Книга: Это идиотское занятие – думать
Назад: 2. Святая Мария, мать Джорджа
Дальше: 4. Лучший из лучших и реальный чел

3

Любознательный Джордж

Однажды мы с матерью и нашей уже немолодой домработницей по имени Бесси отправились на мессу в церковь Тела Христова, расположенную на 121-й улице, между Бродвеем и Амстердам-авеню. Было жаркое июльское воскресенье 1941 года. Обычно мы ходили к Лурдской Божией Матери, в мрачную неоготическую казарму на 143-й улице, но добрых католичек привлекла в церковь Тела Христова фигура ее пастора – отца Джорджа Форда. Это было не физическое влечение, хотя отец Форд по тогдашним католическим стандартам делал нечто весьма неприличное. Он читал умные проповеди, в которых не отказывал своей пастве в умении мыслить самостоятельно.

Помимо церкви, он руководил одноименной приходской школой-восьмилеткой – оазисом просвещения в болоте Вознесений и Рождеств Христовых, Евхаристий и Богоматерей, преисполненных материнской скорби, где священники-мракобесы неустанно покушались на тела и души детей, вверенных их заботам.

После мессы мы прогулялись вверх в сторону Амстердам-авеню. На доме номер 519 по Западной 121-й улице висело объявление: «Свободна пятикомнатная квартира». То, что нам нужно! Этого адреса отец не знал. И до школы, которую я мог посещать не переходя улицу, отсюда рукой подать. Понятное дело, мне было всего четыре, так что впереди еще два года, чтобы купить самый классный пенал. Но в дальновидности Мэри не откажешь.

Многие посчитали бы, что нам случайно улыбнулась удача, многие – но не Мэри Карлин. Она потом не раз доказывала мне, что именно благодаря Богоматери мы нашли новую квартиру, куда въехали 15 августа, как раз в праздник Успения Богородицы.

Для католиков Успение Богородицы – день обязательных церковных ритуалов, и если вы безропотно не отстоите мессу, вас обвинят во всех смертных грехах. Я очень надеюсь, что в тот день мы выкроили время для мессы, потому что смертные грехи – это намного хуже, чем наши простительные ежедневные грехи. Умирая со смертным грехом на душе, вы обрекаете себя на невообразимые муки – гореть вам в аду целую вечность. А вот простительный грех в посмертном списке обойдется вам в несколько эонов огненной агонии в чистилище. Костры там такие же жаркие, как в аду, но вас, конечно, утешит мысль, что это продлится не больше нескольких сотен тысяч миллионов лет. Господь посылает вам все эти чудовищные невыносимые наказания, потому что Он любит вас.

Сам факт Успения Богородицы, к слову сказать, не означает, что она была уверена, что попадет на небеса. Это было бы грехом гордыни, и 15 августа стало бы тогда праздником Презумпции Богородицы. Богородица не могла совершить грех. Плод непорочного зачатия, она не была «запятнана первородным грехом» (но не важно, есть ли хоть капля первородности в ваших грехах). Она была единственным человеческим существом за всю историю, которое подарило жизнь без оплодотворения мужской спермой – так называемое Девственное Рождение, – и вызвано это тем, что стандартная схема доставки мужской спермы в глазах Церкви едва ли не тождественна смертному греху. Придется допустить, повторюсь снова, что муж Марии, Иосиф, и на пушечный выстрел не приближался к ее Непорочным Штанам.

Почему Непорочная Дева Мария так озаботилась жилищным устройством Мэри Карлин, осталось загадкой, но примерно в то же время, когда Соединенные Штаты вынашивали планы, как спровоцировать нападение Японии на Перл-Харбор, мы, трое цыган (как называла мать себя и нас с Пэтом), в компании с Бесси благополучно спрятались в квартире на Морнингсайд-Хайтс.

Вскоре выяснилось, что мы переехали в район с едва ли не самой высокой в Америке концентрацией образовательных, культурных и религиозных учреждений. Центральное место занимал Колумбийский университет с его многочисленными колледжами, в том числе в нескольких метрах от нашей парадной двери, – Педагогическим колледжем, который, как поговаривали, закончили все старшие инспектора школ в Америке. По ту сторону Бродвея находился Барнард-колледж из ассоциации «Семь сестер», женского варианта «Лиги плюща». Ниже по улице разместилась Объединенная теологическая семинария, самый передовой в Америке полигон для подготовки протестантского духовенства.

В двух кварталах западнее возносилась над всей округой Риверсайдская церковь, двадцативосьмиэтажный готический собор, построенный Рокфеллерами и известный у местных жителей как Рокфеллеровская церковь (неоспоримое свидетельство того, чему на самом деле поклоняются американцы). Она парила над головами в начале нашей улицы – стодвадцатиметровый фаллос с семьюдесятью четырьмя колоколами в башне, самым большим карильоном в мире.

Сразу за углом находилась Еврейская теологическая семинария и Джульярдская музыкальная школа, куда я забрел, когда мне было десять лет, разузнать насчет уроков игры на фортепиано. Рядом был Международный дом, но не тот, который продает блинчики, а тот, где живут иностранные студенты Колумбийского университета; Межцерковный центр, штаб-квартира Национального совета церквей и в паре кварталов от нас – мавзолей Гранта, где по ночам мы не раз курили травку, пока старый пьяница Улисс и его жена кемарили внутри.

Наш район оказался метафорой культурной дилеммы, которая стояла перед матерью: конфликт между образом рафинированной бизнесвумен, какой она себя видела, и теми стесненными обстоятельствами, в которых оставил ее этот ирландский мужлан. Деловые кварталы, расположенные на холме, были интеллектуальным центром, воплощавшим ее культурные ориентиры. Ближе к окраинам, по склонам холма, через Бродвей, который, если верить Иисусу, «ведет к погибели», пролегали в основном ирландские кварталы, начинавшиеся в районе 123-й улицы и известные в те времена как белый Гарлем.

Белый Гарлем был суровее и густонаселеннее, чем район Колумбийского университета. Дома постарше, часто без лифтов. Во всем чувствовалось присутствие рабочего класса, и, разумеется, тут было не в пример веселее. Нетрудно догадаться, какой из двух путей предпочла бы Мэри для своих сыновей. И какой вариант выбрали они сами.

Первое время я не давал поводов для беспокойства – мне было всего четыре, когда мы переехали в дом 519. Важнейшие события в моей тогдашней жизни – ездить с Бесси в центр, слушать радио и сосать большой палец. Я был сосателем мирового класса. Готовясь ко сну, я высвобождал угол простыни, заворачивал в нее большой палец и засовывал в рот, чтобы посасывать ночь напролет. А утром в углу простыни появлялось очередное круглое жеваное мокрое пятно, наверняка обсуждавшееся в местной китайской прачечной: «Ага! Вот вам и контрацепция по-ирландски! Неудивительно, что их так много!»

Громоздкий старый радиоприемник «Филко» в гостиной всегда приводил меня в восторг. Я не мог его наслушаться. Мне было все равно, что идет: викторины, мыльные оперы, выпуски новостей, интервью, радиоспектакли, комедии. Сам факт, что все эти голоса могли каким-то чудом долетать до нас, будоражил мое воображение и подпитывал одержимость словами, их колоритом и интонациями.

Радио выполняло еще одну важную функцию – заменяло мне общение. В детстве я не знал, куда деваться от одиночества: я рос без бабушек и дедушек, без отца, мать совмещала меня с работой, а Бесси, мой друг на зарплате, при всей своей доброте, приветливости и заботливости, не была мне родней. Мой обожаемый старший брат, трудный ребенок, учился в школе-интернате. Для врожденного одиночки радио было тесно связано с чем-то очень хорошим – с поддержкой, безопасностью, дружеским общением. И даже через полвека ничего не изменилось.

Я был под присмотром, в безопасности, окружен заботой – и всего в двух минутах от суетного, шумного, огромного, захватывающего мира Нью-Йорк Сити. Как минимум три раза в неделю мы с Бесси отправлялись в центр, где любили поглазеть на полки и витрины храмов потребления, таких как «Мэйсиз», «Гимбелз» и «Кляйн». В полдень мы отправлялись на мессу во францисканскую церковь на 32-й улице. А потом принимали участие в самом священном ритуале на свете – обедали в «Автомате». Долгие часы ерзания на жестких деревянных скамьях в церковном подвале не шли ни в какое сравнение с неземным наслаждением, получаемым от картофельного пюре, гороха и тушеного шпината со сливками. Эти сотни путешествий в центр самого оживленного города мира подарили мне еще кое-что – ощущение невероятных возможностей. Стоит сесть в поезд – и за считаные минуты вы можете стать кем-то совсем другим. Тогда я едва ли это осознавал, но впоследствии это ощущение мне очень пригодилось. Линию метро «Ай-Ар-Ти» «Бродвей – Седьмая авеню» я освоил в самом нежном возрасте.

Когда мне было шесть лет, Бесси покинула нас, перейдя в японскую семью – весьма своеобразный поступок для 1944 года. («Как она могла так поступить со мной? – возмущалась Мэри. – Бросить меня ради японцев?») Мне было все равно. Я уже учился в школе, а Бесси стала историей. Время после уроков, без Бесси, без Мэри и даже без Патрика, открывало невиданные перспективы для изучения уличной жизни. Интерес к ней я проявил рано. В моем распоряжении была игровая площадка в полтора километра в диаметре – вся территория колледжей и церквей: тысячи коридоров, аудиторий, лабораторий, театров, холлов, библиотек, общежитий, спортзалов, часовен и фойе так и просились стать полигоном для меня и моих товарищей по играм. Охрана – относительно недавняя американская мания – была минимальной, и стайка маленьких детей запросто могла носиться, бросаться врассыпную, исчезать и снова появляться. Ну и, конечно, мы еще находились в предвандальной фазе и не особо привлекали внимание.

Устав от буйных шалостей, мы переключались на игры: китайский и американский гандбол, боксбол, ринголевио (в нашем районе говорили рингалирио), кузнец, Джонни-на-пони, «пни жестянку», хоккей на роликах и странная игра под названием «Три шага до Германии». Плюс все разновидности уличного бейсбола: стикбол, панчбол, ступбол, кербол и «дурацкий бейсбол».

В окрестностях дома было три парка: Морнингсайд-парк, Центральный парк и Риверсайд-парк, который растянулся на пять миль вдоль Гудзона, полного сточных вод, где мы купались летом без каких-либо заметных последствий. Парки были утыканы детскими игровыми площадками, по большей части недавно установленными мэром Ла Гуардиа. Баскетбольные и бейсбольные площадки, бассейны-лягушатники, тысячи деревьев, чтобы лазить; сотни горок и холмов – съезжать, кататься на санках, скатываться и забираться наверх; километры велосипедных дорожек. Не специальных дорожек, не дорожек для совместного пользования. А обычных, с которых пешеходам приходилось уматывать на хрен.

Честно говоря, я редко катался в парке на велосипеде – куда интереснее было проделывать это на улице, ловко петляя между едущими машинами. «Катись колбаской» звучало для нас нисколько не обидно – просто очередная вполне конкретная директива от взрослых. Когда играючи прошмыгиваешь между плотными рядами машин, это тонизирует похлеще любых ферм и благообразных пригородов, где ребятишки наслаждаются невинной идиллией американского детства. Перегруженные дороги требуют концентрации внимания. Совершая такие марш-броски по оживленным городским улицам, развиваешь потрясающую координацию – куда там Айове!

А еще лучше транспортный поток как способ передвижения. Ухватиться за прицепной крюк мчащегося грузовика, катаясь на роликах или на велосипеде, – тот еще финт ушами – это жутко опасно и реально щекочет нервы. Способы могут быть разные. Если вы на велосипеде, то управлять им придется только одной рукой, ехать нужно обязательно рядом, а не позади грузовика, иначе вы рискуете разбить себе голову. Самое классное на роликовых коньках – это когда крошечные металлические колесики мчатся со скоростью пятьдесят километров в час по ухабистым улицам Верхнего Манхэттена. Стыдно признаться, но мы не носили защитные шлемы, наколенники, налокотники, наплечники, перчатки и очки. В любой момент мы могли выбить себе глаз или свернуть шею; как ни странно, нам всем везло. Мы отрабатывали молниеносные зигзагообразные маневры, уворачиваясь от двухтонных автомобилей и небрежно лавируя между ними, чтобы позднее применить эти навыки на танцплощадках.

В семь лет я проскальзывал в метро, чтобы попасть в Центральный парк, Таймс-сквер, Рокфеллер-центр, Уолл-стрит, Чайна-таун или в район порта – огромные неизведанные территории, городское Эльдорадо, которое изнывало в ожидании юного искателя приключений. Изо дня в день я гонялся за автографами, тайком пробирался в кино, болтался по универмагам, взбирался по лестницам на смотровые площадки Ар-Си-Эй-Билдинга и Эмпайр-Стейт-Билдинга, подворовывал в сувенирных лавках, лазил по деревьям в Центральном парке, катался на лифтах на Уолл-стрит или просто гулял, втянутый в это большое шоу, – другого такого развлечения еще не придумали. Оно подарило мне чувство причастности, ощущение того, что в этом огромном городе, где я вырос, я везде дома.

Проваландавшись так пару часов, около пяти тридцати я заявлялся к матери на работу и уговаривал ее отвести меня в «Автомат» на коктейль из взбитого шпината. Часто, пока мы перекусывали, она замечала какого-нибудь одинокого посетителя с чашкой кофе, которому некуда было податься, и вручала мне четвертак, чтобы я отнес ему. Черная полоса – так она это называла. Она была щедрая душа. Но делала все, чтобы ее было чертовски трудно любить.

Нью-Йорк был отличной школой, но и первый класс с сестрой Ричардин в 202-м кабинете ознаменовался новыми невероятными открытиями: секс, музыка и рев толпы.

Первый класс – первые поцелуи. Их было два. Первый первый поцелуй случился в тот день, когда сестра Ричардин объявила о грядущей ежегодной церковной ярмарке. Это так потрясло маленькую девочку по имени Джули – будущего шопоголика, не иначе, – что она бросилась меня обнимать и чмокнула губами в щеку. В классе поднялся шум. Я и так был мелкий, а тут сжался еще больше – крошечное свекольно-красное существо в коротких штанишках.

Но где-то внутри, под этими несуразными шортиками, что-то шевельнулось. Вскоре случился и мой второй первый поцелуй. В пустом классе мы лепили из глины вместе с Ильдой Мюллер-Тим. Я улучил момент, подался вперед и смачно поцеловал ее. Запомнил я только одно: это было здорово, она меня не оттолкнула, и нас не застукали. До сих пор при виде корявого глиняного кролика, слепленного детской рукой, я чувствую смутное томление в чреслах.

В 202-м кабинете имелся странный самодельный музыкальный инструмент: несколько рядов стеклянных бутылок, до разного уровня наполненных водой и подвешенных к деревянной раме. Ударяя легкими деревянными колотушками, из бутылок извлекали определенные ноты. Изрядно попотев, я выучил «Братца Жака» и однажды сыграл перед классом. Мое первое публичное выступление. Это была бомба! Когда тридцать человек (пусть шестилеток, зато какой настрой!) не шелохнувшись смотрят, как ты делаешь то, чего никто из них не умеет, это дорогого стоит. Они мне зааплодировали, хотя не все умели попадать ладонью по ладони, а у меня появилось странное ощущение своей силы. Оно опьяняло. Как это часто бывает с опьянением, мне сразу захотелось еще.

На самом деле, желание быть в центре внимания появилось еще раньше, когда мать научила меня делать две вещи: пародировать Мэй Уэст, хотя я ее никогда не видел, и исполнять дурацкий шуточный танец под названием «Биг эппл», популярный в тридцатые годы. Каждый раз, когда у нас собирались гости или когда я приходил к матери на работу, она просила меня показать свое маленькое шоу. Уговаривать меня было не нужно. Я даже добавил еще один номер, который сам придумал, – пародию на Джонни, карлика из рекламы «Филип Моррис». На пачке сигарет «Филип Моррис» был изображен карлик в костюме посыльного, который, позируя в стенах фешенебельного отеля, бросал клич: «Требуйте „Филип Мор-рис“». Роста я был как раз карликового, так что пародия выходила безупречная.

Во втором классе я сделал еще один важный шаг в своей карьере. Наша учительница, сестра Натаниэль, организовала ансамбль, задействовав весь класс. Биг-бэнд, хотя и далекий от стандартов Дюка Эллингтона: тридцать с хвостиком детей, у которых из всего инструментария – только палки и трещотки. По сути, это была большая ритм-секция с одним настоящим инструментом – еле живым ксилофоном. Поскольку играть мелодию больше было не на чем, я набросился на него. Ценой неимоверных усилий я выучил «Марш оловянных солдатиков» и стал ведущим солистом.

Вершиной нашей карьеры было приглашение выступить в школе Хораса Манна при Педагогическом колледже на 121-й улице, через дорогу от нас. Это был концерт в честь Джо Луиса и первой леди США Элеоноры Рузвельт. В семь лет я собирался впервые извлечь пользу из либерализма.

Два наших номера в формате «палка-и-трещотка» сразу убаюкали аудиторию и погрузили ее в фазу быстрого сна – как раз перед моим большим соло. Я шагнул вперед, встал перед ансамблем и отстучал «Марш оловянных солдатиков». Могу сказать без ложной скромности: все были обезоружены. Великолепное исполнение – элегантное, сдержанное и при этом энергичное. Мой смелый финал, сыгранный в четыре колотушки перекрещенными руками, достоин войти в историю ксилофона. Я бросил взгляд через сцену туда, где сидели почетные гости. Хвала Господу, они проснулись – и аплодировали! Я заметил, что у первой леди спустился чулок. Но, видимо, на этом этапе ее жизни такое вполне вписывалось в общую картину.

Школа Тела Христова, революционная для своего времени, отказалась от табелей успеваемости и оценок. Здесь не было того жестокого конкурентного духа, который так позитивно влияет на американский образ жизни. Нас стимулировали учиться и стремиться к большему ради самой радости познания. Если нам что-то и внушали, то только простую мысль: наше будущее закладывается сейчас, правильный выбор сегодня – это успешное завтра.

Учеба давалась мне легко, и в свободное время я предавался мечтам. Будь у нас предмет «Что там за окнами школы?», мне не было бы равных. Но безделье во время уроков чревато не только изучением бюстгальтеров, вывешенных в ряд на крыше соседней прачечной. Это еще и благодатная почва для взращивания классного шута.

Функция классного шута – привлекать к себе внимание. Традиционные фрейдисты могли бы объяснить мою постоянную потребность во внимании тем, что я рос без отца и с матерью на полставки. Не-а. Все гораздо проще. Уже тогда я обожал выпендриваться.

Главное в репертуаре классного шута – разные мерзкие штучки. С их помощью и уроки можно срывать, и девчонок доводить до колик в животе. В девять-десять лет это предел ваших мечтаний: если из-за вас Маргарет Мэри с самого утра вырвало прямо на парту, значит, день удался. Не думаю, что мои одноклассники недополучили каких-то знаний по моей вине, а вот я себя точно обделил. Для меня учеба в государственной школе закончилась в девятом классе, и я еле дотянул до этого дня. С другой стороны, те навыки, которые я получил, срывая уроки и доводя девчонок до рвоты, я взял на вооружение двадцать пять лет спустя, работая над альбомом 1972 года «Классный шут».

У меня было несколько своих отвратных фишек: я мог оттянуть оба больших пальца вниз так, что они касались руки выше запястья. Я умел щелкать всеми двадцатью восьмью костяшками пальцев, официально признанными Институтом суставов. Я умел двигать каждым глазом по отдельности. Сначала сдвигал оба глаза влево, затем, направляя правый глаз влево, перемещал левый глаз вправо, а потом правый глаз – вправо. Если проделывать все это очень быстро и выбрать подходящую зрительницу, то приступ рвоты у нее гарантирован. Но в этой категории меня обошли. Эрнест Круз умел выворачивать верхние веки наизнанку. Вау! Даже меня передергивало. «Не надо, Эрнест, ты похож на черта, братан!»

Мой арсенал классного шута включал весь стандартный набор: я строил рожи, имитировал пуканье, отрыгивал, передразнивал, выдавал что-нибудь заумное, извивался всем телом. У меня был еще один необычный талант: собирать на кончике языка маленькие пузыри слюны диаметром с полсантиметра (я научился этому у Пэта). Вы тоже можете научиться: расслабляете челюсть и язык, приоткрываете рот, начинаете выдувать пузырь и быстро поддеваете его приподнятым языком. Как только сплющенный недовыдутый пузырь оказывается на языке, аккуратно выдыхаете, отправляя его по небольшой, но эффектной дуге. Как правило, он пролетает около метра, так что пострадать может любой человек впереди вас. Большое преимущество летающей слюны в том, что она незаметна. Пока сидящий перед вами ученик не заподозрит, что у него на воротнике чьи-то слюни, обнаружить их невозможно, а потом будет уже поздно.

Молча корчить рожи – тоже мощное оружие. У меня от природы подвижная мимика, и умение дико кривляться – предмет моей гордости. Главное, чтобы в классе был кто-нибудь с дурацким громким смехом, кого легко вывести из себя. На этом строится весь метод классного шута: школа – одно из тех мест, где смеяться не положено (так же, как, например, возле гроба), поэтому и распирает от желания поржать.

Для начала вы привлекаете внимание объекта, выстрелив ему в шею скрепкой на резинке. Когда объект оборачивается, вы подливаете масла в огонь, скорчив идиотскую рожу. Он прыскает от смеха, а вы делаете каменное лицо. Его отчитывают, а с вас взятки гладки. Вы снова готовы к бою. Теперь вам мало отвлечь одного одноклассника, ведь можно сорвать урок и помешать всему классу. Добро пожаловать в мир тошнотворных звуков – симфонию телесных функций с кишечными газами во главе.

Классный шут всегда первым придумывает, как имитировать пуканье подручными средствами. Просовываете ладонь вертикально под мышку (прямо под футболку, прижав к коже) и резко опускаете локоть вдоль тела. Воздух выходит из подмышечной впадины с эффектным резким звуком. (Я так и не понял, почему этот жест, не задействующий никаких жидкостей, так восхитительно влажно имитирует отхождение газов.)

В детстве пуканье – очень важный звук, и дети придумывают кучу способов его передать. Можно делать это, сгибая локоть или ударяя по предплечью. Мне не нужно было как-то изгаляться, я любил билабиальный фрикативный способ. Проще говоря, я умел пукать ртом. А как я обрадовался, когда узнал его официальное название! «Рассыпать горох» и «портить воздух» никогда мне не нравились. Только билабиальный фрикативный звук.

У меня был конкурент. Джон Пигман, гроссмейстер пошлятины, умел отрыгивать по желанию, секунд по пять-шесть зараз. У него была здоровенная пасть, отрыжка резонировала и набиралась силы в полости рта, а потом громогласно вырывалась наружу. Глотка была у него так устроена, что казалось, будто внутри ворочается непрожеванная еда. В качестве бонуса, пока длилась отрыжка, он пытался назвать как можно больше букв алфавита.

Когда Джон ходил в кино, вы могли и не знать, что он в зале. Но если актер на экране открывал рот и молчал, Джон тут же заполнял паузу. Он был артистом. Он познакомил меня с азами партизанского театра задолго до его появления. Однажды недалеко от нашего дома я видел, как он подкрался к двум старушкам, гулявшим под ручку. Подойдя сзади, он развернул их за плечи лицом к себе и медленно омерзительно отрыгнул. Они были в таком шоке, что странно, как их не хватил удар прямо на месте.

Для них так было бы лучше. Потому что он отколол еще один номер, похлеще первого. (Джон Пигман, прирожденный артист, знал, как превзойти самого себя.) Та же мизансцена, те же две старушки, та же прелюдия. Но теперь вместо отрыжки он расстегнул ширинку, достал бледно-серую сардельку и отрезал половину перочинным ножом. Стоит ли удивляться, что этот чел был моим кумиром?

Пожалуй, о самой мерзкой вещи из своего репертуара я узнал от Пэта. Если среди вас есть родители, возможно, стоит прибегнуть к старому способу ограждать детей от реального мира: когда они дойдут до этого места, прикройте им глаза рукой. А если вы читаете им перед сном, то пропустите следующий абзац.

Суть этого несложного и весьма эффектного трюка в том, чтобы собрать во рту сгусток слюны, смешав ее со слизью или мокротой для большей эластичности. Голову слегка наклонить вперед, чтобы слюна медленно вытекала изо рта, свисая длинной нитью – таким гибким слюнным тросом, а за секунду до того, как она упадет, резко втянуть ее обратно. Это было так тошнотно, что меня самого чуть не выворачивало. Но не останавливало.

Помимо намечающегося таланта, скажем так, к жанру буффонады, я очень неплохо пародировал. Умел имитировать ирландский акцент, говорить с манерной медлительностью, но мог изображать и взрослых из нашего окружения, особенно монахинь и священников церкви Тела Христова. Со временем я расширил репертуар, включив в него торговцев, местных жителей, родителей моих друзей (я ходил по минному полю) и друзей моей матери. Освоил я и стандартный набор тогдашних знаменитостей – Петер Лорре, Джимми Кэгни, Сидни Гринстрит, хотя голос у меня был на октаву выше, чем нужно. Благодарнейшая публика для пародирования.

Но больше всего меня поразило открытие, что я могу придумывать смешные диалоги от лица этих разноголосых персонажей. Многие умеют копировать, дети часто пародируют взрослых. Но гораздо круче, когда твои персонажи разговаривают. В каком я был восторге, когда испытал свои штучки на матери, и она их оценила! Я знал, как она смеется, и чувствовал, когда искренне. Было так здорово на ее вопрос: «Где ты это услышал?» – ответить: «Сам придумал».

Классе в пятом у меня появилось ощущение, что я могу попробовать себя на сцене. Просто на сцене – ничего конкретного. Моя автобиография, написанная в пятом классе, так и осталась незаконченной: я не знал, что ответить на вопрос, кем я хочу быть, когда вырасту. Просто написал: «Когда я вырасту, я хочу быть актером, пародистом, комиком, ведущим музыкальных программ или трубачом».

Периодически срывая уроки, кое-как можно было дотерпеть до конца занятий. Самое главное – для меня и детей моего поколения – происходило с нами после уроков, в те долгожданные часы, которые целиком принадлежали нам. Детские игры еще не переместились на маленькие экранчики, и мы играли на улице, исследовали окрестности, заскакивали в метро, валандались без дела, подворовывали…

Про те времена я много чего помню. Например, про «Какашки». Одному парню, звали его Боб Кросс, отдали в распоряжение детскую площадку возле Риверсайдской церкви. Это был славный парень со Среднего Запада, он учился в Педагогическом колледже, на физкультурном факультете. Ему поручили районный проект – он создал софтбольную лигу и однажды спросил у нас, болтавшихся на улице без дела, не хотим ли мы тоже поиграть в софтбол. Мы согласились, и тогда он спросил, как мы назовем свою команду. «Какашки», – ответили мы. То ли мы зажевали полслова, то ли он не расслышал, но, к вящей радости чинных протестантских прихожан, на доске появилось объявление мелом: «Сегодня вечером первый матч: „Пантеры“ против „Милашек“».

Я помню свою фетровую шляпу черного цвета. Заполучил я ее вот как. Если в хорошую погоду стоять на станции метро «116-я улица», что на линии «Ай-Эр-Ти», то в прибывающих поездах можно было увидеть открытые окна. Эпоха тотального кондиционирования еще не наступила, и окна открывались сверху вниз. Завидев в вагоне мужчину в шляпе, можно было, дождавшись, когда двери закроются и поезд тронется, просунуть руку в окно и сорвать с него головной убор. А потом шагать рядом, махать ему рукой и показывать палец. Если повезет, попадалась шляпа подходящего размера. Так я обзавелся недорогой федорой, пусть и почти плоской, как поркпай. Но это была фетровая шляпа черного цвета и моего размера.

Раз уж речь зашла о кражах, то придется рассказать и о моих великолепных штанах с манжетами или, точнее, о штанах с манжетами и карманами в форме пистолета. Мы с приятелем обнаружили, что китайские студенты из Колумбийского университета, жившие в Международном доме, играют в волейбол и теннис на импровизированных кортах у подножия холма на Риверсайд-драйв. С этого холма мы любили съезжать на санках и называли его Салагой. Свою одежду китайцы оставляли возле корта, а мы, пристроившись рядом и усиленно делая вид, что интересуемся спортом, гадали, как бы стибрить бумажник.

Однажды нам крупно повезло – мы стащили долларов восемьдесят, добычу поделили поровну. Со своими сорока баксами – почти состояние в 1940-е годы – я махнул в Бруклин, на Фултон-стрит, купить вещь моей мечты, предмет высокой мужской моды – «гвинейские» штаны с манжетами. На Кони-Айленде я видел парней в цветных штанах – ярко-красных, зеленых или цвета электрик, с манжетами и шлевками других цветов, с высокой посадкой и карманами-пистолетами (задние карманы с клапанами в форме пистолета). Все детали были разного цвета, контрастируя со штанинами, но могли сочетаться с остальными аксессуарами. Очень затейливо, очень импозантно и впечатляюще.

И вот, в седьмом классе католической школы, я стал носить штаны цвета электрик с серыми карманами в форме пистолета, пятисантиметровыми серыми шлевками, пришитыми внахлест, тридцатипятисантиметровыми манжетами и оттопыренными коленями. А венчала все – чуть не забыл – оранжевая рубашка с леопардовым принтом. Когда я заявился в школу во всей красе, монахиня, которая была куратором нашего класса, сказала: «Я рада, что ты начал работать». Она подумала, что я устроился билетером в кино.

Тогда же случился и мой первый групповой секс. На улице было уже слишком холодно, чтобы торчать на крыльце, и приходилось тусоваться в коридоре. Нас было человек шесть или семь парней. В школу заглянула девушка из соседнего дома, не по годам хорошо развитая. И кто-то предложил: «Давайте ее полапаем». Что я тогда соображал? Все побежали, и я побежал. Она особо не возражала, из чего мы сделали вывод, что ей это не впервой. Парни по очереди совали руку ей под блузку и несколько секунд щупали грудь, один за другим. С двух сторон. «Давай, Джорджи, давай». И я тоже пощупал ее грудь и подумал: «Вау, вон оно как. Так вот что это такое. Здорово». Такой вот первый групповой секс.

Сейчас бы нас назвали «правонарушителями», «проблемными» или «асоциальными», а то и еще похуже. Конечно, были в моем районе парни, которые позднее мотали срок. Но тогда, болтаясь без дела, мы вели себя вполне безобидно. Начать с того, что на улицах было безопасно. Никакого оружия, все оставались целы и невредимы.

В основном я проводил время в компании Брайана Макдермотта, Роджера Хогана и Джонни Сайгерсона. О эти волшебные имена. Назову еще несколько:

Артур Демпси, Дэвид и Сьюзен Фоули…

Бобби, Демми, Дайдо и Джерри Бреннаны…

Сесилия Пинеда, Флойд Конент, Дэнни Ким…

Уна Клози, Джоани Шеридан, Билл и Джон Пеки…

Кондит Олстрем, Джон, Мэри и Джилл Бирнемы…

Герти и Пегги Мерфи, Пирс и Мэриэн Малруни…

Левитра Шварц, Шарлотта и Сара Фаербау…

Агнес Стек, Джон Венделл, Билл Пигман…

Джонни, Джудит, Теодора, Клайлия и Джедидия Стил…

Даже сам список нью-йоркских имен – это поэзия. Просто набирая их, ностальгически переносишься в те славные деньки. Мое детство, квартал, в котором я вырос, оживают для меня в этих юных лицах, неразрывно с ними связанных. Они ничего не значат в мире хайпа и шоу-бизнеса. Но для меня они – всё. Они звезды в моем Зале славы.

Недавно я ночевал в Нью-Йорке. Пошел снег, о чем я не знал, и, раздвинув шторы, я словно вернулся в тот волшебный мир детства, когда просыпался под снегопад. Сколько мелочей ты замечаешь ребенком: хлопья снега, облепившие комья раствора между кирпичами; странные фарфоровые изоляторы – тоже в снежных шапочках, – ввинченные в оконную раму какими-то людьми, жившими здесь до тебя; бельевые веревки на каждом этаже, натянутые между зданиями, с тонкой снежной полоской по всей длине. И вдруг, ни с того ни с сего, облетает снежная труха.

Странная штука – снег. Даже если вам пятнадцать или шестнадцать, и все чего вы хотите, это потрахаться, и вам давно уже неинтересно кидаться снежками – а по правде говоря, даже если вам за шестьдесят, – когда выпадает снег, всегда тянет слепить снежок. Хотя бы один – но обязательно.

Просто чтобы проверить, как липнет снег.

Назад: 2. Святая Мария, мать Джорджа
Дальше: 4. Лучший из лучших и реальный чел