Книга: Золотой храм
Назад: Глава 9
Дальше: Примечания

Глава 10

Вообще-то первый шаг на пути к достижению цели я уже сделал. На следующий же день после визита на Пятую улицу я выдернул из заколоченной северной двери Золотого Храма два гвоздя.
В первом ярусе Кинкакудзи, Гроте Прибоя, имелось Два входа – восточный и западный. Обе эти двери были двустворчатыми. По вечерам старик экскурсовод запирал западную изнутри на задвижку, а восточную снаружи на замок. Однако мне было известно, что в Храм можно проникнуть и без ключа. С северной стороны, сразу за макетом Храма, находилась еще одна дверь, которой уже много лет никто не пользовался. Она вся рассохлась, и вытащить те шесть или семь гвоздей, которыми она была приколочена к косяку, ничего не стоило. Гвозди так расшатались, что легко вынимались голыми пальцами, – вот я и вытащил два на пробу. Свою добычу я завернул в бумажку и спрятал поглубже в ящик стола. Прошло несколько дней. Никто не обратил внимания на исчезновение из заколоченной двери пары гвоздей. Вечером двадцать восьмого я незаметно вставил их на место.
В тот день, когда я увидел коленопреклоненного Учителя и решил всецело положиться только на свои собственные силы, я отправился в аптеку, что находилась неподалеку от полицейского участка Нисидзин, и купил мышьяку. Сначала аптекарь подал мне маленький пузырек таблеток на тридцать, но я попросил побольше и за сто иен купил бутылочку со ста таблетками. В соседней скобяной лавке я приобрел за девяносто иен складной нож в футляре.
Я немного походил перед ярко освещенными окнами полицейского участка. В дверь торопливо вошел инспектор, на нем была рубашка с открытым воротом, в руке – портфель. Никто не обращал на меня внимания. Никто не обращал на меня внимания все двадцать лет моей жизни, так что ничего странного в этом не было. Моя персона еще не представляла никакой важности. Я был одним из миллионов и десятков миллионов людей, которые тихо существуют себе в нашей Японии, ни у кого не вызывая ни малейшего интереса. Обществу нет дела до того, жив такой человек или умер, но в самом факте его существования есть что-то успокаивающее. Вот и инспектор был настолько спокоен на мой счет, что прошел мимо, даже не взглянув в мою сторону. Красный свет фонаря освещал надпись «Полицейский участок Нисидзин». Один из иероглифов выпал, и вместо него зияло пустое место…
На обратном пути в храм я думал о своих покупках, они будоражили мне душу.
Хотя нож и яд я купил на случай, если надо будет себя убить, настроение было приподнятое, словно я только что женился и теперь обзаводился домашним скарбом для новой, семейной жизни. Вернувшись в келью, я все не мог насмотреться на свои сокровища. Я вынул нож из футляра и лизнул лезвие. Оно затуманилось, а язык ощутил холод металла и странный, слегка сладковатый привкус. Сладость шла откуда-то из сердцевины тонкой полоски стали, из самой ее сути. Отчетливость формы, синий блеск металла, похожий на гладь моря… Еще долго ощущал я на кончике языка чистую сладость стали. Постепенно ощущение ослабло. Я с вожделением стал думать о том дне, когда все мое тело допьяна изопьет этой манящей сладости. Небо смерти представлялось мне таким же ясным, как и небо жизни. Мрачные мысли унеслись куда-то прочь. В мире не было места страданию.
Вскоре после войны в Золотом Храме установили новейшую пожарную сигнализацию. Стоило воздуху нагреться до определенной температуры, и в канцелярии храма Рокуондзи тут же срабатывал аварийный сигнал. Вечером 29 июня экскурсовод сообщил, что сигнализация не работает. Я случайно зашел на кухню и услышал, как старик рассказывает о поломке отцу эконому. Я решил, что это знак, ниспосланный мне небом.
На следующее утро отец эконом позвонил на завод-изготовитель и попросил отремонтировать систему. Простодушный экскурсовод сам мне об этом рассказал. Я прикусил губу. Оказывается, минувшей ночью мне был дан редчайший шанс, а я его упустил!
Вечером пришел рабочий. Все обитатели храма окружили его и с любопытством наблюдали, как он возится с сигнализацией. Однако ремонт затянулся. Рабочий не столько чинил, сколько качал головой и цокал языком, и постепенно зрители стали расходиться. Ушел и я. Теперь мне оставалось только ждать пробного аварийного звонка, который разнесется по всей территории храма, извещая о завершении ремонта и крушении всех моих надежд… Я ждал. Храм окутали мягкие сумерки, рабочий зажег фонарь. Сигнала все не было. Наконец ремонтник прекратил работу и ушел, сказав, что закончит завтра.
Однако назавтра, первого июля, он так и не появился. Особого беспокойства в храме это не вызвало – куда, в конце концов, было торопиться?
Вечером тридцатого я снова отправился в магазин и купил сладких булочек и вафель с мармеладной начинкой. Я и прежде частенько сюда наведывался, чтобы купить на свои скудные карманные деньги немного хлеба, – слишком велики были интервалы между монастырскими трапезами. Но сегодня меня пригнал сюда не голод. Не собирался я и начинять сладости мышьяком. Просто снедавшее меня беспокойство требовало какого-то действия.
Я возвращался с бумажным пакетом в руке и думал о том, как странно все устроено – что может быть общего между этими жалкими булками и тем поступком, на который толкает меня мое бесконечное одиночество… Временами сквозь низкие облака проглядывало солнце, и старую улицу словно обволакивало жарким туманом. По спине потаенной холодной струйкой стекал пот. Страшная вялость охватила меня.
Булка и я. Какая между нами связь? Каких бы высот ни достигал мой дух, готовясь к Деянию, вечно заброшенный и одинокий желудок все равно потребует своего. Собственные внутренности казались мне облезлым, прожорливым псом, не желающим слушаться хозяина. О, как отчетливо я сознавал: душа может сколько угодно стремиться к возвышенному, но эти тупые и скучные органы, которыми набито мое тело, будут стоять на своем и мечтать о пошлом и обыденном.
О чем мечтает мой желудок, я знал. О сладкой булочке и вафле. Душа могла грезить о неземной красоте алмазов, но брюхо упрямо требовало теста… Представляю, как обрадуются этим треклятым булкам люди, которые будут ломать головы, тщетно пытаясь уразуметь мои мотивы. «Смотрите-ка, он хотел есть! – воскликнут они облегченно. – Хоть что-то в нем было человеческое!»

 

* * *

 

И вот день настал. Первое июля 1950 года. Как я уже сказал, рабочий не явился, и было ясно, что сегодня сигнализацию не отремонтируют. К шести часам вечера последние сомнения исчезли: экскурсовод позвонил на завод еще раз, и ему ответили, что сегодня, к сожалению, у них слишком много вызовов, но завтра ремонт непременно будет закончен.
В этот день Кинкакудзи посетило около ста человек, но к шести часам территория храма опустела – до закрытий оставалось всего полчаса. Поговорив по телефону, старый экскурсовод стоял возле кухни и рассеянно смотрел на огород; его работа была закончена.
Моросил мелкий дождь. Он с самого утра то начинал накрапывать, то переставал. Дул легкий ветерок, и было не так душно, как обычно по вечерам. На огороде мокли грядки с тыквами, влажно чернела земля на участке, где в прошлом месяце посадили бобы.
У старика экскурсовода была привычка, когда он о чем-нибудь задумывался, двигать подбородком. При этом его плохо подогнанные вставные челюсти пощелкивали. Каждый день он повторял посетителям одно и то же, но из-за этих разболтанных челюстей понимать его шамканье становилось все труднее. Сколько раз ему говорили, чтобы он сходил к протезисту, но старик ни в какую. Он стоял, смотрел пустым взглядом на грядки и бормотал что-то себе под нос. Пошевелит губами, щелкнет челюстью, потом опять невнятно зашамкает. Наверное, ворчит из-за ремонта, подумал я.
Я прислушивался к этому бормотанию, и мне казалось, будто экскурсовод сетует на то, что теперь ничего уже не починить и не исправить – ни его вставных зубов, ни поврежденной сигнализации.
Вечером настоятеля посетил гость, что случалось не часто. Это был преподобный Дзэнкай Куваи, настоятель храма Рюходзи в префектуре Фукуи – когда-то они с Досэном вместе учились в духовной академии. С ними учился и мой отец.
Как только преподобный Дзэнкай прибыл в Рокуондзи, тут же позвонили Учителю, которого, конечно же, в храме не было. Он ответил, что вернется через час. Гость намеревался провести у нас денек-другой.
Я помнил, с каким удовольствием отец всегда рассказывал о Дзэнкае, к которому относился с уважением и любовью. И по облику, и по характеру отец Куваи являл собой классический образец дзэн-буддистского монаха, мужественного и сурового. Ростом он был почти шесть сяку, лицо загорелое, брови густые. Его зычный голос рокотал, словно раскаты грома.
Один из послушников зашел в мою келью и передал, что отец Дзэнкай желает со мной побеседовать, пока не вернулся Учитель. Я заколебался, опасаясь, не разгадают ли мой замысел ясные и проницательные глаза святого отца.
Преподобный Дзэнкай сидел в Зале Гостей и попивал принесенное экономом сакэ, закусывая чем-то постным. Прислуживал ему один из монахов, но теперь он удалился, и подливать сакэ гостю стал я. За моей спиной была тьма и бесшумно моросящий дождь, так что картина перед отцом Дзэнкаем открывалась не из веселых: мое угрюмое лицо, а за ним – унылый, мокрый двор.
Но святой отец был не из тех, кого смущают подобные пустяки. Он видел меня впервые, но говорил просто и спокойно. Как ты похож на отца. Гляди-ка, ты совсем уже взрослый. Какое несчастье, что твой отец умер так рано.
В Дзэнкае была естественность, которой не хватало Учителю, и сила, которой не обладал мой отец. Почерневшая от солнца кожа, широкий нос, мохнатые сдвинутые брови делали Дзэнкая похожим на грозную маску Обэсими из театра Но. Это лицо никак нельзя было назвать красивым – слишком уж чувствовалась в нем внутренняя сила, она так и вылезала наружу, нарушая гармонию черт. Острые скулы напоминали скалистые вершины, из тех, что изображают художники Южной школы.
Но, несмотря на грозный облик и грохочущий бас, в Дзэнкае угадывалась подлинная, неподдельная доброта. Доброта его не имела ничего общего с тем, что люди обычно вкладывают в это понятие, а была сродни гостеприимной щедрости ветвей какого-нибудь раскидистого лесного дерева, готового принять под свою сень усталого путника. Грубая, бесхитростная доброта. Беседуя с преподобным Дзэнкаем, я все время был настороже – боялся, что моя решимость не выдержит соприкосновения с этой всеобъемлющей силой. У меня на минуту даже закралось подозрение, не нарочно ли Учитель вызвал в храм преподобного Дзэнкая, но я тут же отмел эту нелепую мысль – станет святой отец тащиться аж из Фукуи в Киото из-за какого-то монашка. Нет, настоятель храма Рюходзи был здесь случайным гостем, он станет всего лишь свидетелем невиданной доселе катастрофы.
Белый фарфоровый кувшинчик, вмещавший почти два го сакэ, опустел, и я, поклонившись настоятелю, отправился на кухню принести еще. Когда я нес обратно кувшин, наполненный горячим сакэ, странное побуждение овладело мной. Я никогда и ни с кем не стремился достичь взаимопонимания, но тут вдруг страстно захотелось, чтобы отец Дзэнкай – да, да, именно он! – меня понял. Наливая гостю сакэ, я взглянул на него, и по лихорадочному блеску моих глаз он сразу заметил произошедшую во мне перемену.
– Что вы обо мне думаете, святой отец? – спросил я.
– Что думаю? По-моему, парень ты серьезный и прилежный. Погулять, наверное, тоже не дурак. Денег, правда, у всех сейчас маловато, не то что раньше. Эх, помню, и куролесили же мы в твои годы с Досэном и твоим покойным отцом!
– Значит, по-вашему, я самый обыкновенный?
– Нет ничего плохого в том, чтобы выглядеть обыкновенным. Ты и будь обыкновенным, глядишь, и люди станут к тебе лучше относиться.
Отец Дзэнкай был лишен тщеславия. Священников высокого ранга вечно просят высказать суждение о чем-нибудь – от произведений искусства до человеческих характеров. Обычно они отвечают уклончиво и иносказательно, боясь ошибиться и выставить себя на посмешище. За словом в карман они, конечно, не лезут, у них всегда наготове какой-нибудь дзэнский афоризм, но понять его можно и так, и этак. Преподобный Дзэнкай был из другого теста. Он говорил то, что видел и чувствовал, – это я сразу понял. Он не пытался обнаружить в предметах какой-либо тайный смысл помимо того, который сразу открывался его сильному и ясному взгляду. Был смысл – хорошо, нет – и ладно. И вот что больше всего покорило меня в преподобном Дзэнкае: глядя на что-нибудь или на кого-нибудь (в данном случае на меня), он не стремился увидеть нечто, доступное одному ему, а смотрел как бы глазами всех людей сразу. В примитивном мире объективно существующих предметов святой отец и не пытался обнаружить глубокий смысл. Я понял то, к чему призывал меня настоятель Рюходзи, и на душе вдруг стало очень спокойно. До тех пор, пока я остаюсь обыкновенным в глазах других, я и на самом деле обыкновенен, и какой бы странный поступок я ни совершил, моя заурядность останется при мне, словно просеянный сквозь веялку рис.
Мне казалось, что я небольшое скромное деревце, растущее возле преподобного Дзэнкая.
– Скажите, святой отец, значит, нужно совершать только те поступки, которых ожидают от тебя окружающие?
– Вряд ли это у тебя получится. Но если ты и выкинешь что-нибудь неожиданное, люди лишь слегка изменят свое мнение о тебе, и вскоре ты снова станешь для них привычным. Человек забывчив.
– Но кто долговечнее – я, каким меня видят люди, или тот я, каким я сам представляюсь себе?
– Недолговечны и тот и другой. Сколько ни пытайся продлить их век, рано или поздно всему наступает конец. Когда мчится поезд, пассажиры неподвижны. Когда поезд останавливается, пассажиры приходят в движение. Все имеет конец – и движение, и неподвижность. Последняя из всех неподвижностей – смерть, но кто знает, нет ли и у нее своего конца?
– Загляните в мою душу, – попросил я. ~ Я не таков, каким вам кажусь. Прочтите истинную мою суть.
Святой отец отхлебнул из чарки и внимательно посмотрел на меня. Огромное и темное молчание, похожее на мокрую от дождя черную крышу храма Рокуондзи, навалилось на меня. Я затрепетал. Отец Дзэнкай вдруг рассмеялся – неожиданно весело и звонко:
– К чему мне заглядывать в твою душу? Все написано у тебя на лице.
Я почувствовал, что понят, понят до самых глубин моего существа. Впервые я ощутил себя чистым и опустошенным. И в эту вновь образовавшуюся пустоту неудержимым потоком хлынуло мужество, необходимое для совершения Деяния.
В девять часов вернулся наш настоятель. Как обычно, в сопровождении трех монахов он обошел территорию храма. Все было в порядке. Учитель присоединился к своему другу; в половине первого ночи монахи проводили гостя в опочивальню. Затем Учитель принял ванну, называемую в обители «погружением в воды». Наконец, к часу ночи, когда отстучал своей колотушкой ночной сторож, в храме воцарилась тишина. За окном по-прежнему беззвучно накрапывал дождь.
Я сидел на разобранной постели и ждал, когда жизнь в храме утихнет. Ночь становилась все плотнее и тяжелее, казалось, это древняя тьма давит на стены моей кельи.
Я попробовал сказать что-нибудь вслух. Как обычно, слово никак не хотело срываться с моих губ – словно в темноте роешься в мешке, набитом вещами, и все не можешь достать единственно нужную. Тяжесть и густой мрак моего внутреннего мира были под стать окружавшей меня ночи, и слово шло откуда-то из черных глубин со скрежетом и натугой, как полная бадья из колодца.
«Уже скоро, – подумал я. – Еще немного терпения. Ржавый ключ превосходно откроет дверь, отделяющую мой внутренний мир от внешнего. И тогда откроется простор, вольный ветер загуляет туда и обратно. Тяжелая бадья, слегка покачиваясь, поднимется из черной дыры колодца, и моему взору откроется бескрайняя ширь, рухнут стены потаенной кельи… Еще чуть-чуть, и весь этот мир будет в моих руках…»
Целый час просидел я в полной темноте, чувствуя себя счастливым. Мне казалось, что с самого рождения не испытывал я такого блаженства.
Внезапно я поднялся на ноги. Прокрался к задней двери Большой библиотеки, надел, стараясь не шуметь, соломенные сандалии и пошел через дождь по направлению к мастерской. Там не было ни бревен, ни досок, только пахло мокрыми опилками. Здесь хранились связки соломы. Обычно отец эконом закупал сразу по сорок штук, но сейчас я обнаружил в сарае всего три.
Забрав их с собой, я вернулся к главному зданию. На кухне было тихо. Но когда я проходил под окнами покоев отца эконома, в уборной вдруг зажегся свет. Я пригнулся.
Из-за дощатой стены раздалось покашливание. Да, это был эконом. Потом донесся шум льющейся струйки, он очень долго не кончался.
Боясь, что солома отсыреет под дождем, я прикрывал ее телом. Заросли папоротника, в которых я прятался, колыхались под дуновением ветра. В сыром воздухе запах уборной чувствовался отчетливей. Наконец эконом кончил мочиться. Послышался глухой удар о деревянную перегородку – старика, наверное, шатало спросонья. Свет в окошке погас. Я подхватил связки соломы и двинулся дальше.
Все мое имущество состояло из корзины, в которой лежали предметы нехитрого обихода, и ветхого чемоданчика. Я собирался предать все свои вещи огню. Одежду, записи и разные принадлежавшие мне мелочи я упаковал заранее. Я предусмотрел все до тонкостей: те предметы, которые могли загреметь при переноске, и те, что не сгорели бы в огне – чашки, пепельницу, чернильницу и прочее, – я засунул в подушку. Еще надо было сжечь тюфяк и два одеяла. Весь этот багаж я потихоньку вытащил на улицу. Затем отправился к Золотому Храму – открыть заколоченную дверь.
Гвозди вышли из гнилой древесины легко, словно из земли. Дверь накренилась, я подпер ее плечом. Мокрое, трухлявое дерево нежно коснулось моей щеки. Дверь была гораздо легче, чем я думал. Я приподнял ее и отставил в сторону. Внутри Храма чернела густая тьма. Дверной проем оказался совсем узким, и войти можно было только боком. Я зажег спичку и шагнул в черноту. Впереди возникло чье-то лицо, и я содрогнулся от ужаса, но тут же понял, что это мое отражение в стеклянной призме, прикрывавшей макет Кинкакудзи.
Я остановился и долго рассматривал его, хотя медлить было нельзя. По миниатюрному Храму, словно луной освещенному моей спичкой, метались тени, затейливая деревянная конструкция трепетала в тревоге. И снова мир погрузился во мрак – спичка погасла.
Красная точка тлела на полу, и – странное дело – я непроизвольно затоптал ее, как тот студент, которого я принял за поджигателя в храме Месиндзи. Я снова чиркнул спичкой. Прошел мимо Зала Сутр, мимо трех статуй Будды и остановился перед ящиком для пожертвований. Сверху он был забран деревянной решеткой, на ней дрожали тени, и казалось, что это рябь на воде. За ящиком возвышалась деревянная статуя сегуна Ёсимицу Асикага, считающаяся национальным сокровищем. Сегун был изображен в монашеском облачении с длинными и широкими рукавами, в руках он сжимал скипетр. В просторном вороте рясы тонула маленькая наголо обритая голова с широко раскрытыми глазами. Глаза вспыхнули в темноте огнем, но я не испугался. Изваяние действительно было жутковатым, но я чувствовал, что власть этого сегуна, который засиделся в здании, некогда построенном специально для него, осталась где-то там, в глухой древности.
Я открыл дверь в Рыбачий павильон. Как я уже говорил, она отпиралась изнутри. Меня встретили дождь и темнота, но все же под открытым небом было светлее, чем в Храме. Дверь заговорщицки заскрипела ржавыми петлями, и с легким порывом ветра в Кинкакудзи ворвался синий ночной воздух. «Ох, Ёсимицу, Ёсимицу, – думал я, бегом возвращаясь к Большой библиотеке. – Все свершится прямо у тебя на глазах. Прямо перед носом у слепого, давно умершего свидетеля».
В кармане штанов что-то побрякивало на бегу. Спички. Я остановился, вынул коробок и засунул в него салфетку. Бутылочка с мышьяком, и нож, завернутые в платок, лежали в другом кармане. Их я упаковал как следует.
В карманах свитера у меня лежали булка, вафли и сигареты. С этим все тоже было в порядке.
Теперь предстояло выполнить чисто механическую работу. В несколько заходов я перенес весь свой багаж от задней двери Большой библиотеки в Храм и свалил его в кучу перед статуей Ёсимицу. Сначала я притащил москитную сетку и матрас. Потом два одеяла. В третий заход – чемоданчик и корзину, в четвертый – солому. Все три вязанки я уложил поверх сетки и тюфяка. Сетка, по моему разумению, должна была загореться легче всего, и я растянул ее пошире, накрыв остальные вещи.
Напоследок я сходил за узлом с негорючими предметами. Их я отнес на берег Зеркального пруда. Совсем рядом белел островок Ёхаку, над головой, укрывая меня от дождя, склонились ветви сосен.
Поверхность пруда, в которой отражалось затянутое облаками небо, смутно мерцала во мраке. Пруд так густо зарос водорослями, что казался продолжением суши, и лишь редкие блики выдавали присутствие воды. Дождь был слишком мелким, чтобы тревожить сонную гладь. Над ней повисла пелена из мелких капель, и создавалось ощущение, что пруд уходит куда-то в бесконечность.
Я подобрал с земли камешек и бросил его в воду. Оглушительный всплеск словно разорвал ночное безмолвие. Я весь сжался, будто пытаясь погасить гулкое эхо.
Стоило мне окунуть в воду руку, как к ней тут же прильнули скользкие водоросли. Сначала я опустил на дно металлическую палку от москитной сетки. Затем сунул в воду пепельницу, словно хотел ее сполоснуть, и разжал пальцы. Чашки и чернильница последовали за пепельницей. Все, вода свое дело сделала. У моих ног лежала только подушка, в которой я нес вещи. Теперь оставалось бросить и ее в груду, сваленную перед изваянием Ёсимицу. И поджечь.
Внезапно я почувствовал, что страшно голоден. Этого и следовало ожидать – тело предало меня. В кармане лежали булочка и вафли, оставшиеся со вчерашнего дня. Я вытер мокрые руки о свитер и начал жадно есть, не различая вкуса. Желудку не было дела до вкуса, он кричал, требуя насыщения, и я поспешно запихивал сласти себе в рот. Сердце чуть не выскакивало из груди. Утолив приступ голода, я зачерпнул из пруда воды и запил свою трапезу.
…До Деяния оставался всего один шаг. Длительная и кропотливая подготовка была закончена, я стоял на самой кромке, и оставалось только кинуться в бездну. Еще одно маленькое усилие – и цель будет достигнута.
Пропасть, отделявшая меня от Деяния, была столь велика, что без труда поглотила бы мою жизнь, но я об этом не задумывался.
В этот момент я был всецело поглощен созерцанием Кинкакудзи, я навсегда прощался с ним.
Храм едва различимо темнел во мраке, его контуры угадывались с трудом. Казалось, что в том месте просто немного сгустилась чернота ночи. Лишь напрягая зрение, мог я разглядеть силуэт Храма Очищения Водой, Грота Прибоя, сужение третьего яруса, вереницу стройных колонн… Но изящество линий, некогда так волновавшее мне душу, растворилось в темноте.
Однако, по мере того как в душе оживала память о Прекрасном, знакомый образ все отчетливей вырисовывался на фоне ночи. В этой сумрачной форме для меня таилась вся красота мироздания. Память воскрешала одну за другой волшебные черты, они начинали источать сияние, и постепенно Золотой Храм предстал передо мной целиком, залитый странным свечением, не похожим ни на свет дня, ни на свет ночи. Никогда еще Храм не являлся мне в столь ослепительном великолепии всех своих линий. Я будто обрел особый дар видения, присущий только слепым. Подсвеченный собственным сиянием, Кинкакудзи стал прозрачным, и я без труда различал и фрески на потолке Грота Прибоя, и потускневшую позолоту стен Вершины Прекрасного. Причудливые детали внешней отделки смешались с внутренним убранством покоев. Одним взглядом мог я охватить во всей полноте нюансов симметрии и контраста простой рисунок общей композиции и сложное переплетение ее составных частей, раскрывающих основную тему. Два нижних яруса, Храм Очищения Водой и Грот Прибоя, хоть и не были похожи, но имели одинаковую ширину и находились под одним и тем же навесом крыши; они напоминали пару схожих сновидений или два близких воспоминания о чем-то необычайно приятном. Существуй они по отдельности, им бы не удержаться в памяти, но так один дополнял и поддерживал другого, и сновидение становилось явью, а воспоминание о приятном обретало прочность архитектурной конструкции. Однако выше Храм внезапно сжимался, и сон, казалось, превратившийся в несомненную реальность, вновь обращался химерой, подчиняясь возвышенной философии мрачной и величественной эпохи. А высоко над крытой дранкой крышей застыл бронзовый феникс, вперившись взглядом в вечную беспросветную ночь.
Но и этого было мало зодчему. С западной стороны он пристроил к Храму Очищения Водой маленький и невзрачный Рыбачий павильон. Древний строитель вложил всю силу своего эстетического видения в этот акт.вопиющего нарушения симметрии. Пристройка являла собой метафизическое противопоставление основной конструкции. Нависший над прудом павильон был совсем мал, но он создавал ощущение бегства, отрыва от сердцевины Кинкакудзи. Мне он представлялся птицей, вырвавшейся на волю из клетки Храма, – птица взмахнула крылами и взметнулась над прудом, устремившись к бренному, суетному и земному. Рыбачий павильон – это мост из мира упорядоченности в мир хаоса и чувств. Именно! Душа Золотого Храма начинается отсюда, с этого оборванного посередине моста; образовав трехъярусную структуру, композиция возвращается к исходной точке, и здесь душа Храма вырывается на волю. Мощная чувственная сила, таящаяся в водах пруда, – это тот источник, из которого родился Кинкакудзи; она создала гармоничное и безупречное в своем совершенстве здание, но не смогла существовать в нем и через мост Рыбачьего павильона снова вернулась в пруд, на родину, в бескрайнее море чувств. Мне и прежде всякий раз, когда над Зеркальным прудом дрожал утренний или вечерний туман, казалось, что здесь обитает могучая чувственная сила, создавшая прекрасный Храм.
А красота вбирала в себя все мелкие столкновения, противопоставления и контрасты и властвовала над ними! Точно так же, как тщательно, иероглиф за иероглифом, выписывают золотой краской на темно-синей бумаге священные сутры, был воздвигнут в вечной кромешной тьме Золотой Храм; и теперь невозможно уже определить, что такое Прекрасное – то ли сам Храм, то ли пустота беспросветной ночи, в которую Храм погружен. Может быть, то и другое вместе? И часть, и целое; и Кинкакудзи, и окружающая его тьма. Я почувствовал, что тайна красоты Золотого Храма, мучившая меня так долго, наполовину раскрыта. Если очень внимательно рассматривать каждую из составных частей чуда – колонны, резные перильца, двери, фигурные оконца, загнутые утлы крыши… Храм Очищения Водой, Грот Прибоя, Вершину Прекрасного, тот же Рыбачий павильон… отражение Храма в пруду, островки, сосны, даже лодочный причал – ни одна из деталей не будет законченной и прекрасной, но каждая окажется предвестницей красоты всех прочих компонентов. Здесь не найти спокойствия завершенности. Составные части не ведают совершенства, они – лишь переход к гармонии целого, лишь обещание очарования, что таится где-то рядом, по соседству. Одно обещание прекрасного наслаивается на другое, и все эти предвестья не существующей на самом деле красоты и образуют главную суть Кинкакудзи. Посулы не несут в себе ничего, кроме пустоты. Пустота, Ничто и есть основа Прекрасного. Незавершенность каждого из компонентов сулит не красоту, а Пустоту, и в преддверии этой Пустоты затейливый деревянный каркас Храма трепещет, словно драгоценное ожерелье, колеблемое ветром.
И все же Кинкакудзи был вечно и неизменно прекрасен! Отзвук этой красоты слышался мне отовсюду. Эхо Храма звучало во мне всегда – непрекращающимся звоном в ушах, и я давно привык к этому гулу. С чем бы его сравнить, этот звук? С перезвоном золотого колокольчика, не умолкающего вот уже пять с половиной столетий? Или с пением струн бива?..
Что произойдет, если этот звук оборвется?..
Страшная усталость навалилась на меня. Фантастический Кинкакудзи все еще сиял, заслоняя реальный Храм, окутанный ночной тьмой. Перила первого яруса смиренно жались к кромке воды, а балюстрада Грота Прибоя, вознесенная вверх деревянными опорами в стиле Тэндзику, горделиво парила над прудом. Углы крыши, подсвеченные смутными бликами, тревожно подрагивали во мраке. Близость искрящейся под солнцем или луной воды всегда придавала Храму подвижность и трепетность. Игра живого света как бы освобождала Кинкакудзи от пут застывшей формы, и он обретал природу вечно подвижной субстанции – ветра, воды или пламени.
Нет, Храм все-таки был прекраснее всего на свете! Я знал, откуда взялась эта внезапная усталость. Прекрасное в последний раз давало мне бой, вновь, как прежде, пыталось обрушить на мои плечи бремя бессилия. Опустились руки, стали ватными ноги. Только что меня отделял от Деяния всего один шаг, и вот я снова оказался отброшенным назад.
«Я все подготовил, осталось совсем чуть-чуть, – забормотал я. – Ведь я уже представил себе Деяние, пережил его в своем воображении, так, может быть, этого достаточно? Все равно ничего изменить не удастся… Наверное, прав был Касиваги. Мир невозможно изменить действием, это под силу только сознанию. Иногда сознание способно очень точно копировать действие. Мой разум именно таков. Эта разновидность сознания и делает всякое действие невозможным… Не потому ли и готовился я так тщательно к Деянию, что в глубине души знал: совершать его на самом деле вовсе не обязательно?.. Нет, в самом деле. Действие было бы сейчас совершенно излишне. Оно существует вне всякой связи с моей жизнью и моей волей, оно стоит передо мной, словно холодный стальной станок, ожидающий пуска. Между мной и действием нет ничего общего: я – здесь, а там уже что-то другое, не имеющее ко мне отношения… Почему же я должен перестать быть собой и превратиться в это самое другое?»
Я прислонился к сосне. Холодное и влажное прикосновение коры подействовало на меня магически. Я почувствовал, что эта леденящая неподвижность и есть я сам. Мир застыл в вечной неизменности, в нем не было места желаниям, и всеобъемлющее удовлетворение сошло на меня.
«Какая мучительная усталость, – подумал я. – Жар, и вялость, и не слушаются руки. Несомненно, я болен».
Кинкакудзи сверкал в ночи. Я вспомнил, как в пьесе театра Но «Бродячий монах» слепой Сюнтокумару любуется пейзажем. В вечной тьме ему вдруг является картина захода солнца в заливе Нанива, и слепой ясно видит синее, безоблачное небо, островки и скалы, освещенные вечерней зарей…
Странное оцепенение сковало меня, неудержимым потоком хлынули слезы. Я готов был стоять здесь до самого утра, пока кто-нибудь меня не обнаружит. И я не скажу ни слова в свое оправдание…
Я много говорил о том, что воспоминания обладают способностью лишать человека силы, но это не совсем так. Иногда внезапно возникшее воспоминание может дать могучий живительный импульс. Прошлое не всегда тянет назад. В нем рассыпаны немногочисленные, но мощные пружины, которые, распрямляясь, толкают нас в будущее.
Тело мое застыло в оцепенении, но в душе бродили какие-то смутные воспоминания. Какие-то знакомые слова то всплывали в памяти, то уходили вновь. Вот-вот готовы были зазвучать, но, не успев, затихали. Эти слова звали меня, делались все слышнее, они должны были придать мне сил.
«Смотри по сторонам, и назад смотри, и убей всякого, кого встретишь», – вдруг отчетливо услышал я первую строчку. Знаменитое место из «Риндзайроку»! Слова полились без запинки: «Встретишь Будду – убей Будду, встретишь патриарха – убей патриарха, встретишь святого – убей святого, встретишь отца и мать – убей отца и мать, встретишь родича – убей и родича. Лишь так достигнешь ты просветления и избавления от бренности бытия».
Магические слова сняли с меня заклятие бессилия. Все мое тело налилось мощью. Голос рассудка еще твердил, что Деяние мое будет тщетным, но проснувшуюся во мне силу это не пугало. Пусть тщетным, именно поэтому я и должен его совершить!
Я поднял подушку, зажал ее под мышкой и поднялся на ноги. Взгляд мой обратился к Храму. Сияние Кинкакудзи меркло на глазах. Исчезли во мраке перильца балюстрад, растаяли колонны. Погас блеск воды в пруду, и тут же потухли блики на изгибах крыши. Ночь поглотила детали, и Золотой Храм превратился в неясный черный силуэт…
Я обежал Кинкакудзи с севера. Ноги уверенно несли меня, я ни разу не споткнулся в темноте. Ночь расступалась передо мной, указывая путь.
Я ворвался в Храм со стороны Рыбачьего павильона, через дверь, оставленную открытой. Швырнул с размаху подушку в груду вещей, сваленных перед статуей.
Сердце радостно трепетало в груди, влажные пальцы мелко дрожали. Спички отсырели – первая не пожелала загораться, вторая сломалась. Лишь третья вспыхнула в сложенных ковшиком ладонях.
Я уже забыл, куда бросил связки соломы, и принялся высматривать их в темноте. Когда я их обнаружил, как раз догорела спичка. Я присел на корточки и чиркнул двумя спичками сразу. Пламя осветило сухие стебли соломы, по ним заметались причудливые тени, и крошечный огонек пополз по первой из связок. Повалил дым, и пламя скрылось в его клубах, но тут же взметнулось совсем в другой стороне, пробежав по москитной сетке. Все словно ожило вокруг.
В эти мгновения мой мозг работал трезво и спокойно. Надо было беречь спички. Я осторожно зажег еще одну, подпалил вторую связку соломы и отнес ее в другой угол. Вид поднявшегося пламени радовал мне душу. Во всей обители никто не умел так ловко разжигать костры, как я.
По стенам Храма Очищения Водой заплясали огромные тени. Три священных изваяния – Амида, Каннон и Сейси – озарились багровым светом. Вспыхнули искрами глаза Ёсимицу, за его спиной тоже заколыхалась черная тень.
Я почти не ощущал жара. Увидав, как занялся ящик для пожертвований, я с облегчением подумал, что теперь, кажется, все в порядке!
Я совсем забыл о ноже и мышьяке! Вдруг возникла мысль покончить с собой в охваченной пожаром Вершине Прекрасного. Пятясь от пламени, я поднялся по узкой лестнице на второй этаж. Меня не удивило, что дверь в Грот Прибоя была незаперта, – старик вечно забывал закрыть ее.
Дым полз за мной по пятам. Сотрясаясь от кашля, я кинул прощальный взгляд на расписной потолок и на статую Каннон, приписываемую великому Кэйсину. Грот Прибоя затягивало дымом. Я поднялся еще выше и толкнул дверь, ведущую в третий ярус.
Она не подалась. Вход в Вершину Прекрасного оказался запертым на ключ.
Я заколотил по двери кулаками. Наверное, поднялся страшный грохот, но я ничего не слышал. Я бил и бил в закрытую дверь, мне казалось, что кто-то сейчас откроет ее изнутри. Первоначально я устремился в Вершину Прекрасного, чтобы там умереть, но теперь, когда огонь подобрался совсем близко, я уже сам не понимал, почему так яростно рвусь туда, чего ищу за этой дверью – гибели или спасения. Там, за преградой, находилась всего-навсего обычная тесная комнатка. Я прекрасно знал, что позолота ее стен давно облупилась, но в этот миг мне грезилось, будто золото уцелело и по-прежнему украшает Вершину Прекрасного. Не могу передать, до чего жаждал я проникнуть в эту залитую ослепительным сиянием комнату! Только бы попасть туда, только бы попасть в этот золотой чертог, думал я.
Я колотил в дверь изо всех сил, бился о нее с разбегу плечом, но она стояла незыблемо.
Грот Прибоя уже весь был в дыму. Снизу доносилось потрескивание огня. Я начинал задыхаться и чувствовал, что вот-вот потеряю сознание. Но, давясь кашлем, я продолжал штурмовать неприступную дверь.
Наконец я со всей ясностью понял, что Вершина Прекрасного отказывается меня принять. Я не колебался ни секунды – повернулся и, низко пригнувшись, бросился вниз по лестнице. В густых клубах дыма я скатился на первый этаж, пробежал сквозь самый огонь и через западный выход выскочил из Храма наружу, но не остановился, а понесся сломя голову дальше, вперед, куда глаза глядят…
Я бежал и бежал. Не знаю, сколько длился этот безумный бег, не помню, что было вокруг. Судя по всему, я миновал башню Кехоку, промчался под северными воротами, потом мимо храма Меодэн и взлетел вверх по тропинке, сквозь заросли бамбука и кусты азалий, на гору Хидаридаймодзи. Во всяком случае, именно там, под сосной, повалился я на траву, не в силах унять бешеного сердцебиения. Гора Хидаридаймодзи высилась прямо к северу от Храма.
Меня привели в чувство встревоженные крики птиц. Одна из них пронеслась прямо над моим лицом, отчаянно хлопая крыльями. Я лежал навзничь и смотрел в ночное небо. Огромная птичья стая с криком носилась над верхушками сосен, редкие искры алели во тьме, поднимаясь все выше и выше.
Я приподнялся и посмотрел вниз. Странные звуки доносились оттуда. Словно разом взрывались сотни шутих. Или захрустела суставами сразу целая толпа людей.
Самого Храма с вершины горы было не видно – лишь дым и длинные языки пламени. Над деревьями плыли бесчисленные искры, казалось, что вокруг Кинкакудзи поднялся вихрь из золотой пыли. Я сел, скрестив ноги, и долго смотрел на эту картину.
Окончательно придя в себя, я увидел, что все мое тело покрыто ожогами и ссадинами, кое-где сочилась кровь. На костяшках пальцев, которыми я колотил в запертую дверь, запеклась кровавая корка. Как дикий зверь, ушедший от погони, я стал зализывать раны. Сунув руку в карман, я наткнулся на замотанные в тряпку пузырек с мышьяком и нож. Размахнувшись, я швырнул их куда-то вниз.
В другом кармане мои пальцы нащупали пачку сигарет. Я закурил. На душе было спокойно, как после хорошо выполненной работы. Еще поживем, подумал я.

notes

Назад: Глава 9
Дальше: Примечания