Господин Позднышев, главный герой «Крейцеровой сонаты», женится в тридцать с лишним лет на восемнадцатилетней девушке. Женится по любви.
«В один вечер, после того как мы ездили в лодке и ночью, при лунном свете ворочались домой и я сидел рядом с ней и любовался ее стройной фигурой, обтянутой джерси, и ее локонами, я вдруг решил, что это она. Мне показалось в тот вечер, что она понимает все, все что я чувствую и думаю, а что чувствую я и думаю самые возвышенные вещи. В сущности же было только то, что джерси было ей особенно к лицу, также и локоны, и что после проведенного в близости с нею дня захотелось еще большей близости»{ Здесь и далее цит. по: Толстой Л. Н. Собрание сочинений. Т. 10. М., 1958.}.
Однако иллюзия «родства душ» развеивается довольно быстро – еще в период помолвки.
«Говорить бывало, когда мы останемся одни, ужасно трудно. Какая-то это была сизифова работа. Только выдумаешь, что сказать, скажешь, опять надо молчать, придумывать. Говорить не о чем было».
Казалось бы, в этом и причина всех бед. Но ведь самые прочные браки, самые надежные дружбы тоже нередко начинаются со смущенного молчания. Зато дай людям срок, дай им возможность узнать друг друга, накопить совместный опыт – разговорятся так, что не остановить. Но в семье Позднышевых этого не происходит. Почему?
Свадьба сыграна, молодые уезжают в путешествие. Господин Позднышев испытывает к своей жене страстное вожделение и одновременно сильное чувство вины, т. к. не будучи девственником до свадьбы, он теперь с ужасом осознает, что желает свою чистую и непорочную избранницу точно так же, как желал проституток.
«Кажется, на третий или на четвертый день я застал жену скучною, стал спрашивать, о чем, стал обнимать ее, что по-моему было все, чего она могла желать, а она отвела руку мою и заплакала. О чем? Она не умела сказать. Но ей было грустно, тяжело. Вероятно, ее измученные нервы подсказали ей истину о гадости наших сношений, но она не умела сказать. Я стал допрашивать, она что-то сказала, что ей грустно без матери. Мне показалось, что это неправда. Я стал уговаривать ее, промолчав о матери. Я не понял, что ей просто было тяжело, а мать была только отговорка. Но она тотчас обиделась за то, что я умолчал о матери, как будто не поверив ей. Она сказала мне, что видит, что я не люблю ее. Я упрекнул ее в капризе и вдруг лицо ее совсем изменилось, вместо грусти выразилось раздражение. И она самыми ядовитыми словами начала упрекать меня в эгоизме и жестокости…»
На самом деле не так уж важно, отчего плакала юная госпожа Позднышева. Может быть, она действительно скучала по матери, может, была шокирована интимной стороной семейной жизни, а может, у нее просто болела голова от перемены погоды. На мой взгляд, гораздо важнее другое. Господин Позднышев с момента свадьбы начал воспринимать жену как часть себя. Ее плохое настроение, по его мнению, могло быть связано только с ним. Слезы жены напугали его, они были угрозой его самооценке, словно подтверждая все те мысленные обвинения, которыми он с самого начала терзал себя; и чтобы успокоить свою совесть, он должен был любой ценой добиться от жены улыбки, независимо от того, какова истинная причина ее печали. Одновременно героиня, чувствуя недовольство своего мужа, с ужасом понимает, что она «плохая жена», которая своим «скучным» выражением лица причиняет боль мужу, и тут же бросается себя защищать.
Конечно, дело кончается скандалом. Иначе и быть не могло. Когда в игру вступает страх, люди готовы пойти практически на все, лишь бы устранить пусть даже иллюзорную угрозу самооценке. Но причина размолвки, на мой взгляд, не в сексуальных проблемах новобрачных, а в пресловутой «теории половинок», в их подсознательной уверенности, что они отныне одно целое, а значит, и их эмоции должны быть общими так же, как и постель, и прежде чем почувствовать что-то, каждый из них должен оглянуться и подумать, как это чувство отразится на супруге.
Рождаются дети. Пять детей за восемь лет брака. Но их появление не приносит в семью мира. В XIX веке женщина, рожая ребенка, не знала, доведется ли ей увидеть его взрослым. Беспокойство за здоровье детей составляло основную заботу в жизни. Позднышеву же эти материнские тревоги кажутся искусственными, нарочитыми. (Eще бы! Беспокоятся-то не о нем!)
«Ведь если бы она была совсем животное, – рассуждает Позднышев, – она так бы не мучалась; если же бы она была совсем человек, то у ней была бы вера в бога, и она бы говорила и думала, как говорят верующие бабы: “Бог дал, бог и взял, от бога не уйдешь”».
И все же от детей есть определенная польза: пока жена занята ими, Позднышев не ревнует. Но вот доктора, опасаясь за здоровье, запрещают ей рожать, и начинается новый круг ада.
«Так прожили мы еще два года. Средство мерзавцев, очевидно, начинало действовать; она физически раздобрела и похорошела, как последняя красота лета. Она чувствовала это и занималась собой. В ней сделалась какая-то вызывающая красота, беспокоящая людей. Она была во всей силе тридцатилетней нерожающей, раскормленной и раздраженной женщины. Вид ее наводил беспокойство. Когда она проходила между мужчинами, она притягивала к себе их взгляды. Она была как застоявшаяся, раскормленная запряженная лошадь, с которой сняли узду. Узды не было никакой, как нет никакой у 0,99 наших женщин. И я чувствовал это, и мне было страшно».
При этом он ненавидит жену, мечтает от нее избавиться, но мысль об избавлении – еще страшнее.
Надо сказать, что причины для страха были. Ведь в семейных отношениях все оставалось по-прежнему – страшная эмоциональная зависимость, не приносящая радости ни одному из супругов. Каждый из них инстинктивно стремился избежать поглощения своей личности некой семейной общностью, но при этом ничуть не меньше боялся ослабить путы взаимозависимости, приобрести чуть большую самостоятельность или предоставить ее своему партнеру.
В такой ситуации появление третьего человека может хоть немного разрядить обстановку, даже если этот третий – потенциальный любовник жены. И он появляется. Это бывший приятель Позднышева, который увлекается музыкой и устраивает музыкальные вечера. Он приглашает госпожу Позднышеву поиграть с ним, и та расцветает. Впервые ее жизнь занимает не ревность мужа, не беспокойство за детей – она делает что-то для себя, одновременно демонстрируя свои способности публике. И, разумеется, для господина Позднышева это невыносимо. Его буквально сжигает мысль, что жена может быть счастлива с кем-то другим, пусть мимолетно – столько, сколько длится Крейцерова соната, – что в эти минуты она может чувствовать себя самостоятельным человеком, со своими способностями и свершениями, пусть мизерными, но лично ее. И Позднышев убивает жену, словно вырезает опухоль, которая вместо того, чтобы быть частью его тела, как ей это и положено, предпочла жить своей собственной жизнью. А потом приходит раскаяние.
«Я взглянул на детей, на ее с подтеками разбитое лицо и в первый раз забыл себя, свои права, свою гордость, в первый раз увидал в ней человека. И так ничтожно мне показалось все то, что оскорбляло меня, – вся моя ревность, и так значительно то, что я сделал, что я хотел припасть лицом к ее руке и сказать: “Прости!” – но не смел».