Книга: С. Ю. Витте
Назад: С. М. Проппер Первый день министра (листки из воспоминаний)
Дальше: В. С. Нарышкина-Витте Воспоминания русской девочки Продолжение

Н. А. Вельяминов
Встречи и знакомства

Я знал С. Ю. в течение многих лет – 24 года с момента его появления на петербургском горизонте и до смерти, был врачом-консультантом его и его семьи, на правах врача-друга был принят в его доме, часто беседовал с ним, больше слушал, но иногда удостаивался слышать откровенные его мнения. Он доверял мне как врачу и человеку, спрашивал меня иногда мое мнение о людях и отношениях, которых он не знал и которые он хотел узнать, подчас рассказывал мне исторические эпизоды из своей жизни и деятельности, нередко высказывал мне свои взгляды на государя Николая II и т. д. Одним словом, я знал графа С. Ю. Витте в обстановке его интимной, семейной жизни, хорошо знал его жену, несомненно имевшую на него большое влияние, и поэтому у меня сохранились в памяти и записках некоторые отрывки из отношений с ним, его бесед, его взглядов на людей и события, которые, как кажется, не лишены некоторого исторического интереса и могут служить хотя бы слабыми штрихами в изображении его нравственного облика, который со временем нарисуют более компетентные современники его. <…>
I
В августе 1891 г. я как-то приехал из красносельского лагеря в город и совершенно случайно попал на званый обед к некоему Г. З. Этот Г. З. был холостяк средних лет, по профессии – присяжный поверенный, но никогда не имевший дел в суде, а занимавшийся какими-то «финансовыми делами», и был то, что в тогдашнем Петербурге называли «дельцом» и теперь, пожалуй, назвали бы «спекулянтом». Этот господин был большой гастроном и даже автор кулинарной книги. Ему для его «дел» нужны были дружеские отношения с крупными представителями чиновничества и бюрократии, и он от времени до времени давал у себя «тонкие» обеды, на которые приглашались восходящие светила из бюрократического мира из числа директоров департаментов и других лиц приблизительно того же «ранга», метивших в министры или, по крайней мере, в товарищи и обещавших, во всяком случае, выдвинуться. Бывали на этих обедах обычно только мужчины, но иногда приглашались и две дамы – сестра хозяина, бывшая замужем за одним влиятельным бюрократом, и одна очень интересная и элегантная великосветская женщина. Вот на такой обед с дамами попал и я, как уже сказано, совершенно случайно, в чуждый мне тогда мир. Я никого не знал и держался дам, которые вместе с мужем одной из них и посвящали меня в оценку общественного значения отдельных лиц из гостей Г. З., в числе которых находился и мало кому известный еще новый пришелец С. Ю. Витте.
Я узнал тогда, что «открыл» Витте бывший министром финансов императора Александра III талантливый И. А. Вышнеградский. Последний до того, чтобы стать министром, был председателем правления Юго-Западных жел<езных> дорог, а Витте – управляющий этими дорогами, почему Вышнеградский и имел случай хорошо узнать Витте. <…>
Я сидел за обедом далеко от С. Ю. и не слышал его разговоров; после обеда, как человек деловой, он вскоре уехал, но среди гостей Г. З. вечером только и говорили, что о Витте. Одни его критиковали и были склонны видеть в нем карьериста, другие отдавали дань его уму, знанию дела и готовы были предсказать ему большое будущее. Во всяком случае, уже по этим разговорам среди несомненно более выдающихся и сравнительно еще молодых бюрократов можно было заключить, что Витте человек недюжинный и сразу становится центральной фигурой там, где он появляется. <…>
По своей наружности С. Ю. никакого особенного впечатления не производил, а если и производил, то скорее отрицательное. Это был тогда человек лет под сорок, высокого роста, тогда еще худой, очень некрасивый, с неправильным и неприятным профилем вследствие как бы запавшего носа (потом на всех портретах этот нос подправляли) и умными, хитрыми, скорее добрыми, часто усталыми и тогда «рыбьими» глазами. Его фигура была какая-то неуклюжая, непропорциональная, грубая, «медвежья», как бы срубленная топором, напоминавшая собой старые фигуры человека физического труда и не интеллигента. Светское воспитание в нем совершенно отсутствовало. Одевался он небрежно, неумело, по-провинциальному. В глаза бросались его громадные ноги, обутые в сапоги, как у американского угольщика; длинные руки, как у приматов, с длинными, некрасивыми червеобразными пальцами, всегда желтыми от табачного дыма, с коротко остриженными, как бы обгрызенными ногтями. В общем, это была фигура типичного плебея, хотя он и происходил из интеллигентной дворянской семьи. Он производил впечатление интеллигентного рабочего или управляющего большим заводом или фабрикой, вышедшего из среды рабочих, но никак не петербургского бюрократа. Говорил он с несколько южным акцентом, резко, коротко, но образно, и тогда в нем чувствовался сразу человек большого ума, очень сильной воли, большой энергии, железной работоспособности, но властный, очень самоуверенный и, в сущности, деспот. Во всем его облике чувствовался тип американца, человека самобытного, самородка, selfmademan, человека, выбившегося своим трудом и своими талантами. Вероятно, он так быстро приобрел себе потом такую популярность в Америке, когда он там заключал Портсмутский договор, поэтому же и он сам говорил потом с таким увлечением о своих впечатлениях в Америке, все потому же он так и «шокировал» петербургские «сферы» и элегантных придворных. Языки С. Ю. знал плохо, по крайней мере по-французски он говорил очень плохо, но этим не стеснялся, особенно когда стал большим сановником, – ему было важно, чтобы его понимали, до формы же ему было все равно. Недаром же рассказывали, что за каким-то дипломатическим обедом он вызвал у многих невольную улыбку, когда в горячем споре на французском языке он многократно и громко говорил о Японии, называл ее «le Japonie». По-немецки он, кажется, совсем не говорил, хотя и носил немецкую фамилию, а английский, сколько я знаю, даже не понимал.
Как умный человек, С. Ю. сознавал дефекты в своем воспитании и сначала старался их корректировать, но это удавалось ему плохо, и потом, став твердо на ноги, он махнул на это рукой.
Очень наблюдательная дама, у которой мы в эту зиму оба обедали, говоря мне о своих впечатлениях касательно С. Ю., передала мне одно наблюдение, которое они сделали и которое было очень характерно для С. Ю. в то время. Непривычный к такой кухне и хорошим поварам, С. Ю., видимо, не знал, как и чем полагается есть некоторые блюда. Так как он сидел за обедом на почетном месте, то ему подавали первому. Он брал кушанье и выжидал, и если не знал, как его брать, то отказывался, но соглашался есть, если хозяйка сама накладывала ему кушанье на тарелку. Он ждал, когда другие начнут есть, тогда он начинал есть сам так, как ели другие. Для такого человека, как С. Ю., эта мелочь была действительно характерна. Позже его учила «манерам» жена, но он поддавался нехотя и так до смерти есть за столом по-европейски не научился.
В ту же зиму С. Ю. быстро пошел в гору по иерархической лестнице, уже в начале 1892 г. он был назначен министром путей сообщения и весной того же года стал исправлять должность в Министерстве финансов вследствие болезни Вышнеградского. Немудрено, что вскоре он сделался наиболее интересным человеком в высшем административном мире Петербурга и заставил очень много говорить о себе. В то время я бывал иногда в доме генерала Н. И. Петрова, начальника штаба Отдельного корпуса жандармов, и там встречал немало влиятельных чиновников, и между ними чаще всего И. Л. Горемыкина, тоже метившего уже в сановники. Там в течение всего 1891/92 г. только и говорили, что о Витте, настолько, что это становилось даже скучным, и когда я принимал приглашение к Петровым, то говорил шутя хозяйке: «Буду, но с условием, чтоб не говорили о Витте». Последнего я часто защищал, за что Н. И. Петров и И. Л. Горемыкин жестоко на меня нападали, доходя даже до резкостей. Разговоры эти о Витте сводились к очень резкой критике деятельности С. Ю., особенно когда он сделался министром. Говорили, что это parvenu, очень невоспитанный, грубый человек, не умеющий держать себя в среде спокойных и уравновешенных государственных людей, что в Государствен<ном> совете, в Комитете министров, в комиссиях он очень резок и даже дерзок, часто показывал свое невежество в государственных делах, свою незрелость в должности министра и т. п. Рассказывали, что после одного горячего спора в Госуд<арственном> совете, в котором Витте был так дерзок по отношению к военному министру, что всегда спокойный П. С. Ванновский настолько обиделся, что хотел даже вызвать Витте на дуэль. Удивлялись, что такого грубилу, необузданного карьериста государь мог призвать на пост министра. Одним словом, говорили о Витте с озлоблением и, что называется, «вешали на нем собак».
В сущности, причины этого недовольства новым министром заключались в другом: его не любили, потому что его боялись. С. Ю. был свежий человек, не привыкший к мертвящему бюрократизму, желавший «творить», делать умное дело, а не писать записки и о них бесконечно совещаться. Благодаря своему уму, своим способностям, большой энергии и удивительной работоспособности, принимаясь за дело, он «брал быка за рога», не любил «миндальничать», стремился быстро достичь намеченной цели, не заботясь о формах и бюрократических традициях. Он рубил топором без пощады, и у нас к этому высшее чиновничество было непривычно – эти приемы «дельца» раздражали чиновников, сердили, озлобляли и даже оскорбляли их. При этом спорить с Витте было нелегко, ибо он всегда хорошо знал во всех деталях вопрос, который он проводил, и в споре требовал того же от своих противников. Витте «работал» сам, а большинство его коллег любили «управлять», но не любили и не умели «работать», т. е. не работали, а служили. В конце концов, Витте завидовали и попросту его побаивались, потому что он был не такой, как другие, предчувствовали, что он постепенно заберет власть в свои руки, и, чтобы противодействовать ему, были сами слишком ленивы и «рычали» из-за угла.
Заняв пост министра путей сообщения, перед переездом в министерскую квартиру С. Ю. женился, и тоже не совсем обычно для сановника, что опять дало почву для разговоров о нем, хотя эта женитьба показывала опять ум, оригинальность и самостоятельность. С. Ю. был вдовец в самом лучшем возрасте мужчины, вероятно – натура страстная или, вернее, сладострастная. Видимо, жить без женщины он не мог, как это часто бывает с людьми, живущими нервной жизнью, и, надо думать, любил женщин опытных, понимающих жизнь. Нелегальная связь была ему неудобна как по его положению, так и потому, что он был слишком занятый человек, чтобы терять время на романтические похождения. Он предпочел иметь женщину дома и семейный очаг. Разведенная со своим мужем Матильда Ивановна, по первому мужу Лисаневич, вероятно, удовлетворяла его требованиям (я умышленно так говорю, ибо не думаю, чтобы С. Ю. был способен спрягать глагол «любить»), и он женился, не стесняясь тому, что по своему происхождению, своему родству и своему прошлому М. И. была не вполне подходяща для министра в то время, особенно для министра, делавшего гигантскими шагами головокружительную карьеру, так как она не была тем, что немцы называют «hoffchig».
Рассказывали, что С. Ю., опасаясь мнения двора и государя, так как М. И. была еврейка, а государь Александр III сильно недолюбливал эту нацию, особенно когда ее представители приближались к верхам управления государством, и желая быть корректным, спросил государя разрешения жениться. Император Александр III, знавший, в чем дело, будто бы ответил: «Мне нужны министры, я имею дело с министрами, но не с их женами, поэтому женитьба ваше дело и меня не касается». Этот quasi-благосклонный ответ, однако, вместе с тем отказал супруге министра всякие пути ко двору, по крайней мере в этом царствовании.
Должен тут же сказать, что Матильду Ивановну я знал близко в течение 23 лет, что она была женой Витте, что каково бы ни было ее прошлое, которое никого не касается, она была примерной женой, верным другом своего мужа, делившей с ним горе и радость, всецело жившей его жизнью, бывшей всегда достойной того положения, которое ей дал С. Ю., и никогда в глазах других не злоупотреблявшей своим положением, но к ней я вернусь еще ниже.
Осенью, в конце августа 1892 г., государь [ездил] на маневры в Польшу и потом в Спалу. Я впервые должен был сопровождать государя, заменяя лейб-хирурга Гирша, и мне было приказано представиться на вокзале перед отходом поезда. На Петергофском вокзале в царских павильонах собрались для проводов весь двор и высшая администрация. Государя ждали, но он против обычая несколько запоздал – говорили, что перед самым отъездом у него происходило важное совещание с некоторыми министрами. Но вот приехал государь с семьей, и за ним появились министр внутр<енних> дел И. Н. Дурново, С. Ю. Витте и никому не известный в Петербурге гофмейстер А. К. Кривошеин, и по зале разнеслась последняя новость: С. Ю. Витте только что назначен министром финансов, а Кривошеин – на его место, министром путей сообщения. Эта новость удивила всех.
Получив еще бол<ьшее> поле деятельности, С. Ю. пошел с этого момента еще более быстрыми шагами к власти. Сколько я знал императора Александра III и Витте, они подходили друг к другу. Государь знал цену Витте, пользовался им, но навряд ли был склонен слишком приближать его к себе и держал его, если можно так выразиться, «в ежовых рукавицах», а такой тяжелый тормоз, как рука Александра III, благотворно влиял на такую необузданную натуру, как Витте. С. Ю., как я не раз мог заключить из его слов, боготворил государя и глубоко его почитал, а С. Ю. почитал только того, кого он боялся. С другой стороны, император Александр III действительно глубоко любил Россию и для ее благополучия считал неизбежной сильную власть. Если правда, что С. Ю. «был, прежде всего, горячий патриот», как думал М. М. Ковалевский, и был по своему характеру человек очень властный, то это была почва, на которой государь и Витте понимали друг друга. Если правда, что С. Ю. «был человеком норова» и представлял собой «странное сочетание государственного деятеля и мечтателя», как думал анонимный его биограф, то ему нужна была иногда твердая, спокойная рука Александра III, налагавшая свое «veto» в моменты «порывов» и «мечтаний» Витте, и поэтому под руководством этого монарха С. Ю. представлял собой очень удачный тип государственного деятеля, редкого по своей продуктивности работника, не выходившего из положенных ему границ.
II
Когда С. Ю. уже женатым переехал в квартиру министра финансов на Мойке, мне приходилось довольно часто бывать в его семье. Сначала домашний врач Матильды Ивановны д<окто>р Б. М. Шапиров привлек меня к лечению ее дочки, тогда еще девушки лет пятнадцати, Веры Сергеевны (она была усыновлена Витте), вышедшей потом за Нарышкина. Потом я участвовал в лечении М. И., оперировал ее и, наконец, приглашался консультантом к самому С. Ю., что уже доказывало известное доверие ко мне с его стороны, так как он не жаловал русских врачей и предпочитал лечиться у заграничных знаменитостей, к которым относился с каким-то подобострастием, не упуская случая приглашать к себе даже без всякой нужды тех из них, которые случайно приезжали в Петербург. В то время я часто бывал в доме Витте, сблизился с ним и с его женой и имел случай наблюдать жизнь, привычки и деятельность С. Ю. Квартира министра финансов была громадная, старого типа казенных квартир для сановников – комнаты были очень большие и высокие, как сараи, а в сущности, очень неуютные и потому носившие именно «казенный» характер.
Половина самого министра состояла из большой приемной залы, кабинета и рядом с ним уборной комнаты. Меблировка кабинета была более чем скромная и простая. Большой канцелярский стол служил письменным столом министра, вокруг стулья для домашних совещаний, на столе ничего, кроме чернильницы и перьев, карандашей и лампы; бумаги – только по текущим делам этого дня. К вечеру все поданные дела должны были быть исполнены, до этого С. Ю. не ложился, и секретарь должен был вечером совершенно очистить стол, поэтому у С. Ю. дела никогда не залеживались, и он за день исполнял колоссальную работу. Как-то раз С. Ю. объяснил мне свою систему работать, указал, что, по его мнению, большой администратор только при такой системе может быть продуктивен. Я воспользовался этим уроком, и, занимая позже крупные административные должности, я заводил в своем кабинете особый стол для служебных дел, не смешивая их с личными делами на письменном столе, и по системе С. Ю. всегда очищал служебный стол к вечеру, часто с благодарностью вспоминая советы С. Ю. Кроме этого рабочего стола в кабинете С. Ю. имелись по стенкам шкапики для секретных дел, записок, материалов и т. п., а у одной из стен на открытых, очень простых полках располагалась небольшая библиотека, как у студента. Несколько портретов на стенах – вот и вся обстановка рабочей комнаты министра финансов Российского государства, ворочавшего миллионами, если не миллиардами. В общем, вся эта донельзя простая обстановка придавала комнате не характер частного кабинета обеспеченного государственного человека, а характер служебного кабинета в канцелярии и была очень характерна для хозяина этого помещения – ясно было при входе в него, что здесь прежде всего дело. Форма, комфорт, даже намек на роскошь для С. Ю. не существовали. Матильда Ивановна часто жаловалась мне на неуютность кабинета, в котором С. Ю. проводил всю жизнь, но добавляла, что все ее попытки устроить С. Ю. более уюта и удобств всегда встречали с его стороны протесты, и он по этому поводу даже сердился.
Такой же скромной и даже убогой была уборная С. Ю. – quasi-туалетный стол без важных приборов, но с массой баночек и бутылочек с медикаментами, очень примитивный умывальник рыночной работы, шкаф для белья и платья и ванна. В бельевом шкафу было так мало белья и такое поношенное, что когда С. Ю. одевался более нарядно, то мало проворный и неопытный камердинер искал крахмальную рубашку «получше». Вмешательство жены здесь тоже не допускалось, и сам С. Ю., не будучи скуп, был удивительно нетребователен и как будто любил такую жизнь «по-студенчески». Мне казалось даже, что услуги камердинера его тяготили – он их терпел, но в них не нуждался. Одевался С. Ю. плохо, небрежно и неумело, что подчас раздражало Матильду Ивановну. Она часто выражала мне свое удивление, почему я хорошо одет, и спрашивала, кто мой портной, видимо, желая его рекомендовать мужу. Наконец мне эти вопросы наскучили, и я как-то ответил сухо, что одного портного мало и надо уметь носить платье. Она поняла и больше меня не спрашивала. Остальные комнаты на половине М. И. были, видимо, меблированы обойщиком по его вкусу и носили «казенный» характер, кроме спальни и столовой. В громадной спальне с большой, не прикрытой стульями двуспальной кроватью имелось много диванов, кушеток, ковров, звериных шкур и т. п., что придавало комнате какой-то своеобразный характер – не спальни, а какого-то «салона». В этой комнате М. И. преимущественно и жила и принимала в ней своих более близких друзей. Одним словом, было, что после кабинета спальня играла наибольшую роль в жизни супругов.
Богаче была столовая из черного дуба, но в ней было слишком много фарфора, выставленного на буфетах слишком нового серебра, как будто только что присланного из магазина, поэтому здесь обстановка несколько напоминала столовую разбогатевших фабрикантов и банкиров – много ценностей и мало вкуса и понимания в хороших вещах.
За столом служило несколько лакеев в ливреях, имелся и «дворецкий», который, видимо, распоряжался по своему разумению, но в общем прислуга была не особенно корректна и «stile». Повар был хороший, но остававшийся без руководства – С. Ю., по-видимому, любил покушать, но в кулинарном искусстве понимал мало. Все, что не гармонировало с простотой обстановки комнат С. Ю. и носило несколько театральный, бутафорский характер. С. Ю., несомненно, во всем этом ничего не понимал, считал это забавой, ему не нужной, может быть, он допускал, что все это нужно при его положении, предоставлял все это жене, выдавал деньги, тяготился этим «тоном», но терпел и приходил на половину жены как в гости.
Жил С. Ю. исключительно работой и государственными делами – только для работы и службы.
Когда я знал С. Ю. министром финансов, он вставал рано и уже около девяти утра приходил в кабинет одетый, пил чай и просматривал газеты, а с десяти, если не раньше, начинал принимать доклады. Ровно в 12 час<ов> он приходил в столовую, где тотчас подавался завтрак из двух блюд, опоздания не допускалось ни на минуту, о чем М. И. всегда предупреждала меня, когда я приглашался к завтраку, добавляя, что С. Ю. не выносит опозданий и в случае таковых раздражается. Вообще он был до щепетильности точен в распределении своего времени. Ел С. Ю. очень жадно, как рабочий, и быстро – «глотал» пищу. Сидел он за столом как-то боком, точно мимоходом, ел неопрятно, часто пускал в ход пальцы и не злоупотреблял салфеткой, почему его домашний пиджак был всегда в жирных пятнах. Пил он мало – какое-то легкое шипучее вино, которое ему подавали отдельно в полубутылках. Очень заботясь о своем здоровье, всегда придавал значение пище в смысле соответствия с требованиями гигиены. Всегда ел какой-то особенный хлеб и непременно после завтрака фрукты, которые он получал с Черноморского побережья, и любил указывать, что он поддерживает отечественное плодоводство. Завтрак продолжался 20–25 минут, после фруктов он немедленно закуривал папиросу в малоаппетитном прокуренном деревянном мундштуке, тотчас залпом выпивал кофе и в 12 1/2 уходил к себе, предоставляя гостей, если таковые были, жене. Если бывало какое-либо дело к С. Ю., то во время завтрака можно было коротко переговорить с ним и обыкновенно тут же получить ответ. Если у меня было дело к С. Ю., я говорил об этом М. И., и тогда она приглашала меня к завтраку, чтобы сберечь время С. Ю. и мое. Я так не раз подготовлял почву для получения кредитов на свои ученые работы, свои учреждения и на Красный Крест. С. Ю., дав свое согласие принципиально, требовал только самой краткой памятной записки, иногда для доклада государю, и дело проходило с неимоверной быстротой.
Редко С. Ю. засиживался за завтраком, когда он ехал в какое-нибудь заседание, начинавшееся обыкновенно около двух часов, и тогда он любил побеседовать на злобы дня, но больше говорил сам или рассказывал. Иногда в чайное время, около 5 часов, между докладами и совещаниями, С. Ю. на минутку заходил к жене, а в 7 часов снова появлялся к обеду, после которого проводил около часа, до 8 1/2–9 час<ов> в гостиной жены. Иногда играл одну партию в карты, если были партнеры, и снова уходил к себе, чтобы работать до поздней ночи. Развлечений С. Ю. не признавал, в театрах, кажется, почти никогда не бывал, искусством и литературой не интересовался, читал он только то, что ему было нужно в данную минуту, и то читал больше во время путешествий за границу, дома для этого у него не было времени. Науку он глубоко почитал, но теоретически – на деле благодаря своему властному характеру и самоуверенности был склонен спорить о научных вопросах, которых не понимал, и высказывать свое мнение. Однако, надо отдать ему справедливость, что он иногда все же признавал [необходимость] учиться тому, что он не знал. Так, он, как говорили, при назначении на пост министра финансов пригласил к себе известного тогда банкового деятеля Ротштейна и брал у него уроки по банковому делу. Далее, в противоположность большинству наших сановников, он вел знакомство с наиболее выдающимися профессорами и специалистами политической экономии и государственного права, совещался с ними, старался использовать их знания и не страшился их политического направления и степени их «политической благонадежности». Так, имел сношения с Чупровым, Посниковым, Ковалевским и мн<огими> др<угими>. Боюсь, что это не мешало ему держаться своих точек зрения, кои не всегда соответствовали науке. Обращался он, сколько я помню, к профессорам и тогда, когда он взялся читать политическую экономию или, как он говорил, учение о государственном хозяйстве, наследнику престола в<еликому> к<нязю> Михаилу Александровичу, для которого он составил программу и даже написал что-то вроде руководства «курса». Так или иначе, но С. Ю. по крайней мере делал вид, что, как человек с университетским образованием, уважает представителей науки, интересуется их взглядами на некоторые задачи управления государством и не относился к ученым с полупрезрительной улыбкой, как это делали некоторые его коллеги, как, напр<имер>, И. Л. Горемыкин.
Был ли С. Ю. серьезно образован? Думаю, что не ошибусь, если скажу нет. Иногда он делал впечатление человека много знающего, но это было, в сущности, не результатом знаний и его способности схватывать суть вопроса, его ума и таланта. Помню, напр<имер>, как, будучи уже не у дел, он после поездки своей в Англию с увлечением рассказывал мне свои наблюдения над системой учения и воспитания в английских школах. Слушая его, можно было подумать, что он предался изучению этого вопроса и действительно по существу ознакомился с ним и пришел к известным выводам, но, в сущности, из дальнейшего разговора мне нетрудно было прийти к заключению, что знакомство с вопросом основывалось на нескольких разговорах в Англии, на просмотре нескольких книжек и, главное, на вышеуказанной способности ума С. Ю. – это было очередное увлечение заинтересовавшим его вопросом, и только. Иногда С. Ю., как говорили его недруги, выдавал свое невежество с головой и руками. Беседовать и спорить с С. Ю. было трудно и не всегда приятно, хотя большей частью интересно. Неприятно, потому что он сразу схватывал мысль собеседника, не давал ему договорить, а начинал возражать сам, подчас несколько «третируя» своего собеседника, а тем более противника. Если же он считал последнего не достойным возражений, то демонстративно и почти оскорбительно молчал или делал вид, что слушает, но, в сущности, не слушал, а, видимо, думал о другом. Нередко в суждениях своих он бывал резок и неприятен, чем озлоблял против себя многих, но не обижался, если противник ответил ему тем же, и напротив, относился к такому противнику с уважением и становился мягче. Я думаю, что в очень демократическом парламенте С. Ю. имел бы больше успеха, чем в старом Государственном совете.
<…> При всем своем уме и увлечениях большими политическими и государственными вопросами С. Ю. был лично тщеславен и честолюбив. Так, напр<имер>, будучи типично штатским человеком, совершенно ничего не понимая в военном деле и не интересуясь им, он очень гордился тем, что состоит по должности министра финансов шефом пограничной стражи. В прежнее время министр финансов был, в сущности, шефом пограничной стражи только denomine, командовал ею совершенно самостоятельно корпусной командир, но С. Ю. принимал свое «шефство» всерьез и входил довольно близко в дела управления корпусом. Надо отдать справедливость шефу, что поставлен был корпус очень хорошо, особенно в отношении снабжения, обмундирования и санитарной части по сравнению с армейскими корпусами, что, впрочем, отчасти зависело от возможности легко увеличивать материальные средства корпуса, лучше обеспечивать офицеров и т. п., так как ведь отпускаемые кредиты зависели от шефа, т. е. он распоряжался русскими финансами – то, что военному министру нелегко было провести в армии, то легко и просто проходило в военной части, состоявшей на попечении министра финансов.
Вместе с тем одной из характерных черт С. Ю., как мы еще увидим, была какая-то неустойчивость С. Ю. в некоторых его взглядах и мнениях. Он менял их очень легко и часто, как в делах крупных, так и в мелочах – безусловно, он поддавался иногда не только моменту, но и влиянию других, напр<имер> жены.
Как-то раз я заехал к больной М. И. случайно в парадной военной форме, в высоких сапогах, эполетах, при оружии и т. п. и, вероятно, имел довольно марциальный вид. Во время моего визита в спальню пришел С. Ю. и увидел меня у кровати больной в таких доспехах, выразил свое удивление, зачем врачей так милитаризуют: «Для чего вам эти сапоги, шпоры, шашки и т. д.? Врач и военный должен быть прежде всего врачом, а все это придает врачу вид офицера…» – говорил он. Я объяснил ему, что офицерская форма военному врачу необходима потому, что среди офицеров военный врач должен быть членом военной семьи, для нижних чинов офицерский мундир нужен для того, чтобы нижние чины подчинились ему, так как в военной среде форме придают большое значение, штатский в этой среде полноправным не считается. «Я думаю, – возразил С. Ю., – что врач должен завоевывать свое положение не формой, а внушением к себе доверия и уважения своей врачебной деятельностью». Я не стал спорить и замолчал. Вскоре после этого я встретил как-то медицинского инспектора пограничной стражи Шапирова в казачьей папахе и спросил его, почему он носит папаху. Б. М. Шапиров, всегда стремившийся походить на настоящего генерала, хотя это ему плохо удавалось, ответил мне: «Я стремлюсь к возможности приравнять своих врачей к офицерам и просил С. Ю. исходатайствовать нам право носить такой же головной убор, как у офицеров пограничной стражи, и С. Ю. испросил это изменение нашей формы у государя». Меня это очень удивило, так как ведь это совершенно противоречило вышеприведенному мнению Витте. Однако мое удивление еще более увеличилось, когда я увидел в спальне М. И. большой портрет С. Ю. в военной форме, в папахе, с шашкой, что очень мало к нему шло. Оказалось, что С. Ю. исходатайствовал себе право носить форму пограничной стражи, но с узкими погонами для гражданских чинов, как у врачей. Правда, в этой форме С. Ю. появлялся редко, только в случаях, когда он появлялся перед строем, но, видимо, он сам и М. И. очень гордились этим правом С. Ю. носить военную генеральскую форму, иначе они не поставили бы на видном месте портрет С. Ю. в этой форме. Я ни разу не видел С. Ю. военным и не могу себе представить его штатскую, неуклюжую фигуру в военной форме… Думаю, что он не был особенно величествен… чтобы не сказать больше. Я слышал, что при своих поездках по России он принимал почетные караулы, рапорты офицеров, здоровался с людьми и т. п. Одним словом, этот крупный государственный человек «играл в солдатики» и, вероятно, вызывал нередко улыбку у своих офицеров. Так как С. Ю. вел очень сидячий образ жизни, то врачи посоветовали ему ради моциона верховую езду. Мысль эта ему понравилась, и он взялся за это так же серьезно и деловито, как он брался за все. Он выписал себе крупного, хороших кровей hunter'a, который мог бы нести его вес, взял себе учителя верховой езды и выучился ездить как следует. Летом, живя на даче на Елагином острове, С. Ю. чуть ли не ежедневно делал большие прогулки верхом, но странно было то, что выезжал он в военной форме и в сопровождении офицера из нижних чинов пограничной стражи – видимо, он был доволен, что выезжал как настоящий военный генерал. <…>.
Здесь я хотел бы сказать несколько слов о подруге жизни С. Ю. – Матильде Ивановне, несомненно имевшей на него большое влияние. Недаром же новые золотые, выпущенные вместо полуимпериалов при Витте, называли «матильдами». М. И. по своей внешности не могла быть названа женщиной красивой, ни даже хорошенькой. На мой взгляд, можно было только сказать, что она не некрасива. Элегантности в ней тоже не было, не было и национально-еврейского типа, который бросался в глаза у ее сестер, и говорила она без акцента, но несколько на южный лад. <…> Было у М. И. «что-то» – «un je ne sais quoi», что очень нравилось мужчинам, но мужчинам известного типа и возраста. Я лично никогда не находил ее привлекательной как женщину, но многие не были моего мнения. Она несомненно была очень умна, большей частью тактична и выдержана и этим своим «savoir vivr<e>» тактом и чисто женским «чутьем» умела во многом сглаживать шероховатости мужа в его отношениях с людьми. Образования она была, я думаю, очень невысокого, но это не было заметно – природный ум и здравый смысл заменили его. Ее такт скрывал недочеты воспитания. Конечно, она собиралась быть светской женщиной и сумела этого достичь в известной мере настолько, что позже графский титул не шокировал в ней никого. Как я уже сказал, М. И. была верным другом мужа и близко принимала к сердцу все, что касалось его. Я не думаю, чтобы С. Ю. делился с нею своими мыслями касательно его государственных дел, но о перипетиях своей службы и о своих отношениях с людьми он не только говорил с нею, а даже с ней советовался. Не сомневаюсь, что он нередко поручал ей добыть ему некоторые сведения от знакомых и сблизить его с нужными ему людьми, и она умела делать это очень тонко, часто исправляя сделанные им промахи. Главной целью ее жизни было доставить мужу спокойную и приятную семейную жизнь и этим упрочить его привязанность. <…> Никогда я не видел даже намека на ссору между супругами или семейную сцену, хотя я думаю, что характер С. Ю. не всегда был приятен для совместной жизни. Вероятно, она умела угодить ему и как женщина, ибо С. Ю. ее обожал, был ей предан «как собака» и не мог без нее обходиться. Видимо, М. И. была одна из тех редких женщин, которые умеют объединять роли жены и любовницы. Одним словом, они жили, что называется, «душа в душу». М. И. сумела внушить мужу и любовь к ее дочери, и С. Ю. относился к своей приемной дочери как к родной. Так же хороши были и отношения Веры Сергеевны к мужу ее матери, что так редко бывает.
Я не сомневаюсь, что М. И., пользуясь привязанностью к ней мужа, во многих отношениях влияла, конечно, подчас сдерживая его порывы, смягчала его нрав и вообще проводила то, что хотела, но так ловко, с такой [нрзб.], что он этого не замечал. Если М. И. говорила, что С. Ю. сделает то или другое, дает свое согласие и т. п., то это так и бывало.
Если у М. И. и были отрицат<ель>ные стороны, то это были черты ее национальности: она была человек очень личный, в ней имелась известная склонность к интригам, и она, может быть, бессознательно тяготела к представителям своей национальности. Если С. Ю. и был действительно иудофилом больше, чем это было желательно для русского министра финансов и государственного человека, то это было, несомненно, выражение влияния жены, недаром же еврейство с большим почтением и великими надеждами взирало на «свою», взобравшуюся на такую высоту.
Если я позволил себе так подробно остановиться на характеристике М. И., то только потому, что муж и жена были настолько спаяны «воедино», что тот, кто ближе знал С. Ю., не мог себе даже представить его без нее.
Первые годы замужества за С. Ю. в холодной, казенной обстановке министерского дома были для М. И. нелегки. Все ведение дома, все хозяйство, все домашние заботы лежали исключительно на ней, причем ей бывало трудно справиться и в материальном отношении. С. Ю. был [нрзб.] не скуп, но – как это ни странно – не знал цену деньгам и даже приблизительно стоимость той обстановки, в которой он жил. Своих средств у С. Ю. вначале не было. 20 числа он приносил свое жалованье жене и не спрашивал, как она справляется с этими сравнительно незначительными средствами, совершенно не входя в хозяйственные вопросы.
М. И. часто жаловалась мне, что справляться ей очень трудно и она принуждена изворачиваться сама, как знала, проживая даже ее собственный капитал. Так, по крайней мере, она мне говорила. Лишь позже, после конверсий и заграничных займов, за которые С. Ю. получил известный процент, средства его улучшились, и М. И. стало легче. В городе много говорили, будто она играла на бирже и, конечно, с большим успехом, но я этого не думаю. Если она без ведома мужа что-либо и наживала, то это было, сколько я могу себе представить, вполне легально и незначительно. Не думаю, чтобы я ошибался в этом отношении, во всяком случае, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь мог сказать на основании фактов, чтоб С. Ю. или М. И. занимались аферами или обогащением себя, пользуясь служебным положением С. Ю., – у него было слишком много врагов и недоброжелателей, и поэтому я не сомневаюсь, что всякое некорректное отношение его или М. И. к денежным делам, несомненно, очень скоро всплыло бы наружу. Если у М. И. после смерти мужа и образовалось довольно крупное состояние, то это было результатом полученных С. Ю. прежних денежных наград и проценты, причем эти капиталы были увеличены умелым помещением их. Так я смею думать и навряд ли ошибаюсь.
В эти первые годы замужества М. И. ей жилось тяжело и в нравственном отношении – скучно, тревожно и одиноко. В доме бывали только мужчины, коллеги и подчиненные мужа, женщины игнорировали М. И. В то время у четы Витте изредка бывали полуофициальные обеды, но они были скучны, довольно натянуты и без претензий, в чем я имел случай убедиться лично. Навряд ли эти приемы могли развлекать и удовлетворять М. И. Близких знакомых и друзей у М. И. кроме нескольких мужчин, не было. Были, правда, всегда ложи в театрах, но не было ни приятельниц для совместного посещения театров, ни интересных кавалеров. Она проводила целые дни и вечера одна или в сообществе своей дочери и нескольких «прихлебателей», которых она прикармливала. Петербургский «свет» относился к М. И. отрицательно, частью с завистью, частью со злорадством, и ее «травили» не только женщины, но подчас и некоторые мужчины. Она это знала, понимала, и ее самолюбию приходилось испытывать нередко болезненные уколы, от чего она немало страдала душой, как сама мне говорила в минуты откровенности, иногда даже со слезами в глазах.
Припоминаю, как в одном доме И. Л. Горемыкин, тогда еще товарищ министра юстиции, говорил при мне, что он никогда не допустит знакомства своей жены с М. И., добавляя, что бывать «у той женщины» зазорно не только дамам, но и уважающим себя мужчинам. На другой день я заехал в сумороках к М. И. Человек доложил, что у них гости, и пошел обо мне доложить. Через несколько секунд я увидел через открытую дверь, как по полутемной зале из комнат М. И. прошмыгнул Горемыкин. Войдя к М. И., я спросил ее, часто ли у нее бывает Горемыкин. «Очень часто, – ответила она, – он повадился бывать у меня в это время в надежде встретить С. Ю., который ему нужен, но который избегает принимать Горемыкина; этот господин обивает у меня пороги, а в городе вешает на меня собак, боится встретить у меня кого-либо и убегает тайком, как только ко мне кто-нибудь приедет в то время, как он у меня. Я отлично его понимаю, и мне это страшно в нем противно».
В другой раз М. И., показывая мне визитную карточку одной очень высокопоставленной дамы, добавила: «Сегодня я удостоилась большой чести, мне отдали визит графиня В<орон-цо>ва<-Дашкова>, которой я сделала визит, потому что граф бывает у моего мужа по своим делам и на днях зашел ко мне с С. Ю.» Я этому не удивился, ибо знал, что граф продает очень выгодно одно свое имение в Крестьянский банк для поправления своих несколько расстроенных дел. Через несколько дней я встретил графиню В<оронцо>ву<-Дашкову> в Гатчине у императрицы-матери. За завтраком графиня громко рассказывала императрице, смеясь, как она на днях ловко избегла знакомства с m-me Витте. «На днях она была у меня, – говорила графиня, – но, к счастью, не застала меня и оставила карточку. Я не знала, как мне быть, и несколько дней придумывала способ выйти из этого положения, но ничего не могла придумать, ибо не отдать визит я не считала возможным и портить отношения между Витте и моим мужем я не хотела (еще бы! – подумал я). На днях я, катаясь по набережной, встретила идущую пешком m-me Витте, и мне пришла в голову богатая мысль. Я приказала кучеру сейчас же повернуть и ехать к Витте, которой наверное не было дома. Я отдала карточку и теперь надеюсь, что этот кошмар кончен». Все смеялись и находили, что графиня очень находчива, но я, кажется, один знал причину, почему графиня не могла не отдать визита М. И., ибо банк уплатил ее мужу, как говорили, 3 1/2 миллиона за имение, которое стоило максимум 1 1/2–2 миллиона.
Большой неприятностью для М. И. являлась невозможность представиться ко двору, и она, и С. Ю. под ее влиянием, делали все возможное, чтобы достичь этого. Как-то раз М. И. сказала мне, что, по ее мнению, ее приему при дворе главным образом препятствует императрица-мать, что благодаря этому ее положение очень неприятное, особенно жаль ей своей дочери, которая во всяком случае ни в чем [не] повинна, [но лишена] ее удовольствия бывать на придворных балах и поэтому – во многих частных домах. На днях М. И. посетил велик<ий> кн<язь> Алексей Александрович и обещал ей убедить императрицу Марию Федоровну принять М. И., после чего она, несомненно, будет принята и молодой императрицей. Через несколько дней я был у императрицы в Гатчине, и в разговоре императрица что-то упомянула о М. И., я воспользовался случаем и затянул этот разговор, от которого у меня осталось впечатление, что она, в сущности, была бы не прочь принять г-жу Витте, но… «Я вчера говорила с моим beau-frère'ом Алексеем Александровичем (которого императрица очень любила за его сходство с государем Александром III) и спросила его мнение о m-me Витте, которую он знает. Он сказал мне, что бывает у нее, но <…> никогда не допустит, чтобы я ее приняла. [Есть особы, с которыми императрицы не должны встречаться], – сказала она мне. Вы видите, что это мнение моего beau-frère'а, знатока женщин, и что я здесь ни при чем».
Я замолчал и никогда больше о М. И. у императрицы не заикался, ибо понял, что дело непоправимо, о чем я, конечно, М. И. не сказал ни слова. После Портсмутского договора и пожалования Витте графского титула М. И. первой приняла императрица Александра Федоровна, а потом и государыня Мария Федоровна.
[После этого я как-то спросил императрицу-мать: «Vous avez vu m-me Witte, madame?» – «Qui», – ответила государыня коротко и сухо. Хорошо зная императрицу, я понял, что она была недовольна моим вопросом.] <…>
IV
Нередко мне приходилось беседовать с С. Ю. по поводу винной монополии, за которую на Витте сыпалось столько обвинений. С. Ю. вполне справедливо сознавал, как и все, всю безнравственность обогащения казны за счет развращения народа перед войной, но он пока не находил другого способа сводить государственную роспись до тех пор, пока при большем развитии экономического состояния страны не найдутся другие источники. Однако несомненно, что С. Ю. был прав, когда говорил, что монополия была менее безнравственным приемом, чем система акциза и откупа с их развращающими народ кабаками, ведь бесспорно, что С. Ю. мы были обязаны уничтожением кабака и введением винных лавок, в которых не давали водки под залог вещей и нельзя было найти притона всем порокам, как это бывало в кабаках. По праздникам водка не продавалась, и, наконец, народу давали по крайней мере чистый спирт вместо той отравы, которой торговали кабаки. Правда, что тем не менее количество потребителей спирта росло и увеличивало доходы казны, но все же принимались меры, чтобы по возможности ослабить [нрзб.] зло и об них С. Ю. действительно искренне заботился и этим, скрепя сердце, как он не раз мне говорил, гордился. Вместе с тем С. Ю. заботился о принятии мер, способствующих трезвости, как это ни поразительно, и выдавал большие суммы с этой целью комитету народной трезвости, сплотившемуся под руководством принца А. П. Ольденбургского. Таким образом, был построен и широко оборудован народный дом, открыты чайные, столовые, буфеты, театры для народа. Правда, все это было каплей в море по сравнению с морем водки, заливавшей Россию, но все же при С. Ю., как-никак, для этого делалось больше, чем раньше. С точки зрения чисто коммерческой все дело торговли спиртом было поставлено очень широко и солидно, в чем я мог убедиться во время войны, когда мы в провинциальных городах на фронте, подыскивая лучшие помещения для санитарных учреждений, чаще всего реквизировали винные склады Министерства финансов как лучшие здания в городах. <…>

 

Теперь я приведу два очень интересных разговора с С. Ю., которые у меня были с ним в 1900 и в 1905 гг. и которые представляют собой большую ценность, потому что они тогда же немедленно были записаны мной дословно.
V
4 августа 1900 г. я был вызван к министру финансов С. Ю. Витте по известному мне делу. Оказалось, что 1 августа С. Ю. был у императрицы Марии Федоровны и хотел сообщить мне приятную новость, что по просьбе государыни он выдает мне 19 000 руб. на светолечебный кабинет при моей клинике.
Поблагодарив его и дав ему интересовавшие сведения по деятельности Красного Креста на Дальнем Востоке, я воспользовался случаем и спросил С. Ю.:
– Не можете ли вы сказать мне конфиденциально, посылать ли нам наш краснокрестный персонал на Восток? Не время ли остановиться? Ведь дело, по-видимому, налаживается? Что вы думаете? От военного министра ведь этого не узнать.
– Ничего сказать вам не могу, – ответил С. Ю., – я лично думаю, что ваш персонал придет тогда, когда все будет кончено. Со взятием Пекина военным действиям конец. В общем, мое мнение таково, насколько я себе его представляю, так как дело ведь не в моих руках, – эту картинную войну ведет и желает вести Куропаткин. Чего он хочет – я не понимаю. Долго ли у него будет охота продолжать кампанию, я не знаю. Если говорят об умиротворении, то там скоро нечего будет делать; если же искренне желать воевать, то с Китаем можно воевать и 10 лет и разорить Россию. Это ужасный человек, этот Куропаткин. Может быть, он хороший корпусной командир, и то для войны с «дикими», с [нрзб.], с сартами, и не военный министр, не государственный человек. От него не знаешь, что ждать. Что там будет с Кореей и Японией – я не знаю, но с Китаем нам нечего делать. К сожалению, государь меня не спрашивает. Он вообще за все время ни разу не собрал совещания, и три министра говорили ему врозь, а Куропаткин, толкуя о «моменте», о славе и т. п., сбивает его с настоящего пути.
– А что вы думаете про назначение Вальдерзее? – спросил я.
– По-моему, это очень умный шаг, – говорил С. Ю. – Если будет плохо, то все будут обвинять немцев, а не нас. Ламздорф это отлично устроит; я вообще им очень доволен. Да ведь эту войну, как я уже вам сказал, выдумал и вызвал Куропаткин. Я умолял не начинать войны в Маньчжурии и справился бы с Ренненкампфом и нашей пограничной стражей. Как только пустили войска, так и пошла катавасия. Югович предупреждал ведь, что прибытие войск вызовет брожение и разгром жел<езной> дороги, так оно и вышло. Но ведь Куропаткину это все равно. Они ведь в конце концов разорят бедную Россию.
– Сколько мне известно, вы ведь сначала были против захвата Порт-Артура и постройки Амурской дороги? – заметил я.
– Конечно, – продолжал С. Ю. – Я вполне разделял и разделяю мнение, что у нас на Востоке много дела, что там у нас, как и в Сибири, большие интересы, но ведь нельзя в 3 года сделать то, на что требуется 25 и больше лет. Ведь Сибирь только в зародыше. Ведь прежде дорога должна была идти на Владивосток. Когда взяли Порт-Артур, то я, не сочувствуя этому захвату, настоял на перемене направления, на путь через Маньчжурию, ибо без этой дороги Порт-Артур не имел смысла. Лучше было взять порт в Корее, но я тогда не мог переубедить молодого государя, которому захотелось в один миг сделать невозможное, и это под влиянием графа Муравьева, которого, слава Богу, господь прибрал, хотя и поздно.
– Совершенно согласен с вами, – перебил я С. Ю., – можно ли думать о солидном порте, о военном влиянии, когда дорога не готова и нет даже телеграфа (тогда пользовались иностранными кабелями, кажется, датским).
– Ну, конечно, – продолжал горячо Витте, – я понимаю, что сначала необходимо построить Сибирскую дорогу, постепенно перевезти войска, немного устроить Сибирь, сибирские города, дать немного культуры Сибири, а потом уже думать о порте на Тихом океане. Но ведь для этого нужно 10–20 лет, а не два года. Вот и запутались и разоряем Россию. Но я ничего сделать не мог. Скажу вам, пожалуй, откровенно почему. Когда немцы взяли Киао-Чао, заговорили о порте для нас. Я был очень против этого, и меня очень поддерживал морской министр. Я был тогда очень прост и говорил то, что думал. Заехал я раз к советнику германского посольства – посла Радолина не было. До этого момента император Вильгельм относился ко мне очень хорошо и не раз выражал мне свои симпатии. Я позволил себе доказывать советнику посольства, что Германия делает ошибку, что захват Киао-Чао может иметь неисчислимые последствия, и очень серьезные, что лучше этого не делать. С того времени император Вильгельм совершенно изменился ко мне и стал относиться ко мне недружелюбно. Вскоре после этого разговора с советником посольства ко мне заехал Радолин. Мы беседовали с ним вот так, как с вами. Я говорил ему как частный человек и в разговоре на его вопросы по китайским делам, говоря о захвате портов, проронил фразу «tout cela finira très mal». Радолин телеграфировал об этом разговоре со мной императору Вильгельму, а гр<аф> Муравьев, занимавшийся перлюстрацией, перехватил эту телеграмму и показал ее государю. С тех пор государь от меня отвернулся, не говорит со мной, я с того времени не могу вернуть себе доверие его.
«Что они делают! Да вот финляндский вопрос. Ведь что тоже все наделал Куропаткин. Я согласен, что в некотором отношении Финляндию можно было и следовало прибрать к рукам, но только постепенно и не так, как это делают Куропаткин и этот государственный человек – Бобриков. На днях еще он издал циркуляр, в котором он говорит, что Николай I послал в Финляндию жандармов для насаждения нравственности – а?! – что их там очень часто били и оценили, что потому Николай II, желая усилить это благодетельное влияние на Финляндию удваивает число жандармов, а он – Бобриков – выражает надежду, что финляндцы примут их с такой же любовью. А?! И это пишет генерал-губернатор! Ведь это постыдно! В стране, где не было никаких «шумов», ни проявления нигилизма, ни социализма, где никогда не принимали участия в антимонархическом движении, теперь дама не может собрать в своей гостиной знакомых, не испросив разрешения у «нравственных жандармов». Я понимаю, что немцы наводят порядки или что они что-нибудь ломают, а то государство, которое имеет в столице Клейгельса с его полицией, заводит порядки в такой культурной стране, как Финляндия. Ведь это позор, варварство!
Я заметил, что на меня очень нападали в свите государя, напр<имер>, ген<ерал> Гессе, когда я говорил то же еще два года тому назад и возмущался речами Бобрикова и частыми статьями его клевретов. «Ведь скверно то, – говорил я, – что Бобриков не только говорит несуразности, а как бы с удовольствием купается в этом, дразнит и ожесточает».
С. Ю. продолжал:
– Совершенно верно. А тут еще взяли Плеве. Когда государь спрашивал мое мнение о кандидатах в министры внутренних дел, я, в свою очередь, спросил: «А кто же кандидаты вашего величества?» – «Плеве и Сипягин», – ответил государь. Я могу характеризовать их, но рекомендовать не смею, выбирайте вы. Самый Плеве человек очень умный, ловкий, он честный и отличный администратор, вообще человек вполне подходящий. Но когда был министром Толстой, он был его мнения; когда был Игнатьев, он был его мнения; когда был Дурново (Ив<ан> Ник<олаевич>), Плеве мнения не имел, потому что и у Дурново мнения не было. Сипягин – человек, правда, и не очень умный, может быть, и крайний, – «псовый охотник», как вы его назвали (это я), но это человек дельный, со своими взглядами и не флюгер. Это менее опасно, чем умный, да без принципов. Взяли Сипягина и Плеве доверили Финляндию. Он поднял нос, понюхал, понял, что требуется, и тут же стал гнуть. Чем это кончится?!
– А говорили вы об этом с императрицей Марией Федоровной? – спросил я.
– Да. Она еще дольше идет, чем я, и думает обо всем этом еще гораздо хуже, чем я.
На этом мы разошлись.

 

5 августа. За завтраком у императрицы Марии Федоровны, конечно, много говорили о Китае. «Qu'on prenne Pе́kin et que ce cauchemar finisse», – сказала императрица.
На мое замечание в<еликой> к<нягине> Ксении Александровне, что она думает о Вальдерзее, она сказала мне, вероятно, мнение своего мужа: «Одна надежда, что этот противный немец приедет, когда все будет кончено».
Кн<язю> Барятинскому я высказал свои опасения, что Германия что-то замышляет. Как бы она не сговорилась с Японией против нас. «То же сказал мне, – ответил князь, – и Енгалычев, наш военный агент в Берлине». Из этого следует, что в Гатчине и у в<еликого> к<нязя> Александра Михайловича смотрели на участие Германии в наших делах в Китае не так розово, как С. Ю.
VI
20 мая 1905 г. я случайно завтракал у Витте. Кроме меня был еще гость – Б. М. Шапиров. С. Ю. пришел к завтраку, как всегда, довольно грязный, в пиджаке с пятнами, не вполне застегнутый, но на этот раз он имел особенно неприглядный, озабоченный, даже больной вид. Сначала разговор не клеился. Я наконец заметил, что ждал от этого завтрака много, ибо питал надежду услышать от С. Ю., что он думает о поражении нашего флота, о будущих реформах и т. д.
Тогда С. Ю. разговорился – говорил довольно много под конец завтрака и потом заходил по комнате и продолжал рассказывать.
«Прежде всего, – сказал он, – я должен вам подчеркнуть, что ведь ушел – правду сказать – из-за войны. Шесть месяцев я говорил государю про опасность войны и противился всеми силами всему, что могло бы вызвать войну. В результате он меня выгнал. В прошлом году в июле, когда я был в Берлине, мне с японской стороны предлагали мир на очень выгодных условиях, и я очень этому сочувствовал, ибо предвидел то, что случилось. Тогда же я написал государю и переслал все документы. Ответа я никакого не получил. На все, что я теперь вам говорю, у меня имеются документы. Затем я вторично писал государю о том же – никакого ответа. Тогда, летом, можно было ограничиться уступкой протектората над Кореей. После Мукдена опять написал государю такое письмо, какое он навряд ли когда-либо читал. Ни звука ответа. Что же поделать с таким упрямством и самомнением! Видимо, меня тоже считает за „Филиппа“, только обратно, за какую-то дьявольскую, злую силу. Какая бы у меня репутация ни была – что я покровительствую жидам, что я революционер, анархист и т. п., – но нет у меня репутации дурака, да все же я председатель Комитета министров. Вы хотя и знаете государя, но не так, как я. Я его знаю, как свои карманы. Он и его характер – причины всего несчастья. Не вините нас – министров, мы здесь ни при чем. Да вот, знаете вы, кто виноват в отправке эскадры Рождественского? Один государь пошел против всех. Кто-то через прислугу выкрал у жены Рождественского последнее его письмо. Не знаю, кто это сделал, но думаю, что это письмо очутилось в руках в<еликого> к<нязя> Александра Михайловича. В этом письме Рождественский писал жене, что „команда моей эскадры – разбойники, хулиганы, сброд. При плохих судах и артиллерии можно себе представить, что нас ожидает“. Это письмо Х. показал государю. Он неохотно слушал и не хотел читать. Х. настаивал. Государь приказал оставить письмо ему. Х. не согласился и просил прочитать письмо при нем. Государь прочитал, ничего не сказал и пошел завтракать. За завтраком в присутствии того же Х. государь заговорил об эскадре, о прекрасном ее состоянии, об отличном духе команды и выражал полную надежду, что она удачно исполнит возложенную на нее задачу.
Вот вам, – сказал С. Ю., – образчик характера государя Николая II.
Вот вам еще пример. Давно я проводил идею об упразднении телесного наказания, но безуспешно. Вы знаете, что большинство наших государственных людей нули или п<одле>цы. На них можно действовать только нахрапом, чтобы не встретить гнусных подвохов, оппозиции и т. д. Для государя же нужен случай. Я воспользовался рождением наследника и предложил государю исполнить наконец вышесказанное. Он согласился и приказал заготовить проект указа. Это было исполнено. На полях государь написал: «Телесное наказание отменяется, кроме случаев неповиновения начальству и бунтов». Понимаете вы?! Ведь это был бы позор… Я ведь тоже должен оберегать его престиж и поехал с ним объясняться – с трудом и неприятностями мне удалось заменить эту резолюцию. Вскоре после этого как-то говорил за завтраком, что в датском парламенте проект закона о телесном наказании – по нашему мнению – хулиганов. Государь заметил, «что в свободной стране и у меня телесного наказания больше нет». Это очень характерно: похвастал при других тем, что с таким трудом и такой борьбой мне удалось провести; и сказал он это, чтобы хвастнуть и пустить шпильку императрице Марии Федоровне. Но это ведь не значит, что через час в своем кабинете он не сказал Трепову, напр<имер>, при докладе о каких-либо уличных беспорядках: «Отчего вы не выдрали их тут же?» Вот его характер.
С большим трудом я провел указ о веротерпимости. Он дал согласие. Сделал, пошел! Ведь понятно, что эта реформа немалая, почти такая же, как освобождение крестьян. Знаете, как эта реформа была проведена – без всякой торжественности, даже без манифеста. А почему это? Чтобы по возможности умалить значение этого акта, оставить его в тени, не придавать ему значения, чтобы потом делать купюры. Он продержал поданный мной список членов комиссии по проведению этой реформы 1 1/2 месяца. Я предложил ряд кандидатов из числа тех лиц, которые интересуются этим вопросом и сочувствуют ему. Между прочим, я предложил в председатели Куломзина, Тернера… Государь не назначил ни одного моего кандидата, а подобрал графа А. П. Игнатьева и ему подобных, – Игнатьева, который известен своей слепой принадлежностью православию и видит в этом акте падение России. <…> Вы понимаете, что станет скоро с этим законом?!. В одном заграничном юмористическом журнале государь изображен стоящим за столом, в одной руке карандаш и в другой – резинка. Вот все наше горе. Не предвижу ничего хорошего.
Несомненно, что приведенные слова С. Ю. рисовали все в слишком густых красках и, к сожалению, в то время в нем много говорили личные обиды. Вскоре после своего назначения представителем России на мирной конференции он так страстно не говорил бы.
В параллель с рассказом С. Ю. Витте о посылке на Восток эскадры Рождественского я приведу один небезынтересный эпизод.
Осенью 1904 г. я был вызван на консультацию с лейб-хирургом Гиршем в Петергоф к вел<икой> кн<ягине> Ксении Александровне. По окончании осмотра больной и обсуждении вопроса о болезни вел<икой> княгини Г. И. Гирш, всегда очень хладнокровный и индифферентный, стал очень горячо говорить мне о волновавшем всех вопросе: будет ли отправлена эскадра на Восток или нет? Видимо, вопрос этот очень волновал придворные круги и горячо дебатировался при дворе, в мире военных и моряков.
Существовали два течения: одни стояли за посылку эскадры; вторые, утверждая, что суда и артиллерия никуда не годятся для серьезного боя, доказывали невозможность и опасность посылки такой эскадры в Тихий океан против отлично оборудованного и вооруженного японского флота. Точно сказать, кто, собственно, убедил государя в том, что эскадра в отличной боевой готовности, я сказать не берусь, надо думать, что за этим стояло Морское министерство и генерал-адмирал вел<икий> кн<язь> Алексей Александрович, который тогда уже сильно опустился и больше интересовался своей француженкой, чем флотом. Против посылки эскадры, главным образом, был вел<икий> кн<язь> Александр Михайлович и большинство моряков. Сильно противился этой авантюре и тогдашний флаг-капитан, честнейший и прямой человек – адмирал Н. Н. Ломен. С последним я был в дружеских отношениях, но, сколько помнится, он избегал по возможности разговаривать со мной на эту очень волновавшую его тему, хотя и говорил в общих словах о своих больших опасениях и всяких возможностях, если партия Морского министерства возьмет верх. Государь по обычаю колебался и, в сущности, таил свое мнение в себе. Лишь Г. И. Гирш видимо поддался убеждениям противников Морского министерства, и я первый раз видел его возмущающимся. Во всяком случае, было ясно, что при дворе идет очень ожесточенная борьба двух партий.
Вел<икого> кн<язя> Александра Михайловича дома не было – он был на смотре судов с государем, и великая княгиня просила нас подождать его возвращения.
Вскоре приехал вел<икий> кн<язь>, пришел к нам, выслушал наше мнение о болезни жены, но, видимо, не придавая большого значения этой болезни, очень скоро удовлетворился нашими заявлениями. Несомненно, голова его была занята чем-то другим. По окончании наших медицинских разговоров Гирш спросил вел<икого> князя, в каком положении вопрос о посылке эскадры. Князь ответил: «Слава Богу, только что, выходя из шлюпки на пристань, государь сказал мне, что он решил эскадры не посылать. По крайней мере мы теперь можем быть покойны, что это несчастье отстранено». – «Ну, слава Богу», – сказал Гирш.
Не помню, когда именно, но очень скоро после этого разговора, помнится мне, что чуть ли не на другой день, я узнал из газет о приказании Рождественскому выступить, и… эскадра ушла! Цусима была предопределена!..
Вельяминов Н. А. Встречи и знакомства: Воспоминания. II. Граф Сергей Юльевич Витте // РГАЛИ. Ф. 1208. Оп. 1. Д. 3. Л. 3–23, 36–39 об. 79–86 об. 93 об.–95., 105 об.–117 об.
Назад: С. М. Проппер Первый день министра (листки из воспоминаний)
Дальше: В. С. Нарышкина-Витте Воспоминания русской девочки Продолжение