за шиворот. Наконец жижа захлюпала, выпуская из плена мои увязшие конечности. Я сделал ещё пару десятков шагов и понял, что заблудился.
Надо утихомирить панику. Обязательно успокоиться, иначе – конец. В крайнем случае я могу вернуться по собственным следам к умирающему медведю и начать возвращение к палатке сызнова. Но для осуществления этого плана мне необходимо отдохнуть, и – главное! – унять панику. Сердце бешено колотилось, и я старался глубже вдыхать воздух тайги, томный и душный. Он слегка попахивал костерком. Возможно, где-то неподалёку горит лес. Горит лес? Горит лес!!! Мысль эта, подобно удару обуха, воткнулась меж лопаток. Меня подбросило вверх, как шарик для пинг-понга, и я увидел струйку дыма, поднимающуюся к небу из зарослей чуть правее меня.
Болотная жижа превратилась в каменную твердь. Да, от геофизиков, среди которых встречались уроженцы Москвы, я слышал о брусчатке на Красной площади. Так вот, я бежал словно по брусчатке. Ветки ивняка трещали. Сам не свой от волнения, я выскочил на галечную косу, где стояла моя палатка. Весёлый костерок облизывал бока большого закопчённого казана. У костра сидел человек, обутый в торбаса, в шапке из оленьего меха и традиционной одежде северных оленеводов. Рядом с ним стояли, опустив долу рогатые головы, два осёдланных оленя. На седле одного из них расположилась остроухая собака.
– Здорово, малой, – сказал человек. – Из Амакинского посёлка по рации сообщили, что ты пропал. Вот мы и отправились на поиски. Быстро обнаружили твои следы. Да тут у нас есть ещё одно дело…
– Кто вы? – выдохнул я.
– Осип Поводырёв. Там… – Он неопределённо махнул рукой. – Моя жена рыбу ловит. Нам нынче надо много рыбы. Той, что я уже наловил, не хватит. Надо будет ещё эhэкээна подкормить.
Тут я заметил возле палатки большую плетённую из ивовых ветвей корзину, полную рыбы.
– Там умирает медведь!.. – сам не свой от волнения выпалил я.
– Эhэкээн? Ты нашёл его? – Казалось, эвенк вовсе не удивился. – Большой рыжий? Он наш дедушка, но называет себя матерью зверей. Смешной чудак.
– Да! Медведь!
Он сначала приложил палец к губам, а потом поманил меня пальцем.
– Подойди. Ты голоден. Ухе ещё повариться бы десять минут, но я вижу, что ты очень голоден.
Говоря так, он принялся большой ложкой черпать из казана дымящееся варево. Эвенк накладывал в берестяную миску куски едва сварившейся рыбы и щедро поливал их бульоном, в котором плавали золотые кружочки жира.
– У тебя есть хлеб? – спросил он, протягивая мне берестяную миску.
– Сухари. Сейчас принесу.
Я солгал. Лезть в палатку за сухарями недостало сил. Я выхватывал из дымящегося бульона куски рыбы, совал их в рот, облизывал жирные пальцы. Обжигал пальцы, обжигал губы и нёбо, но ел. Потом пил бульон маленькими глотками, дуя на него. Опустошив миску, попросил добавки. Эвенк наблюдал за мной с характерной для людей его племени загадочной улыбкой.
– Вот и ты стал, как один из людей Ан дархн тойо́на – ешь, не используя ложки и вилки, – проговорил он, приняв у меня из рук берестяную миску. – Я вижу, ты сыт. Тогда покорми и Изначального важного господина. Он тоже голоден и ждёт.
И он наполнил похлёбкой третью миску. Я стоял в нерешительности с полной миской в руках. Впопыхах, едва почуяв запах ухи, я отбросил назад забрало накомарника и теперь мог смотреть на розовеющее закатное небо чистыми глазами. Одуряющий запах дыма щекотал мне ноздри. Я чихал, утирал рукавом сопли и снова чихал. Странное дело, я дышал дымом, но бронхи мои и глотка очистились от заразы. Галечная коса, на которой стояла моя палатка – место тихое, защищенное от ветров высоким берегом реки и зарослями ивняка, растущими у самой воды. Как любое хорошо защищённое от ветра место, галечная коса буквально кишела гнусом. В ясную, безветренную погоду облака насекомых колыхались, мешая видеть небо. Но сейчас мне, сытому и почти здоровому, ничто не мешало наслаждаться видом заката, отражающимся в гладкой воде речной излучины. Гнус исчез. Ветер стих. Лишь в зарослях ивняка отчаянно трещала какая-то птица, словно призывая на помощь. И я вспомнил вдруг об обещанных, но так и не доставленных сухарях, вспомнил и об умирающем на болоте медведе.
– Медведь! Он умирает на болоте! Он просил пищи… рыбы… Кажется!!! – вскричал я.
Эвенк кивнул.
– Эhэкээну надо помочь. Но мы не сможем сделать это, не умилостивим Ан дархн тойо́на и Ан дархн хоту́н. А потому…
Недолго думая, я выплеснул содержимое миски под корни ближайшего ивового куста. Эвенк рассмеялся.
– Ан дархн тойо́на ты умилостивил. А теперь пойдём искать его жену, – проговорил он, поднимаясь на ноги.
Я послушно последовал за ним в заросли ивняка, туда, где в скрытом от посторонних глаз бочаге играла разжиревшая за лето рыба.
* * *
Эвенк шагал легко, обламывая на ходу ивовые ветки. Скоро в его руках оказалась их целая охапка. Он ловко ставил ноги, обутые в торбаса, только на твёрдые кочки, и ни разу его нога не провалилась в болотную хлябь. Он непрерывно твердил то ли молитвы, то ли заклинания на не понятном мне языке и ни разу не обернулся. Шагая следом, я просто повторял его движения, а иногда и слова. Легче всего мне давались имена: Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н. Это упражнение поначалу стоило мне немалого труда, но я быстро приноровился. Только однажды я решился обеспокоить моего поводыря вопросом:
– Ан дархн тойо́н, или Изначально важный господин, – это ты. А Ан дархн хоту́н – Изначально важная госпожа? Какая она?
Эвенк остановился, обернулся, и я снова узрел его загадочную улыбку.
– Я Осип Поводырёв, – ответил он.
– Это по советскому паспорту. А на самом деле? Ты ведь якутский бог?
Эвенк снова рассмеялся.
– Это последствия лихорадки. Ты всё ещё не вполне здоров, сынок.
Покровительственно похлопав меня по плечу, он раздвинул ветви ив, и мы оба увидели розовую гладь озерца, совсем небольшого. Его можно было бы принять за огромную лужу, как та, в которой умирал старый медведь. Однако я знал, что глубина подобного озерца, каких немало встречается в болотистых зарослях по берегам рек, может достигать нескольких метров. Такой водоём – ловушка для рыбы, попадающей сюда во время половодья. Такое озеро – находка для рыбака. Добычу можно черпать ведром. Нечто подобное и делала женщина-эвенк, обряженная так же, как и её муж, в одежду из тонко выделанной замши и обутая в торбаса. В косах женщины при каждом её движении позвякивали колокольчики. Приступая к работе, она не сняла своих украшений – запястья её обременяли браслеты с самоцветными камнями. Блестящие кольца унизали пальцы. На шее позвякивал каскад ожерелий. Её движения вовсе не походили на физические усилия тяжело работающего человека. Она опускала в воду большой сачок на длинной ручке, водила им из стороны в сторону, а потом ловким движением подсекала. Всякий раз, когда она вытаскивала сачок из воды, в нём бились, трепетали несколько рыбин. Мелочь величиной с половину локтя или меньше, она бросала в воду, а крупную добычу складывала в большие корзины. Когда мы явились на берег бочага, три из пяти её больших корзин уже были полны, но работа шла полным ходом и можно было надеяться, что в ближайшее время она заполнит их все.
– Это и есть Ан дархн хоту́н? – тихо спросил я.
Эвенк по фамилии Поводырёв снова рассмеялся.
– Это моя жена, Аграфена. Она ловит рыбу. Смотри: много уже наловила. Дедушка будет сыт.
Женщина обернулась на его голос, уставилась на нас фиалковыми глазами. Я остолбенел. На коротком моём веку мне доводилось повидать множество людей из племени эвенков, но ни у одного из них я не видел таких вот удивительных фиалковых глаз.
– Он назвал меня Ан дархн хоту́н? – переспросила она. – Забавный мальчишка! Изначально важная госпожа является людям в виде седой старухи благородной наружности, а в мох косах нет ни одного седого волоса. И никогда не будет.
– Он нашёл эhэкээна, – проговорил Осип. – Дедушка здесь, неподалёку.
– Надо найти траву Ийе кыыл, Матери зверей, чтобы бросить её в костёр! Того, что ты успел собрать, недостаточно. А ты, мальчишка, бери берестянки с рыбой и тащи их к дедушке. Ещё нужны дрова. Побольше дров!..
Я кинулся исполнять. Выхватил у неё из рук берестянки. Рыба в них была крупной, жирной и ещё живой.
– Такая рыба должна понравиться дедушке Ийкылу! Он сразу выздоровеет! – воскликнул я.
– Я родилась черноволосой, черноволосой и отправлюсь в нижний мир, – буркнула в ответ жена Осипа. – Ишь какой! Ан дархн хоту́н ему подавай!
Она давала ещё какие-то указания, но я уже не слушал её. Гонимый беспокойством, я искал собственные меты – сломанные ивовые ветви, указывающие дорогу к умирающему медведю. Я тщетно метался по прогалине, вокруг озера с тяжёлыми берестянками в обеих руках до тех пор, пока Осип не нашёл проложенную мною тропу и не показал мне её.
* * *
Мы нашли дедушку – теперь я именно так называл рыжего медведя даже про себя – на том же месте. Теперь он лежал не на брюхе, как прежде, а на боку. Его огромная голова всё так же лежала в луже. Только уши не шевелились, и глотка его не издавала ни звука. Над телом вились рои мошкары. Тут-то я и вспомнил о накомарнике, о дневной влажной духоте и о своём страхе, позабытом после встречи с Осипом.
– Он умер! Дедушка умер!
От испуга я едва не заплакал. Горло сжала железная рука. Ах, я не плакал уже много лет. Точнее, целых семь лет, с тех самых пор, как Бог впервые взял в руки ремень со звездой на пряжке.
Я, конечно же, разрыдался бы, но Осип крепко ухватил меня за плечо. Его чёрные матовые глаза смотрели сурово.
– Не стоит реветь, ровно малое дитя. Ийкылу не так-то просто умереть. Погоди. Не надо совать ему в морду рыбу. Отойди подальше. Всё-таки это крупный зверь. И опасный. С ним следует обращаться почтительно. Сначал разведём огонь. Клади дрова на этот камень. Выбирай ветки потолще. Нам нужны угли.
Осип ловко поджёг костёр. Толстые влажноватые сучья мгновенно занялись. Пламя взметнулось. Дымный столб сначала встал вертикально, но скоро осел, начал стлаться по прогалине густым туманом. Влажные сучья оглушительно трещали, а я с опаской посматривал на медведя. Тот, казалось, крепко спал.
Сучья прогорели быстро. Осип разочарованно смотрел на пригоршню угольев.
– Что поделать! Надеюсь, этого хватит! – пробормотал он и принялся кидать на уголья пучки травы.
Теперь дым повалил клубами, окутав всё вокруг, встал перед глазами сплошной стеной, скрыв и тело спящего медведя, и Осипа, и заросли ивняка, окаймлявшие прогалину. Я видел лишь ярко тлеющие уголья. Я слышал лишь треск сгорающей на угольях травы и тихое пение Аграфены Поводырёвой, которая как раз явилась и, видимо, теперь находилась где-то рядом.
* * *
Порыв внезапно налетевшего холодного ветра разорвал дымную завесу, прижал дымный полог к земле, и я увидел, как Аграфена кормит зверя. Серебристые рыбьи тела мелькали в её руках. Она кидала мелкую трепещущую рыбёшку в открытую пасть зверя, приговаривая что-то на не понятном мне языке. Казалось, медведь заглатывает рыбу целиком. Тело его сотрясалось, будто в ознобе. Глотка издавала алчное урчание. Пока он только приподнимал голову, но туманный его взор уже прояснился. Казалось, ещё минута – и он поднимется. И тогда…
Осип отбивал ладонями ритм. Он поочерёдно прикасался ладонями к гладкой поверхности небольшого камня. Эти ритмические шлепки да звон бубенчиков, вплетённых в косы его жены, – вот и весь аккомпанемент. Женщина кружилась по-над камнями. Подол её одежды превратился в колокол. Руки в широких рукавах с узорной отделкой сделались подобны крыльям. Она то подпрыгивала, как куропатка, то кружилась, как цапля, издавая протяжные гортанные звуки.
Увлечённый, я не хотел думать о последствиях странного действа. Мне тоже хотелось танцевать или по меньшей мере, подобно Осипу, шлёпать ладонями по какому-нибудь камню. Однако поймать ритм, заданный эвенком, оказалось не так-то просто. Тогда я принялся подпевать, на свой лад повторяя слова, выпеваемые плясуньей. Аграфена подбежала ко мне, прижала пропахшую рыбой ладонь ко рту.
– Молчи. Ритуал кормления Мать-зверя – безмолвный ритуал, – проговорила она. – И не вздумай называть Мать-зверя этим словом! – Она выговорила слово «медведь» беззвучно. – Ты счастливый, потому что видишь шаманский ритуал. Мой отец – последователь и выученик Аан арыл ойууна. Он научил меня искусству врачевания Мать-зверя. А ты – молчи!
И она снова принялась кружиться. Колокольчики в косах звенели. Яркие губы выпевали на первый слух нескладную, но зажигательную песню. Осип вышлёпывал по камню ускоряющийся ритм. Время от времени Аграфена останавливалась, чтобы подбросить зверю рыбки, так кидают в ярко разгоревшуюся печь поленья. И действительно, утроба Мать-зверя словно разогревалась. Теперь он мог не только приподнять голову, но и подняться на передние лапы. Шерсть его странно потемнела, сделавшись ярко-бурой, и грозно дыбылась на загривке. Задние же лапы по-прежнему не хотели ему повиноваться, и он раскачивался из стороны в сторону, раздосадованно рыча. Казалось, ещё немного, совсем чуть-чуть, пара тактов, пара рыбин, и он поднимется на все четыре лапы. И тогда…
– Медведь! Смотрите!!! Он оживает!!!
Я испугался, услышав звук собственного голоса. Замер под ледяным взглядом Аграфены. Аан дархан хотун подбежала ко мне, твёрдой рукой ухватила за ворот куртки:
– Нельзя! Повторяю, нельзя произносить это слово в Великой Чёрной Тайге. Можно говорить «дедушка». Можно говорить Эhэкээн. По-другому говорить нельзя. Понял?
Аграфена смотрела на меня с устрашающей свирепостью. Я попытался оправдаться:
– Разве это не ме…
– Нет!!! Говори «дедушка». Понял?
– Ну. Посмотри, дедушка поднялся на ноги. Вернее, встал на лапы. Он поднялся на дыбы!
Аграфена обернулась. Свирепая мина сменилась на её лице выражением благостной нежности. Так смотрит женщина на родное новорождённое дитя.
– Эhэкээн! Мать зверей! Ты жив!!! Да ниспадут на твою большую и твёрдую голову все благости Айыы!!!
На радостях ли или так полагалось по ритуалу, но Аграфена пустилась в пляс. Она снова кружилась и подпрыгивала. Снова подол её одежды принял форму колокола. Осип отбивал бешеный ритм. Тут уж и я не смог усидеть на месте, присоединился к Аграфене. Но куда мне до неё. Всё, что я мог изобразить, – всего лишь дурацкое кривляние на непослушных, спотыкающихся ногах. Всё, что я мог показать Великой Чёрной Тайге – неловкие взмахи скрюченных рук. Я махал ими, как какой-нибудь турист, впервые прибывший в эти места и ожесточённо и тщетно отбивающийся от вездесущей мошки. А ещё, вопреки запрету Аграфены и стесняясь собственного ломающегося голоса, я пел. Мой голос диссонировал с незыблемой, монументальной красотой этого места. Болотистый берег безымянной речки, вздымающийся над ней каменной волной склон: курумник, заросли ивняка, где протекает суетливая жизнь различных пернатых и четвероногих тварей. Каменистая плешь в густой причёске ивняка. Небольшой, как зеркальце моей красавицы-сеструхи, водоём среди наваленных мощными десницами Абаасов камней и я, дёргающийся, неловкий, как кукла-марионетка в руках неумелого кукловода. О да! В то время я уже кое-что знал о кукловодах. Мама рассказывала мне о ярко раскрашенных кибитках, в одной из которых прошла её ранняя юность.
Мама!!! Ах, она же, наверное, ищет меня. А Бог, наверное, в бешенстве, и, если я вернусь без самого огромного в мире алмаза, меня непременно отправят в интернат в Нюрбу или, хуже того, в Якутск.
Мысль о матери сразила меня, как удар обухом по затылку. Я повалился на камни, где и лежал некоторое время без движения, слыша, как совсем неподалёку скрипит галька под чьими-то тяжёлыми ступнями. Шлёпанье ладонями по камню, звон колокольчиков и пение прекратились. Наверное, двое эвенков и их ручной медведь ушли куда-нибудь своими дорогами, а я, легковерный и бестолковый, так и останусь валяться в ивняке на болотистом берегу безымянной речки. Разве что мать вспомнит обо мне. А Бог… О! Бог обязательно исполнит свою угрозу.
Мысли о доме обернулись бурными слезами. Я захлёбывался ими, кашлял, катаясь по острым камням, до крови разбил о них кулаки. Бурный, но кратковременный припадок ярости остановили крепкие объятия Осипа, схватившего меня в охапку. Едва ли выше ростом меня, четырнадцатилетнего, он оказался очень силён. Замкнутый в обруч его рук, я трепетал, как рыба в сачке Аграфены. Я кричал. Я пытался даже укусить его, но всё попусту. Ловкая Аграфена ухитрилась влить в мой распахнутый в крике рот толику какого-то невероятно горького зелья. Теперь я захлёбывался не плачем, но горечью. Вкус этот имел странное, успокоительное действие. Я и не заметил, как перестал биться и плакать. Тогда Осип уложил меня на какую-то шкуру и некоторое время, я рассеянно рассматривал затейливо расшитые бегущими оленями торбаса его жены.
А потом я уснул. Мне снилась мать, не плачущая по мне и не распивающая с Богом очередную бутылку беленькой. Во сне мама, наряженная в лучшее из своих платьев, беседовала с пилотом вертолёта, одетым в овчинный тулуп и обутым в точно такие же, как у Осипа, торбаса. В руках наперекор всему красивая Маричка Лотис держала мою давнишнюю фотографию. Наивная, она полагала, будто с высоты своего полёта этот заслуженный труженик полярной авиации сможет рассмотреть моё повзрослевшее уже лицо и сличить его со снимком. Или, может быть, Маричка Лотис полагает, будто по Великой Чёрной Тайге бродят сотни отбившихся от семей, заблудившихся, неприкаянных мальчиков и из них всех пилоту предстоит выбрать одного-единственного, сынка Марички Лотис? Умилённый простодушием матери, во сне я снова заплакал. А ещё мне снился Бог. В правой руке его был зажат широкий ремень с надраенной блестящей пряжкой, а на запястье левой, диссонируя с нашим спартанским бытом, красовались золотые часы фирмы Hamilton Automatic с надписью на ремешке: «Без свободы жизнь страдание». Сейчас их носит Архиереев. О, как же я их ненавижу!
* * *
Тёплая ночь сменилась пасмурным холодным утром. Я очнулся в положении лёжа на спине. Надо мной серым пологом висело пасмурное небо. В ивняке гудел прохладный сквозняк. Я перевернулся на бок и сжался в комочек, стараясь хоть как-то согреться. Меня беспокоил кашель, и я думал только о том, как добраться до палатки и употребить в дело оставшиеся флаконы пенициллина. События минувшего дня и ночи казались мне забавным и красочным сном, а теперь сонный морок рассеялся и реальностью являлись одиночество, кашель и снедавшая меня страсть к алмазам. Нет, я не смогу вернуться в посёлок с пустыми руками. Я обязан найти мой алмаз. Самый большой, лучший, чистейшей воды алмаз. Эта находка станет оправданием побега, одиночества и… воровства. Да-да! Говоря по правде, я ведь украл из кладовки камеральной лаборатории снаряжение и паёк. Находка алмаза станет оправданием. Я должен, я обязан оправдаться. А для этого надо подняться, дойти до палатки, достать из рюкзака сито в деревянной обечайке. Надеть высокие сапоги и…
Мои вялые размышления прервал усиливающийся рокот мотора. Пришлось отползать с открытого места в заросли ивняка и оттуда, из укрытия, наблюдать за напрасным кружением вертолёта. Машина шла так низко, что я смог рассмотреть опознавательные знаки на корпусе. Вертолёт, принадлежащий Амакинской экспедиции, наверняка разыскивал меня. Я приободрился, представив себе, в каком бешенстве и растерянности пребывает сейчас Бог. Подумал я и о горе матери, но мысль эта почему-то не тронула мою душу. Сквозь ветви ив я видел и остывшее кострище и огромную лужу, в которой вчера лежал медведь. Но видел ли я медведя в яви или он пригрезился мне в горячечном бреду?
Встревоженный, я покинул своё укрытие – вертолёт к тому времени уже улетел, чтобы обследовать место действия моего сновидения. Я обследовал каждый валун и заросли ивняка вокруг прогалины. Обнаружил множество переломанных веток. Нашел и человеческие, и оленьи следы. Однако самого Мать-зверя не было видно, а прогалина была усеяна скелетами и обглоданными головами крупных рыбин. Если ещё вчера зверь был едва ли не мёртв, то в таком случае куда же нынче делось его тело? На каменистой почве я не нашёл следов крови или каких-либо иных отметин, могущих свидетельствовать о том, что туша медведя, по обычаю местных эвенков, была освежевана и расчленена. Позабыв о недомогании, я почувствовал себя эдаким романным следопытом в кожаных штанах, с пером за правым ухом и карабином за плечом. Увлечённый расследованием, я забыл и о собственной цели, и о снаряжении, оставленном у палатки, и о супругах Поводырёвых. А может быть, Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н тоже приснились мне?
– Ты ищешь не там. Алмазов тут нет, – произнёс голос такой тихий, что нипочём не разобрать, мужчина говорит или женщина.
– Ан дархн тойо́н? Осип? Где ты? Я спал на камнях, и, кажется, теперь мне хуже… Что же ты не отзываешься? Ну?
Я вертелся волчком, пытаясь обнаружить своего собеседника, но всё тщетно. Ивовые ветки шелестели, колеблемые порывами сквозняка. Гуд вертолётного двигателя затихал вдали.
– Следуй за мной, Бастын’тан бастын’ булчут, и ты найдёшь свой алмаз, – был ответ.
– Бастын’тан бастын’ булчут? Я?
– Конечно, Бастын’тан бастын’ булчут. Ты привел ко мне Ан дархн тойо́на и Ан дархн хоту́н. Без них я умер бы. Ты умеешь находить следы и идти по следу. Выходит, ты Бастын’тан бастын’ булчут, и я должен тебе одну жизнь. Пойдём искать твой алмаз.
– Но где же ты? Кто говорит со мной?
– Пойдём!
Ивовые ветви вновь затрепетали, и я увидел меж них громоздкое, покрытое тёмной шерстью тело. Мощное и тяжёлое, оно двигалось, на удивление, проворно и бесшумно. Преодолевая страх, я двинулся следом за таинственным существом.
* * *
Ивовые ветви хлестали меня по лицу. Ежевика цеплялась за одежду. Тем не менее через несколько минут я оказался на галечной косе возле собственной палатки. Я быстро осмотрел вещи. Вроде бы всё на месте. Нашлось и оброненное мною невесть где ружьё. Так просто лежало в сухом месте между растяжек палатки. Я порадовался на заботу супругов Поводырёвых и подосадовал на их же странную повадку вот так вот исчезать, не простившись. Действительно, после стольких забот и участия как смогли они бросить меня одного да ещё не вполне здорового в Великой Чёрной Тайге?
Наскоро опустошив пару ампул пенициллина, я бросил в рюкзак самые необходимые, на мой взгляд, вещи: помимо сухарей и тушенки захватил и сито в деревянной обечайке. По преданию амакинцев этим инструментом пользовалась сама Лариса Попугаева, в период шлиховых исследований на речке Ирелях. Всё время недолгих сборов мой таинственный руководитель находился неподалёку – средь ивовых ветвей нет-нет да и мелькал его устрашающий лик, слишком схожий с моими грозовыми горячечными видениями. Не чувствуя себя в безопасности, я торопился. Свернуть палатку и забрать её с собой или оставить на прежнем месте? Брать лекарства или оставить? Моя простудная хворь, задавленная впечатлениями минувших суток, всё ещё давала о себе знать тяжелым кашлем и головокружением.
Наконец, утомлённый работой и сомнениями, я присел отдохнуть на разогретый солнышком валун. Тут-то мой страшный соглядатай и не выдержал, явился передо мной во всей своей устрашающей красе: угрюмая морда раззявлена, с клыков стекает слюна, под тёмной шкурой играют мускулы, огромные когти высекают из камешника голубые искры. От страха или от недомогания, но меня трясло так, что зуб на зуб не попадал. Однако я тараторил, как радиоточка в разгар рабочего дня:
– Мне необходим этот алмаз, понимаете? Иначе Бог меня сошлёт от матери в Нюрбу или в Якутск… Я ему мешаю мамку обхаживать… А сам он… Не достоин он её!.. Считает меня припадочным и хулиганом… И ещё на Мирку засматривается. Мирка – сеструха моя. Очень красивая… Но если я найду алмаз, то стану, как товарищ Попугаева, великим геофизиком, и тогда меня не в детский дом, а сразу в университет…
Мои путаные излияния прервал гул вертолётных двигателей. Зверь задвигал округлыми ушами. Шерсть на его загривке вздыбилась. Огромная утроба заклокотала. Зверь попятился. Заросли сомкнулись, совершенно скрыв его огромное тело. Кое-как похватав вещи, не забыв и о ружье, я последовал за ним. Выходит, вертолёта я боялся больше, чем Мать-зверя. Вертолёт шёл низко по-над речкой. Лопасти «вертушки» тревожили тихую гладь воды. Если только они меня найдут – а палатку с такой высоты невозможно не заметить – не миновать мне детского дома. Конечно, я хотел вернуться к матери и сёстрам. Но возвращаться надо победителем. А так, сбежавший с украденными вещами, больной, потерянный в Великой Чёрной Тайге кому я нужен? Такого сдать в милицию, а оттуда в детский дом. Нет уж! Не бывать такому! Жорка Лотис вернётся в Амакинский посёлок триумфатором с самым большим алмазом в кармане!
Вертолёт завис над моей головой. Ветви ив согнулись, прижимаясь к земле. Я бросился ничком, закрыл голову руками. Мать-зверь был где-то рядом. Наверное, тоже затаился пережидая. Наверное, ждал подходящего момента, чтобы дёрнуть из укрытия. Действительно, что может даже такой вот огромный зверь против вертолёта и сидящих в нём до зубов вооружённых людей?
Винтокрылая машина, покружив над моей палаткой, ушла на юго-восток. Гул двигателей затих в отдалении, и тогда я снова услышал знакомый уже голос.
– Бежим! – приказал он. – Времени мало! Скоро они вернутся за тобой.
И сразу же треск ломаемых ветвей. И шуршание галечника. И тяжкое громкое дыхание. И внятный звериный запах. Я поднял голову. Мать-зверь ломился сквозь заросли, избегая открытой речной косы. Влекомый любопытством, наперекор страху, я побежал за ним следом.
* * *
У зверя четыре ноги, а у человека только две. Выходит, человек – менее устойчивая конструкция. Вероятно, поэтому я оскальзывался и падал в тех местах, где мой новый товарищ проходил не пошатнувшись. Услышав мой вскрик или сердитую брань, Мать-зверь останавливался и поджидал меня, насмешливо наблюдая, как я выкорабкиваюсь из-под какой-нибудь коряги или неловко прыгаю с камня на камень, преодолевая очередной курумник. Если, оступившись, я исчезал между валунами, зверь возвращался, чтобы посмотреть, как я лежу на галечнике, потирая ушибленную ногу или бок. В такие минуты его взгляд казался мне не только по-людски разумным, но и сострадательным, а порой и ироническим. Казалось, он посмеивается над моей человеческой неловкостью, побуждая подняться и следовать дальше, к неведомой мне цели.
Лишь однажды я заупрямился, улёгся на бок меж камней, делая вид, будто не намерен следовать дальше. Я чувствовал его взгляд, устремлённый на моё жалкое тело. Мать-зверь устроился на осколке скалы и наблюдал за мной свысока, ожидая, пока я одумаюсь. А я ковырялся в гальке, перебирая округлые невзрачные камешки, пересыпая из ладони в ладонь крупный делювиальный песок. Да, проводя долгие часы в камералке, слушая разговоры геофизиков, я изучил классификацию песка. Вот и сейчас, перебирая крупинки в ладони безо всякого смысла, без цели, я вспоминал мать и сестёр, корил себя за слабость, уговаривал не бросать начатого предприятия, не сдаваться на милость спасателей-вертолётчиков. Я обязан вернуться в Амакинский посёлок с триумфом. Перебирая крошечные камушка делювиального песка – всего их было около десятка – я отобрал два сероватых неправильной формы кристалла, обладающих особенным блеском. Остальные песчинки я отбросил, но эти две крутил поочерёдно подушечками пальцев, припоминая картинки из учебника по минералогии. Надо развязать рюкзак и посмотреть. Обязательно! Нельзя просто так бросать эти песчинки. Учебник по минералогии – это ещё и повод привести своё тело в движение. Недомогание всё ещё давало о себе знать лёгким ознобом. Наваливалась непонятная, побеждающая даже страх, сонливость, двигаться не хотелось. Лишь эти две крупинки делювиального песка слегка оживляли мою апатию. Я развязал рюкзак, достал учебник, в котором важные места у меня были отмечены специальными закладками. Я шелестел страницами, рассматривая фотографии, рисунки и схемы. В поисках подтверждения своих догадок я провёл около получаса. Радость находки сменялась приступами горячечной апатии. Возможно, я и уснул бы. Возможно, погрузился бы в горячечный бред, если б не голос. Он вырвал меня из мечтательного полузабытья, прозвучав над самым ухом:
– Человек – не Мать-зверь, ему нельзя так долго лежать на земле.
В ноздри мне ударил острый звериный дух. Ийе кыыл оказался совсем рядом: дедушка возлежал на огромном, возвышающемся над остальными, валуне, держа, как говорится, нос по ветру. Огромные ноздри его трепетали. Своим видом он напоминал шкипера огромного парусника, такого, как в романе Жюля Верна. Ийе кыыл прокладывал нам кратчайший и наиболее лёгкий путь в каменных лабиринтах курумника. Путь к излучине реки. Путь к алмазной россыпи. Я показал ему две мои драгоценные крупинки на раскрытой ладони.
– Да, ты действительно нашёл алмазы. Но это так – ерунда, мелочь, – услышал я. – Надо искать в реке. Она там!
Дедушка поднялся и пошёл. Огромное его тело двигалось легко и бесшумно. Прыгая с камня на камень, он ни разу не промахнулся, не оступился, не потерял равновесие. Совсем иное дело я. Первое время я считал свои падения, но, досчитав до пятидесяти, остановился и снова лёг между камней.
Две свои драгоценные песчинки я ухитрился сохранить во рту между десной и щекой. И вот, устроившись на отдых между огромных валунов курумника, я достал их и снова принялся разглядывать, сравнивать с картинками из учебника по минералогии. От этого занятия меня снова потянуло в сон, и я отгонял мысли о Мать-звере, который, наверное, уже ушёл слишком далеко, так далеко, что мне, двуногому, не догнать. Я снова слышал гул двигателя и свист лопастей винтокрылой машины. Обо мне беспокоились. Меня искали. Однако все заботы амакинцев разбивались о моё безразличие. Обхватив себя руками, сжавшись в комок, я лежал в позе эмбриона, совершенно незаметный среди валунов. Туча гнуса висела надо мной, но я спрятал кисти рук под мышки. Насекомые облепили сетку накомарника так плотно, что я не видел дневного света. Их гнусное гудение раздражало, но слабость оказалась сильней. Я не двигался с места.
Вертолёт долго барражировал над курумником, а я досадовал на него, потому что гул и свист мешали мне толком уснуть. Из болезненного полузабытья меня вырвал знакомый уже голос, звучавший, словно издалека:
– Ну где же ты, Бастын’тан бастын’ булчут? Подарил мечту обычной человеческой хвори? Поднимайся!
– Да пошёл ты! – грубо отозвался я.
– А как же мечта? Алмаз? А как же твои страхи и твоя гордость?
Я молчал, всерьёз надеясь, что Мать-зверь отступится и оставит меня в покое.
– А как же совесть, мать и сёстры? Ты решил умереть и их горе ничего для тебя не значит? Выходит, ты предатель?
Я молчал. Если б Мать-зверь знал меня так же хорошо, как Маричка Лотис и её дочери, то, верно, уж не стал бы уговаривать. Меня не уговорить. Если уж я что-то решил, то так тому и быть. Даже ремень со звездатой пряжкой в таком случае не рецепт. Даже угроза ссылки.
– В таком случае мне придётся тебя сожрать. Лёжа так, между камней ты скоро помрёшь, а живого человека жрать приятней, чем падаль, поэтому я возвращаюсь к тебе, но совсем уже с другими намерениями.
Ого! Ийе кыыл перешёл к угрозам! Страх поднял меня на ослабевшие ноги. Оказалось, что, пролежав долго без воды и пищи, между камней, я не утратил остроты восприятия. Солнечный свет делал краски предосенней природы особенно яркими. Усиливающийся ветер разгонял тучи гнуса. Откуда-то тянуло дымком. Я испугался: стать заложником лесного пожара, задохнуться в дыму, погибнуть в огне – нет участи печальней. Надеясь обнаружить источник дыма, я взобрался на тот самый валун, где недавно возлежал Ийе кыыл.
Подо мной по пологому склону сопки топорщились валуны курумника. За ним тонкой полоской серебрилась река. Нет, это не пожар. Кто-то развёл костёр на речной излучине. По воде от моей палатки до этого костерка возможно добраться за час, мы же потратили на дорогу… Стоп! Сколько же времени мы провели в пути? Я уставился на старый хронометр, захваченный мною среди прочих вещей в камералке. Я знал, на обороте корпуса часов изящной вязью выгравирована дарственная надпись от командира такой-то эскадрильи лейтенанту Михаилу Богатых. Бог всю войну провёл в небе, сбрасывая бомбы на вражеские объекты. Дважды был сбит, чудом не погиб, и нынче, скорее всего, он лично пилотирует поисковый вертолёт.
Что такое совесть? Энергетический напиток или горький яд, разливающийся по жилам, отравляющий каждую клетку? Вместе с наградным хронометром в жестяном ящике Бог хранил свои боевые ордена. Их я не взял. На что они пацану? Сбрасывая бомбы, Бог, скорее всего, не думал о смерти, и мне не хотелось думать о ней. Но, если я хочу жить дальше, надо же как-то оправдать и воровство, и небрежение к заботам ближних.
Так я решил отозваться на зов Мать-зверя и двинулся в сторону реки, ориентируясь, как животное, по запаху.
Я снова карабкался и падал, теряя последние силы. Меня снова мучила жажда и терзал озноб. Но муки совести и мечты об алмазе оказались сильнее страха и недомоганий. Моя ничтожная находка – два крохотных камушка, достоинства которых я без посторонней помощи не смог бы определить, не оправдают совершенных мною поступков. Таким образом, пути назад не было, и я шёл вперед.
Примерно через час, неся за щекой два крошечных алмаза, я снова вышел к реке.
* * *
Мать-зверь стоял по брюхо в воде. Он плескался и резвился, словно наново обрёл молодость. В воздух взлетали мириады брызг. Огромное тело зверя исчезало в их бриллиантовом сиянии. Мощными передними лапами он рыл дно речки. Галька летела в разные стороны вместе с бриллиантовыми брызгами. Потный, обессиленный от долгого бега, я завороженно наблюдал за ним. Мне доводилось слышать о повадках медведей. Знал я и о том, что они отличные рыболовы. Вот и теперь я ожидал увидеть в зубах у зверя трепещущее, покрытое серебристой чешуёй тело, но из-под лап зверя с грохотом вылетала только разнокалиберная галька.
Чудесным образом супруги Поводырёвы также оказались здесь. Просто и незатейливо занимались своим обычным делом: жгли на берегу костёр, собрав в кучу высохший плавник. Аграфена посмотрела на меня озабоченно, а Осип спросил:
– Доводилось ли тебе видеть настоящий бриллиант?
– Ну. Видел. В камералке Амакинской экспедиции хранятся образцы. Дешёвенькие, мутноватые. Бог трясётся над ними. Хранит в сейфе. Но это так, мусор. Зато я-то знаю, как должны выглядеть настоящие крупные алмазы, из которых получаются по-настоящему чистые бриллианты. Настоящие бриллианты я видел мельком. Эти огромные чистой воды камни нашёл вовсе не Бог. Их находили другие геологи, а Богу самому, лично подобной удачи не выпадало.
Я захлёбывался восторгом, в который уж раз рассказывая о своей мечте, о желании непременно найти самый большой в мире алмаз. Убегая в тайгу, я захватил из кладовой камералки всё необходимое для шлихового поиска. Я действительно надеялся найти не только минералы-спутники, но и настоящие алмазы. А находка крупного алмаза – настоящий подвиг, ничуть не меньший, чем бросание бомб на фашистские окопы.
Осип кивал, слушая мой сбивчивый рассказ. Глаза Аграфены смотрели остро и внимательно.
– Тогда принимайся за дело, – проговорила она наконец. – Ийе кыыл, дедушка, показывает тебе правильное место.
Я взял в руки большое сито в деревянной обечайке и, как говорится, использовал его по назначению. Так я нашёл кроваво-красный пироп, черный ильменит и изумрудно-зеленый пироксен. И не только их.
Усталый, я улегся у костра, заснул, так и не отведав ужина, приготовленного Аграфеной.
* * *
Я нашёл сам себя лежащим навзничь и снова на холодном камне. Надо мной в светлеющем после ночи небе, чистом светлеющем предутреннем небе, сверкали, тихо вращаясь, знакомые созвездия. Чья-то рука трясла моё плечо. Знакомый голос уговаривал подняться:
– Вставай, уол. Ты ещё не вполне здоров. Замёрзнешь – совсем разболеешься.
Крепкие руки подняли меня, поставили на ноги. Полуослепший после ночных видений, я узрел перед собой два неясных силуэта.
– Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н? – ломающимся языком спросил я.
– Осип и Аграфена Поводырёвы, – был ответ.
– Меня мучает вопрос, – проговорил я. – Дедушка Ийкыл и он же мать зверей? Как можно быть и матерью и дедушкой одновременно? И не только это. Как можно быть просто каким-то Поводырёвым и одновременно совершать чудеса?
Две пары глаз, черные загадочные и фиалковые, пронзительные, уставились на меня.
– Ответы на многие вопросы приходят только с мудростью, а мудрость достаётся не каждому, – произнесла Аграфена.
– Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н, – почтительно проговорил я, развязывая тесёмки своего рюкзака. – Вот моя жертва. Примите и будьте милостивы.
И я с поклоном подал им пакет с оставшимися у меня сухарями и патроны – всё, что нашлось у меня ценного кроме добытых камней.
* * *
– What happened then?– спросила Анна, когда Георгий умолк.
– Как что! Поводырёвы вернули меня в посёлок, где я в очередной раз огрёб звездатым ремнём.
– Тебя за это отдали в детский дом?
– Не-а. Как раз Мира тяжело заболела и надо было помогать матери ухаживать за ней. Потом я пошёл служить в армию. Отправили под Читу…
– Stop! No need! Только не о службе в армии! Если б у меня были дети, то в отместку за это я непременно рассказала бы тебе о родах. А так мне нечем отомстить.
Анна думала, что Георгий вспыхнет, перешагнёт через угасающий костёр и…
– Пока я служил, мама умерла. Надорвалась, ухаживая за Мирой, – с усталым смирением продолжал он. – Сеструхе тогда уже шёл двадцать первый год. Полупарализованной, куда ей податься? Разве что в инвалидный дом – Изольда-то целыми днями на работе. Вот госпожа-бабушка и приняла заботу о ней. И так выходила, что сама видишь. Если б не Аграфена, Мире верная смерть. Ну что? Как? Не замёрзла? Я-то думал, ты уснёшь от моих рассказов…
В серых утренних сумерках Анна могла ясно видеть его лицо.
– Всё это враки, конечно, – подумав, произнесла Анна. – Эпос земли Олонхо.
– Ну?!! Враки?!! – произнёс Георгий так грозно и внятно, что и на их головы, и в золу костра посыпались желтеющие хвоинки.
– Говорящие медведи, колдовство, явление Гамлета… Эпос Олонхо и Шекспир, – невозмутимо продолжала Анна. – Папа всегда говорил, что я слишком много пью. Но что поделать? Я слишком боюсь ядерной войны, чтобы всерьёз задумываться о завтрашнем дне. Я живу по Ремарку, так, словно завтра опять начнётся война. А здесь… – Она выпростала руку из-под шкур, и на неё тут же село несколько огромных кровососов. – Здесь вообще трудно поверить в реальность остального мира. Только Ан дархн тойо́н и Ан дархн хоту́н реальны. Всё остальное – враки. Впрочем, нет! Алмазы тоже реальны. Они повсюду! Только алмазы и есть правда между небом и землёй, и во всех частях мира. И даже если случится ядерная война и весь мир рухнет, алмазы останутся в цветочных горшках на окне Саввы Архиереева.