А. А. Лопухин
Отрывки из воспоминаний
<…> Трудно найти не только в мемуарной литературе, но даже в литературе вообще, произведение, отличающееся таким субъективизмом, как эти воспоминания. В них нет страницы, почти без преувеличения можно сказать, нет строки, которая не дышала бы страстностью. Автор даже и не пытается ее сдерживать и всю силу этой страстности направляет гораздо более на лиц, чем на события. Эта специфическая черта «Воспоминаний» превращает их из повествования о пережитом в очерк политических страстей самого Витте, которые до такой степени носят отпечаток и личных свойств его, и среды, в которой он действовал, что являются едва ли не самым показательным материалом для оценки того времени.
Для подробного разбора «Воспоминаний» С. Ю. Витте время еще не настало. Но и обойти их молчанием современники его, мне кажется, не должны, в особенности те из современников, у которых есть чем воспоминания Витте исправить и дополнить. Проявленная в них автором страстность заставила его в некоторых рассказах допустить весьма существенные умолчания, в других неверно осветить факты, а в иных и совершенно исказить их. Вот это и побуждает меня взяться по поводу них за перо.
Мои личные воспоминания были в свое время мною составлены. Часть их охватывала период, описанный теперь С. Ю. Витте. <…> Опубликование теперь «Воспоминаний» С. Ю. Витте дало мне достаточный материал в отношении некоторых из тех событий, которые входили одновременно в круг его и моих наблюдений. Ввиду этого описания этих событий оказались для меня возможными теперь же. Я и решаюсь печатать те из них, которые в состоянии, по моему мнению, восполнить допущенные Витте пропуски в рассказах об известных нам обоим фактах и дать последним то описание, которое, по моим воспоминаниям, к действительности ближе, чем сообщения С. Ю. Витте.
<…> Будучи вызваны появлением в свет «Воспоминаний» С. Ю. Витте, относясь к ним, как к поводу, эти очерки представлялись бы, мне кажется, неполными и отчасти непонятными без предварительного краткого отзыва о самих «Воспоминаниях» и о нравственном облике их автора, поскольку таковой в них выявляется. Приступая к такому отзыву, я не могу не высказать, что делаю это с крайне тяжелым чувством: нелегко говорить о человеке крупном, да еще таком, которого вы лично знали, о таком его произведении, в котором он создавал оправдание всей своей жизни, и не быть в состоянии сказать ни одного доброго слова. А «Воспоминания» С. Ю. Витте таковы, что, как бы ни смягчать мнение о них, их нельзя рассматривать иначе, как свидетельство полной потери их автором малейших признаков достоинства.
I. Личность С. Ю. Витте
<…> Бюрократический Петербург хорошо знал С. Ю. Витте и характеризовал его всегда так: большой ум, крайнее невежество, беспринципность и карьеризм. Все эти свойства отразились в воспоминаниях Витте, как в зеркале. Отсутствие элементарной научной подготовки и нравственных устоев было причиной того, что, будучи государственным деятелем, он не был человеком государственным. Для этого он не обладал не только общим государственным планом, но даже руководящей государственной идеей. Все, на что он оказался способен, это отдельные более или менее крупные меры, из которых одна, винная монополия, при существовавшем в то время государственном строе не могла принести народу ничего, кроме вреда, другая, денежная реформа, притом не им подготовленная, осталась недоделанной и, не освободив эмиссионный банк от правительственной власти, хотя и укрепила наше финансовое положение, но обратила денежную систему исключительно в орудие фиска, лишив ее значения средства развития народного хозяйства, и, наконец, третью, самую крупную, реформу государственного строя сам С. Ю. Витте обрезал – своими собственными руками. Как в своей государственной деятельности, так и в своих воспоминаниях Витте выступает без единой руководящей государственной идеи. В них разбросано много отдельных мыслей, но они не объединены ничем, часто совершенно случайны, иногда противоречивы. Единого, цельного мировоззрения нет. Без него С. Ю. Витте и суждено было закончить жизнь просто неудачником, отличавшимся от общего типа русского неудачника крупным умом да внешним положением, «опалой» блестящей, но тем не менее обидной.
<…> Для того же, чтобы можно было судить об отношении Витте к тому, что он пишет, и о том, с какой долей осторожности надо подходить к его словам, я приведу несколько выдержек из его повествований.
В самом начале их, упоминая об увольнении в 1894 г. в отставку министра путей сообщения Кривошеина, Витте говорит, что, по словам тогдашнего государственного контролера Т. И. Филиппова, Кривошеин «не был вполне корректен в государственной деятельности», так как, пользуясь своим служебным положением, добился проведения железной дороги через свое имение и поставки из него на железную дорогу шпал по высоким ценам (т. I, стр. 16). Сообщив об этом оцениваемом им как только «не вполне корректный» поступке своего коллеги, Витте добавляет: «Признаюсь, я этого не проверял, а поэтому утверждать этого не могу». Но, неожиданно отбрасывая всякую осторожность, он ровно через несколько строк говорит: «Я полагаю, что если в представленном докладе Т. И. Филиппов увеличит в десять раз факты по сравнению с действительностью, следовательно, если бы эти факты уменьшить в десять раз, то и тогда я не могу не сказать, что и этого было бы все-таки достаточно, чтобы признать Кривошеина таким человеком, который не может занимать пост министра, потому что он действовал некорректно в смысле честности» (т. I, стр. 16). Итак, к отзыву о ком-либо другого министра С. Ю. Витте относится с требованием проверки, а когда с отзывом о том же лице выступает он сам, то, забывая о своем требовании, он тут же, без проверки, увеличивает суровость отзыва просто, так сказать, на глаз «в 10 раз». При этом нельзя не отметить, что, судя по данному случаю, память С. Ю. Витте не отличается твердостью или не особенно тверда там, где личный его интерес отсутствует. Оставление Кривошеиным должности министра путей сообщения было событием весьма важным, по исключительности своей обстановки – можно сказать, историческим: Кривошеин не просто оставил службу, а по повелению Николая II был уволен без прошения в полную отставку за те самые злоупотребления, о которых государственный контролер рассказывал С. Ю. Витте. Случай был таков, которому прецедентов не было в России чуть ли не со времен Петра I, а Витте о нем забыл и отмечает его лишь упоминанием, что он лично «во всей этой истории» «не принимал решительно никакого участия» (т. I, стр. 17).
Говоря о заместителе Кривошеина, князе Хилкове, Витте замечает, что он «имел маленький недостаток – это слабость к женщинам. Вследствие этой слабости в его карьере были черные точки» (т. I, стр. 23). Ту же слабость он приписывает бывшему в 1895 г. министром иностранных дел князю Лобанову-Ростовскому (т. I, стр. 24), затем своему ближайшему сослуживцу по Министерству финансов, Ковалевскому, не останавливаясь на мысли, что такие сообщения, да еще в соединении с намеками на какие-то «черные точки» в карьере министра, не должны быть делаемы бездоказательно в силу элементарной порядочности.
Показателен для Витте и его отзыв о том же Лобанове-Ростовском. «Едва ли, – говорит Витте, – он мог быть серьезным министром» и в подтверждение добавляет: «Кто-то из моего семейства рассказывал, что Лобанов-Ростовский пришел к обедне в посольскую церковь одетый чуть ли не в халате» (т. I, стр. 24). А на следующей странице Витте говорит про него, что «он был очень склонен к некоторым серьезным занятиям, так, например, к различным историческим исследованиям», и затем через несколько строк утверждает: «надо сказать, что Лобанов-Ростовский в течение всей своей жизни не занимался серьезным делом» (т. I, стр. 25).
Такие противоречащие один другому отзывы рассыпаны в «Воспоминаниях» С. Ю. Витте на каждом шагу. Так, про великих князей в I томе «Воспоминаний» он пишет, что «все они были люди превосходные» и «достойные» (стр. 10), через несколько страниц утверждает, что великий князь Александр Михайлович представляет из себя человека, главной чертой характера которого является интрига, – «можно сказать, что он полон интриг», а в томе II называет всех великих князей людьми «совсем скомпрометированными» (т. II, стр. 45).
Весьма многочисленны и отзывы о людях ложные. Так, по словам Витте, Горемыкин, узнав от него о своем назначении министром внутренних дел, стал уверять его, что перестанет брать, как делали его предшественники, в свою пользу те 50 000 руб., которые ежегодно отпускались министру внутренних дел в бесконтрольное распоряжение. «Но это благое пожелание, – утверждает Витте, – так и осталось благим пожеланием. В конце концов Горемыкин продолжал получать эти 50 000 руб. и тратить их на свои нужды» (т. I, стр. 32, 33). Между тем я, будучи директором Департамента полиции, имел случай познакомиться с тем, как эта сумма при разных министрах расходовалась: одни клали ее себе в карман, другие тратили ее на свою охрану, и только один Горемыкин, вопреки ничем не подкрепленному утверждению Витте, на все время своего министерства отказался от пользования ею в каком бы то ни было виде.
Немало злословия расточает Витте по адресу своего товарища по должности министра, В. Н. Коковцова. Но все это злословие не подтверждено ни одной строчкой. Отзываясь о нем как о человеке, «проведшем всю жизнь в чиновничьих интригах и угодничестве» (т. I, стр. 359), С. Ю. Витте оказывается в силах основать все это только на том, что он сам так «думает» (т. I, стр. 360). А между тем известно, что Коковцов, уходя в отставку, имел достоинство отказаться от назначенного ему Николаем II подарка [в] 300 000 руб. из сумм Государственного казначейства, мотивировав это тем, что он берег народные деньги не для того, чтобы набивать ими свои карманы. И это при том, что Коковцов обладал средствами очень скромными. А С. Ю. Витте, будучи со своими особняком в Петербурге и виллой в Биаррице человеком, несомненно, богатым, в течение своей карьеры отдельными подарками от царя, из казны умудрился получить до 620 000 руб. – целое большое, по тогдашним условиям, состояние, о чем он, конечно, в своих мемуарах умалчивает.
Больше всего в «Воспоминаниях» Витте достается Николаю II, императрице Александре Федоровне, Столыпину, кн. Мещерскому, издателю-редактору «Гражданина», и Плеве. Отзывы о первых четверых отличаются крайним раздражением, но, в противоположность многим суждениям Витте о лицах, представляются вполне обоснованными. В них очень мало нового, что не было бы общеизвестно, тем не менее они представляют огромный интерес грубых по форме, но ярких в силу страстности изложения характеристик, данных человеком крупного ума, близко соприкасавшимся с теми, чью деятельность он описывает. Давая их, С. Ю. Витте с той присущей его натуре неудержимой порывистостью, с которой проявляются все его свойства, сам того не замечая и, конечно, не желая, дал некоторый материал и для своей собственной характеристики. Так старательно и, так сказать, всесторонне облив грязью Николая II, Витте на протяжении всех своих мемуаров не перестает уверять в своей личной к нему искренней преданности и любви и, не жалея красок, чтобы очернить Мещерского, попутно рассказывает, как он сам на интимном обеде у него участвовал, какие откровенные беседы на политические темы с ним вел, как устраивал на службу покровительствуемых им молодых людей и как выхлопатывал ему самому денежные пособия (Особое приложение ко II тому «Воспоминаний»). Непримиримой враждой дышат те страницы «Воспоминаний» Витте, которые посвящены Плеве. К биографии этого своего врага, который его и свалил, Витте прибавляет несколько фактов, которые имели бы значение, если бы соответствовали истине. Рассказывая о происхождении Плеве, он утверждает, что «его отец был чуть ли не органистом у какого-то польского помещика» (т. I, стр. 29), что «Плеве происходил из поляков и он переменил свою фамилию, еще будучи молодым человеком» (т. I, стр. 194) и что, наконец, Плеве «ренегат», переменивший религию «из-за карьеры» (т. I, стр. 29). Все это от начала до конца неверно. Ни фамилии своей, ни религии Плеве не менял, а отец его был штатным смотрителем городского училища в городе Мещовске Калужской губ<ернии>. Затем Витте сообщает дословно следующее: после смерти Плеве в его портфеле «было найдено письмо, будто бы агента тайной полиции, какой-то еврейки одного из городов Германии, если я не ошибаюсь, – говорит Витте, – Киссингена, в котором эта еврейка сообщала секретной полиции, что будто бы готовится какое-то революционное выступление против его величества, связанное с приготовлением бомбы, которая должна быть направлена в его величество, и что будто бы я принимаю в этом деле живое участие. Как потом я выяснил, – пишет далее Витте, – это письмо было ей продиктовано. Очевидно, план Плеве был таков, чтобы получать такие письма от агентов его, в которых бы сообщалось о том, что я принимаю участие в революционных выступлениях и, в частности, в покушении на жизнь моего государя императора Николая, с тем чтобы Плеве мог невинным образом подносить эти письма государю» (т. I, стр. 198). В этом сообщении С. Ю. Витте искажает истину до того, что от нее почти ничего не остается. И что весьма удивительно, неизвестно, зачем он это делает, ибо, если бы он передал истину без прикрас, она много вернее всякого вымысла дала бы ему в руки то оружие против врага, которое он в настоящем случае ищет. И тайные агенты, и еврейка из Киссингена, и подлог письма – все это плоды вымысла, тем более злостного, что самому Витте история приписывает как раз пользование тем средством, пользование которым он в данном случае приписывает Плеве.
Случай, который подал Витте повод к его рассказу, в действительности был таков: после смерти Плеве был произведен официальный осмотр хранившихся в его кабинете бумаг, дабы выделить все, что относилось к делам министерства. Я присутствовал при этом. В среднем ящике письменного стола Плеве, где хранились наиболее секретные документы, между ними оказались две пачки перлюстрированных писем. Одна, кстати сказать, заключала мои личные письма к моему ныне покойному двоюродному брату, Сергею Трубецкому, тому, который затем в числе представителей земских съездов выступал в 1905 году в Петергофе перед Николаем II с известной своей речью. Вся пачка состояла из восьми моих писем, два же письма, своевременно Трубецким не полученные, лежали в папке в подлинниках. Переписка эта касалась текущих событий и содержала осуждение политики Плеве. Нового в ней для него ничего не было, так как мнение мое об его политике я от него не скрывал. Подлинные же письма мои были задержаны и хранились у Плеве, по всей вероятности потому, что в них я, как потом оказалось, безошибочно и в отношении сущности и характера, и в отношении срока доказывал близость революции и неизбежность свержения самодержавия.
Во второй пачке вместе с копией письма Витте к лицу ему близкому, содержавшего злобную критику политики Плеве, были копии писем посторонних Витте лиц друг к другу, – лиц, в полиции ни в каких ролях на службе не состоявших. В этих письмах, в обмене мнений о Витте, никаких сообщений о чьих-либо революционных замыслах не делалось, а со свойственной представителям крайних правых течений грубой убежденностью высказывалось мнение о неоспоримости деятельности Витте на пользу революции. Такое убеждение со ссылками на всем будто бы известную близость Витте к организациям, которые при этом именовались «жидо-масонскими», держалось в правых кругах в то время весьма упорно. В этих письмах было нечто, что располагало к доверию к ним того читателя, на воздействие на которого перлюстрация была в данном случае рассчитана: они носили яркий отпечаток монархических взглядов корреспондентов и личной преданности их Николаю II. Все эти копии были приобщены к собственноручной записке Плеве, при которой он представлял их для прочтения государю, на которой оказалась и резолюция последнего. В записке Плеве по существу приложенной к ней переписки не было сказано ничего, но подбор писем был таков, что в «августейшем» читателе должен был возбудить приблизительно такой ход мыслей: Витте подвергает резкой критике политику Плеве. А так как он не смеет же думать, что она может вестись помимо моей воли, то он дерзает осуждать мою политику; а потому правы те мои верноподданные, которые считают Витте революционером. И на записке Плеве Николай II написал сентенцию о том, как тяжело разочаровываться в своих министрах. Не достаточно ли было Витте остановиться в своих воспоминаниях на этой вполне точно соответствующей действительности версии о письмах, с которыми Плеве против него выступал?
Конечно, Витте повторяет распространенное обвинение Плеве в организации кишиневского погрома, не приводя, впрочем, в подтверждение этого никаких данных. Он говорит: «Когда министром внутренних дел стал Плеве, то он, ища психологического перелома в революционном настроении масс во время японской войны, искал его в еврейских погромах, а потому при нем разразились еврейские погромы, из которых был особенно безобразен дикий и жестокий погром в Кишиневе» (т. I, стр. 193). В этом решительном обвинении Витте забыл, что кишиневский погром произошел в апреле 1903 г., а японская война началась в январе 1904 года и, следовательно, в вызванные ею политические планы Плеве погром этот никак входить не мог. Несколькими строками ниже Витте как бы пытается смягчить свое отношение к этому обвинению и говорит: «Я не решусь сказать, что Плеве непосредственно устраивал эти погромы, но он не был против них» (т. I, стр. 193). Но от этой попытки не остается ничего после дальнейшего утверждения Витте, что «Плеве входил с еврейскими вожаками в Париже, а равно и с русскими раввинами в такие разговоры: „заставьте ваших прекратить революцию, я прекращу погромы“» (т. I, стр. 193). Не говоря уже о том, что за все время министерства Плеве ни он в Париж не ездил, ни «еврейские вожаки» к нему оттуда не приезжали и что свидание между ними могло быть только в воображении С. Ю. Витте, не будет ли по меньшей мере легкомысленным допустить возможность того, что Плеве, в признании за которым ума ведь нельзя же было отказать, – что Плеве признавался перед «еврейскими вожаками» в организации еврейских погромов? Каковы бы ни были политические грехи Плеве, организация кишиневского погрома ему, по моему глубокому убеждению, приписывается несправедливо. Антисемитизм его не подлежит сомнению, но ведь одного этого для того, чтобы человеку умному приписывать меру не только гнусную, но и политически глупую, мало. А кроме его антисемитизма было только воспроизведение в «Освобождении» письма Плеве к бессарабскому губернатору, содержавшее полупризнание в организации погрома. Но, по произведенному мною тщательному расследованию, письмо это оказалось подложным. Рядом же с этим неоспоримым остается факт увольнения, и увольнения по настоянию Плеве, бессарабского губернатора Раабена за бездействие власти во время кишиневского погрома. Ввиду этого не С. Ю. Витте предъявлять другим бездоказательные обвинения в погромах, когда сам он в своих мемуарах сообщает, что несомненный виновник организованного во время премьерства Витте погрома гомельских евреев жандармский ротмистр граф Подгоричани остался безнаказанным, а из тех же мемуаров явствует, что для того, чтобы добиться его наказания, Витте и пальцем не пошевелил.
После всех тех, кого Витте в своих «Воспоминаниях» осуждает и порицает, интересно посмотреть, кого он хвалит. Тут получаются неожиданности изумительные.
Так, нет таких льстивых слов, которые Витте не расточал бы, чтобы превозносить Александра III. А вместе с ним объектом похвал оказывается генерал Новицкий, по словам Витте, «человек способный, весьма энергичный, весьма порядочный и хороший человек» (т. II, стр. 420). Тот самый Новицкий, который за многие годы своей службы, в особенности начальником Киевского жандармского губернского управления, стяжал себе печальную известность ограниченностью ума, крайним невежеством и совершенной бессовестностью.
В своем преклонении перед Александром III Витте говорит, что «имел величайшее счастье, какое только может иметь русский человек, хорошо знать и быть ближайшим сотрудником его», и в порыве верноподданнических чувств восклицает, что его следовало бы назвать «чистый», «светлый», даже, пожалуй, «честный» в высшем значении этого слова» (т. II, стр. 222, 223). И это говорится про того самого Александра III, который все свое царствование трусливо прятался за стенами Гатчинского дворца, который в роде уфимских чиновников, растащивших в его царствование башкирские земли, захватил из государственных имуществ в свою личную пользу ценнейшее Мургабское имение, чье царствование было в истории России одним из самых тяжелых и закончило подготовлявшиеся его предшественниками ее обнищание и политическое бессилие.
Впрочем, когда С. Ю. Витте пытается доказать высокие качества Александра III, результаты получаются весьма для его памяти неудачные. Благородство души Александра III он демонстрирует на его отношении к финляндской конституции. По мнению Витте, этот император при всем его несочувствии конституции Финляндии, тем не менее, соблюдал ее, как скрепленную «царским словом» его предшественников, и не допускал применения к ней, как пишет Витте, «направления, истекавшего из теории необязательности царского слова, если того благо требует» (т. II, стр. 222). И не мог одобрить «путь политического иезуитства, по которому проводятся, с одной стороны, законодательные меры, в корне нарушающие основные начала конституционной самостоятельности Финляндии, а с другой стороны, уверяют, что этим отнюдь не уничтожается финляндская конституция» (т. II, стр. 223). Будучи врагом таких приемов, Александр III, по удостоверению Витте, только старался «вводить объединенные основания для управления Финляндией на общих основаниях со всей империей». Причем в пояснение этих «общих оснований» указывается на «почтовое управление, основы уголовных законов, особенно по государственным преступлениям» (т. II, стр. 222, 223). Как будто введение в управление Финляндией общих оснований с управлением России без введения в последней конституционного образа правления не есть нарушение конституции Финляндии, как будто от ее конституции что-нибудь осталось бы с применением к ее гражданам действовавших в России при Александре III законов «о государственных преступлениях» и как будто такие планы в отношении Финляндии не представляют из себя «политическое иезуитство»?! Впрочем, из дальнейшего явствует, что пользование теорией «необязательности царского слова, если того благо требует», Витте считает нечестным только для других, а когда известный государствовед Чичерин указал ему на грубое нарушение финляндской конституции указом о порядке разрешения общих для Финляндии и России дел, Витте в оправдание сослался на «практическую необходимость», и при рассмотрении в Комитете министров проекта военного министра Куропаткина об упразднении отдельного финляндского войска Витте, по его же признанию, защищал этот проект соображениями о том, что «государь, как неограниченный самодержавный император Российский и великий князь Финляндский, имеет долг принимать все меры, поскольку они вызываются существенной необходимостью», и что, по его, Витте, убеждению, «существо вопроса лежит не в праве, а в действительной необходимости» (т. II, стр. 232).
С точки зрения не права и не морали, а исключительно практической относится С. Ю. Витте и к такому приему «верховного управления», как перлюстрация частной корреспонденции, и свидетельствует, что «за все время своего председательства не наткнулся ни на одно письмо, которое с точки зрения государственной или полицейской могло бы быть сколько-нибудь полезным» (т. II, стр. 274). При этом он заявляет, «что перлюстрация служит большим злом», что она «приносила вред» и ему лично, так как, когда он был председателем Совета министров, ему «одно время давали все эти письма, и я знаю по себе, – пишет он, – как эти письма влияют на нервы и возбуждают различные чувства» (т. I, стр. 128; т. II, стр. 374). Странными представляются жалобы Витте на то, что ему как бы навязывали чтение перлюстрированных писем. Он рассказывает, что по назначении его председателем Совета министров Дурново, министр внутренних дел, прислал к нему чиновника за указанием относительно доставления ему перлюстрированных писем. «Я, – говорит Витте, – никаких указаний не дал и по этому вопросу затем не имел никаких объяснений с Дурново, но он мне аккуратно ежедневно присылал папку с перлюстрированными письмами. Я их пробегал» (т. II, стр. 274). Совершенно непонятным представлялось бы, почему, считая перлюстрацию не только не полезным приемом, но даже «большим злом», Витте не воспользовался властью председателя Совета министров, для того чтобы с этим «злом» покончить. Но всегда лучше всех осведомленные о деяниях своих начальств чиновники, подчиненные Витте и Дурново, об их сношениях по поводу перлюстрации рассказывали совсем иное. По их рассказам, Дурново настойчиво отстаивал исконно принадлежавшее министрам внутренних дел монопольное право на перлюстрацию, которым они делились только с царями, Витте же добивался участия в этом занятии. Вопрос, как совершенно, ввиду введения «правопорядка», в истории России новый, по жалобе Витте восходил на «благовоззрение» верховной власти и ею был разрешен в пользу Витте.
Лопухин А. А. Отрывки из воспоминаний (по поводу «Воспоминаний» гр<афа> С. Ю. Витте). М.; Пг., 1923. С. 3–20.