Ночь была тихая, насколько может быть тихой осенняя ночь в селе Покровском, когда у мужиков нет повода выпить и буянить, как когда-то позволял себе и Григорий Ефимович. Но в эту ночь была тишина, которую почему-то называют мёртвой, как будто нет в ней загадочной, потаённой жизни. Не брехали собаки, отзудели своё комары, и только полная луна чуть дрожала в окне от напора наплывавших на неё кружевных туч.
Распутин вдруг закричал так, что и в соседних домах, пожалуй, услышали, сложился кочергой на кровати с вытаращенными от ужаса глазами.
Вбежала дочь Матрона:
– Тятя, ты чего?
Распутин посмотрел на неё, ещё не переместившись в реальность. В глазах его стояли слёзы и потустороннее страдание. Последний раз Матрона видела отца таким, когда её чуть не убило молнией, а тот истово молился, чтобы Мотя вернулась на землю.
– Сон плохой? – уже тише спросила Матрона, села рядом на край кровати.
– Ой, плохой. Ой, жуткий… – простонал Григорий Ефимович.
– Может, выпил вчера лишку? Ведь не пил совсем, как на Святую Землю пошёл… А закусываешь-то одной зеленью… Поди убивица твоя снилась?
– Я и не пил особо, окромя вина немного. И не дурная баба мне эта снилась… – встал, подошёл в исподнем к окну, уже успокоился, снова стал немного суров.
– Так чего ж так кричал? – спросила в спину Матрона.
– Приснилось ли, привиделось ли, как бывает, что я уже мёртвый, а всё вижу. Уже не первый раз такое. Я видел, как их убили…
– Кого их-то? – вскинула брови Матрона, хотя и догадалась.
– Папу, Маму, девочек и даже Алёшу… Силы сатанинские… Закричал, думал – Алёшу предупредить хоть… И тут проснулся…
– Может, папа, хватит тебе простым дурачком деревенским прикидываться, может, тебе с ними на одном языке говорить начать? И ты им не ангел-хранитель.
Распутин посмотрел на блуждавшую в тучах луну, ответил с горечью:
– Да кто б меня тогда вообще слушать стал… А так – я диковинка… Только отец Иоанн меня, как письмо какое, читал.
Он вдруг увидел за окном доброе лицо отца Иоанна Сергиева.
Когда стало ясно, что тысячи людей со всей России стекаются на службы всероссийского батюшки Иоанна Кронштадтского, Синод специальным решением разрешил священнику проводить общую исповедь. Именно на такую исповедь в Андреевском соборе попал Григорий Распутин. В огромном храме яблоку негде было упасть, да и вокруг него стояло немало людей, вытягивая шеи, чтобы хотя бы одним глазком увидеть отца Иоанна.
Сам отец Иоанн, держа крест в руке, звонким тенором с амвона возвещал, и его голос летел к сводам собора:
– Грешники и грешницы, подобные мне! Вы пришли в храм сей, чтобы принести Господу Иисусу Христу, Спасителю нашему, покаяние в грехах и потом приступить к Святым Тайнам. Приготовились ли вы к столь великому Таинству? Знаете ли, что великий ответ несу я перед Престолом Всевышнего, если вы приступите, не приготовившись? Знаете, что вы каетесь не мне, а Самому Господу Богу, Который невидимо присутствует здесь, Тело и Кровь Которого в настоящую минуту находятся на жертвеннике?!
Почти все плакали, многие падали на колени. Некоторые вдруг не выдерживали, бросались прочь, расталкивая повторяющих за отцом Иоанном слова покаяния, и убегали в слезах из храма. А голос отца Иоанна – в обычной жизни не очень и громкий – рос и крепчал, веско падая словами молитвы из-под сводов собора на головы кающихся:
«Исповедую Господу Богу Вседержителю, во Святей Троице славимому и покланяемому Отцу и Сыну, и Святому Духу все мои грехи, зле мною содеянные мыслию, словом, делом, и всеми моими чувствами. Согрешил пред Господом и Спасителем моим самолюбием, плотоугодием, сластолюбием, чревоугодием, объядением, леностью, саможалением, гордостью, самомнением, уничижением других, завистью, неприязнью, ненавистью, злобою, похотью, блудом…»
И сначала Григорий не заметил, что плачет вместе со всеми. Вот-вот и образа на стенах заплачут, замироточат…
«Во всех сих беззакониях я согрешил и ими Всесвятаго Господа моего и Благодетеля безмерно оскорбил, в чём повинным себя признаю, каюсь и жалею. Сокрушаюсь горько о согрешениях и впредь, при Божией помощи, буду от них блюстися».
И теперь уже все, кто ещё оставался стоять, опустились на колени. На какое-то время в соборе воцарилась торжественная покаянная тишина, в которой утонули даже неуместные женские всхлипы, крики и плач младенцев, так что стало слышно потрескивание свечей. Голос отца Иоанна не взорвал эту тишину, а отверз своды, за которыми открылось Небо.
– Господь Бог, Иисус Христос, дал власть апостолам, а те – архиереям и священникам, в том числе и мне, грешному иерею Иоанну, разрешать кающихся, прощать или не прощать грехи их, судя по тому, как люди каются. Братья и сёстры! Каетесь ли вы? Желаете ли исправить свою жизнь? Сознаёте ли грехи свои? Ленились ли Богу молиться? Пьянствовали? Прелюбодействовали? Обманывали? Клятвопреступничали? Богохульствовали? Завидовали? Воровали? Много грехов у вас, братья и сёстры, все их и не перечесть. Кайтесь же, кайтесь, в чём согрешили!..
– Каемся! – единым словом выдохнул храм так, что и птицы по всему Кронштадту поднялись над крышами и тревожными стаями пошли вкруг Андреевского собора.
И потом уже каждый выкрикивал свои частные грехи, умоляя отца Иоанна молиться о нём или о тех родственниках и друзьях, что не смогли прийти в храм. Только сейчас Григорий Ефимович словно вернулся из забытья, смог узреть всё происходившее вокруг и почувствовать, как через русского священника нисходит несокрушимая благодатная сила.
– Да он святой… – с глубокой уверенностью прошептал Григорий и осенил себя крестным знамением.
Отец Иоанн и сам плакал вместе со всеми и, подняв глаза вверх, тихо молился о чём-то. Плач же людской не умолкал, а кое-где вырывался вдруг отчаянным рыданием. Но вот отец Иоанн вернулся из-под сводов небесных к своей пастве:
– Тише, тише, братия! Слушайте! Властью, дарованной мне Богом, вязать и разрешать грехи человеческие… Слушайте! Я прочитаю молитву разрешительную. Наклоните головы, я покрою вас епитрахилью, благословлю, и вы получите от Господа прощение грехов…
Все без исключения склонили головы, как один человек. Отец Иоанн теперь уже тихо, соучаствуя в великом Таинстве, прочитал молитву, краем епитрахили провёл по воздуху на все четыре стороны и благословил народ.
И снова единый вздох облегчения улетел в стальное в тот день кронштадтское небо 1903 года.
Вокруг всё снова стихло.
А Распутин, склонив голову, вдруг подумал о том, что русский человек в одних обстоятельствах легко всё принимает на веру, а в других – так же легко всё подвергает сомнению. Вот и сейчас бес шептал самому Григорию Ефимовичу: а не актёрство ли всё это? А есть ли такая благодать и сила у отца Иоанна? И только подумал об этом, только открыл глаза, как увидел стоявшего над ним отца Иоанна, который протянул над его головой ладонь. Распутин поцеловал руку священника, а тот наклонился к нему и тихо сказал:
– Дождись меня после причастия.
И, благословив, направился обратно к амвону.
Потом они пили чай в квартире отца Иоанна, который подала им сама матушка Елизавета Константиновна. Обычно не самая молчаливая, а порой даже чуть ворчливая, при Григории она держалась отстранённо, словно вслед за отцом Иоанном понимала, что пришёл не самый простой человек и сначала надо понять, какая сила его привела. Но позвал-то, в конце концов, его сам батюшка, который и вопросил:
– Так что привело тебя в столицу?
Григорий не сразу ответил, отхлебнул чаю, искал слова. Кронштадтский пастырь терпеливо ждал.
– Именно, что вело, батюшка. Вот и привело. Пошто – не разумею. Одно чую – душно мне тут, тесно. Но я с ранних пор чувствовал, что ведёт Он меня.
– Ну раз привёл, значит, так тому и быть, – спокойно согласился с доводами Григория священник.
– Чему быть, батюшка? – попытался прознать ему самому невидимое Григорий.
Иоанн улыбнулся, понимая, чего от него ждёт странник:
– Тому, зачем тебя сюда Господь привёл. Ты Его слушай. А то вот смотрю на тебя и всё же понять не могу…
– Чего, батюшка?
– Вера в тебе сильная, коренная, народная… Дар у тебя есть Божий… А всё ли верно будешь делать, то не вижу.
Распутин глубоко и отягощённо вздохнул:
– Тяжко мне от того дара бывает, отче… Ой, тяжко… – и размашисто перекрестился.
Отец Иоанн без упрёка напомнил:
– А апостолам легко было? А мученикам?
– Да ладно бы только меня ломало и крутило, так ведь, батюшка, понимаешь ли, я какую-то страшную смуту впереди и вижу, и чую…
Отец Иоанн долго и пристально смотрел в колкие глаза Григория. После некоторой паузы признался:
– И я вижу. Только никому не сказываю. Даже бумаге. Тут сто раз подумать надо. Молиться надо, чтобы понять. Слёзно молиться. Заступничества у Пресвятой Владычицы нашей просить, Домом Которой Россия наша названа. И я опасаюсь, а то ли мне, грешному, открывается? Так ли я понимаю? Может, ты в простоте своей и правильнее видишь. Господь всё рассудит… Смута, она отчего бывает? Заповеди и молитву народ забывает, отходит от Бога…
Григорий опустил взгляд:
– А меня, грешного, благословишь, батюшка?
Иоанн, ещё раз пристально взглянув на него, ответил просто и привычно:
– Бог благословит…
Григорий вдруг всколыхнулся:
– А позволь мне вопрос ради праздного интереса?
– Спрашивай…
– Правда ли, что ты императора Александра Миротворца в последний путь провожал?
Иоанн сказал с грустью:
– Провожал. Это да. Меня сначала к нему не пускали. Дня три… Что с того, что провожал? Я по воле Божией многих вымаливал, а его не смог. Таков Промысл Божий о нём был. И ты когда-нибудь чего-то не сможешь… На всё воля Божия. Потому давай-ка лучше помолимся вместе…
Даже спустя десять с лишним лет Григорий Ефимович не мог осознать, какой встречи был удостоен, всё ли понял правильно, и всё ли правильно увидел в нём отец Иоанн. Как ни крути, но даже те, кого уже при жизни считают святыми, это люди. Более того, сначала толпе привычно возносить одарённого, а потом кто-нибудь да найдётся, чтобы тыкать грязным перстом, указывая на обычные человеческие изъяны и слабости – и реальные, и вымышленные. И всё это, чтобы убедить почитателей: да он такой же грязный, как мы, а может, и хуже. Камни такие летели в отца Иоанна ещё при жизни, а уж о себе Григорий знал, что ему вовек не отмыться. Тем более, что ни днём, ни ночью от врагов нет покоя. Распутин будто принюхался, поднялся с постели и вдруг резко распахнул окно и уверенно посмотрел в пасмурную темноту улицы. Матрона с удивлением следила за ним.
У дома напротив Распутин приметил филёра с цигаркой.
– И не лень тебе было за мной с самого Петербурга приплясывать? Подошвы стаптывать? Много чего высмотрел-то?! – громко, чтобы над всем Покровским неслось, спросил его Григорий Ефимович.
Филёр аж подскочил от неожиданности:
– Никак нет, Григорий Ефимович!
– Ты Джунковскому-то передай, чтобы не шалил, а то скажу Папе – он его враз поменяет. А сам огнём тут не балуй, – ткнул на цигарку, – мужики у нас суровые, пожгёшь чего, калекой в столицу вернёшься…
Закрыл окно, оставив растерянного и напуганного филёра со всеми его вопросами. Глянул на Матрону:
– Ложись спать, Мотя.
И сам, показывая пример, буквально упал на кровать, словно только что сделал какое-то важное дело и теперь может отдохнуть.
Матрона ничему не удивилась. С детства уже насмотрелась на многое, что происходило с отцом и вокруг него.
– Спокойной ночи, тятя.
– Спокойной ночи, милая…
А незадачливый филёр ещё долго смотрел в окно спальни Распутина. Пока не обжёг пальцы окурком. В сердцах бросил его на землю и растоптал, будто гадюку какую. Потом снова, уже осмелев, глянул в окно и с ненавистью стал передразнивать последние слова Распутина:
– Я Папе скажу… Ух ты ж… – и погрозил кулаком, а потом, на всякий случай, огляделся по сторонам – вдруг услышал кто.
А то ведь могли и вправду рожу набить, как обещал Григорий.