В годы моей юности на 123-й улице орудовала банда «Головорезы». (Она наводила ужас на весь район. Берегись, а то доберутся и до тебя.) Я состоял в банде, но бандитом не был. Стать частью какой-то группы я мог только в очень редких случаях и ради конкретной цели – тогда это была марихуана, – но не ради того, что принято называть глубокой экзистенциальной потребностью. Едва начав встречаться с Мэри Кэтрин, моей первой девушкой, я ушел из банды. Формально я числился «головорезом», но чаще это выглядело так: «Джорджи там, в коридоре, с Мэри Кэтрин». Единственная банда, в которой я хотел состоять, – это «Одиночки», она ограничивалась одним человеком – мной.
В рядах ВВС, где насаждается групповое мышление, я, как мог, уклонялся от него, зависая с черными сослуживцами и избегая белых в любых компаниях. Меня с ними ничего не связывало – и я был счастлив. Потом я стал диджеем на радио с офисом в центре города, работал за пределами базы – и все больше отдалялся от группового армейского мышления. Я не с ними, я другой. Один на один с микрофоном. В каком-то смысле я вернулся в банду «Одиночка».
Мне всегда казалось, что люди объединяются в группы по несерьезным причинам. Группа меня не кормила, я ничего для нее не делал. Моя цель была серьезнее – я намеревался решить сложнейшую задачу, а для этого меня должны были оставить в покое. «Никто другой с этим не справится. Никто не сможет помочь мне в этом». Все, чем жила группа – правила, форма, ритуалы, связи, – только отвлекало. Не давало решить главную головоломку: «Кто я, на хрен, такой и как все это со мной произошло? Из чего все складывается и как подогнать друг к другу все эти части?»
На сцене ты совсем один, и любые объединения теряют смысл. Мало что так ярко иллюстрирует противостояние одиночки и группы, как артист, стоящий перед публикой. Ирония в том, что если этот одиночка не сумеет заставить зрителей ощутить себя группой – и смеяться всем вместе, – то ему трындец.
Когда на сцене все идет как надо, я не ношусь с мыслью: «Они меня любят. Признают. Восхищаются моим умом». Все это тоже имеет место, но чаще я пытаюсь заглянуть внутрь и разобраться в своих ощущениях. И в такие минуты мне кажется, что я не просто одинок, а совсем один во всей Вселенной. И вообще единственное, что в ней происходит, это я. В каждый момент времени на сцене все идет своим чередом: строка звучит за строкой, смех за смехом. Просчитанные жесты рук, наклон подбородка и степень округления глаз, то, как я поддаю жару или замедляю речь: тише, тише. Во Вселенной есть только я и мои ощущения, и больше ничего. А если я вижу еще и интерес в глазах, поддержку и одобрение – одобрение того, что умею только я, чего зрители не найдут больше ни у кого… Я не знаю ничего лучше. Я абсолютно один, я весь как на ладони, я держу все под контролем, я – центр Вселенной и ее творец.
Создание материала – это высшая форма свободы, это сотворение мира – такого, как вам хочется. Я убеждаю людей: мир, каким он вам видится, далек от реальности. На самом деле, реальность – этобла-бла-бла и бла-бла-бла! Даже когда я несу полную чушь, я открываю вам глаза. Не важно, в костюме вы или в шляпе, в метро или на автостраде, что бы вы ни принимали за правду, все это ерунда. Вот правда: «Бла-бла-бла и бла-бла-бла!» На какое-то мгновение я меняю ваш мир так, как мне нужно. Я могу открыть мир заново, и я это делаю. Пока вы сидите в зале, а я стою на сцене, я управляю вашей реальностью.
Эту свободу у меня никто не отнимет. Я всегда один, никто за меня не пишет, не контролирует время, я обхожусь без усилителей, мне не нужно попадать в тональность. Да, приходится запоминать слова, но я их сам придумываю. Моя работа состоит в том, чтобы выдумывать то, чего нет, и убеждать, что оно существует. Этим я и занимаюсь. Это максимум свободы – говорить: «На самом деле все наоборот. Все вообще не так, как вам кажется. Это мой мир! Я его создал, мать вашу!»
«Джорджи, идиот хренов!» – говорили мне в детстве, и мне это нравилось. «Вы видели этого Карлина? Вот идиот хренов!» Мне и сейчас это нравится. Когда я слышу: «Ну ты и фрик, и мысли у тебя какие-тостранные», – это как бальзам на душу. Уж точно лучше, чем слышать, какой я смешной. А когда говорят: «Ты такой смешной, и мысли у тебя такие странные», – эмоции просто переполняют. Я на седьмом небе.
С одной стороны, хочется, чтобы люди оценили мои странности. С другой – чтобы они понимали, сколько это требует труда – найти материал и довести его до блеска. А еще нужен контакт со зрителем. Пожалуй, контакт – это самое главное. Вы выходите к людям: «Привет, народ, посмотрите на меня, разве я не классный? Примете меня в воображаемый клуб тех, кто вам нравится? Найдите мне там местечко, пожалуйста». И обязательно нужно побольше о них узнать. Это сближает. «Знаете, что я думаю про аборты, про «вольво» и пердеж? А вот то-то и то-то». «Надо же, я тоже!» – «Неужели? Супер!»
Связаны ли между собой постепенный отказ от наркотиков и интерес к этому процессу, погружение в него, жизнь ради него? Я в этом абсолютно уверен. Когда я сидел на наркотиках, мне было важно только одно – накачаться и по возможности отработать концерт. Не припомню, чтобы меня волновал уровень артистизма или перспективы творческого роста. Думаю, подобные мысли блокировались наркотиками, если вообще до них доходило.
Не сочтите меня каким-нибудь психотреплом, но я думаю, дело в том, что, как только вы отказываетесь от искусственных стимуляторов, возбуждения, эйфории и бегства, сразу появляется лазейка для естественной стимуляции, возбуждения, эйфории и бегства. Запрещать или не запрещать такие стимуляторы – решение упирается в то, насколько остро вы в них нуждаетесь. Для меня стимуляция, возбуждение, эйфория и бегство – оправданные человеческие потребности, которые я смог удовлетворять более безопасным способом.
У вас может сформироваться (или не сформироваться) зависимость от выступлений, но привыкание они вызывают в любом случае. (С учетом того, что бо`льшая часть программы повторяется изо дня в день. Впрочем, с наркотиками та же история.) Мне случалось словно очнуться посреди монолога, который я исполнял уже раз пятьсот, в состоянии помутнения, как бы не в себе. Тогда приходилось выкручиваться, как-то играть со словами. И пока я так играл, ловил себя на мысли: боже, впереди же еще «Дом блюза», или «Если вас зовут Тодд», или что-то еще, – а параллельно пытался вспомнить, какой там дальше текст.
Бывало, я внезапно выпадал посреди концерта – а я люблю отбарабанить двенадцать вещей подряд – и понимал, что это третий или четвертый номер, а в голове стучит: «Ты забыл, что запланировал на финал». И сам себе отвечаю: «Я знаю, но все станет понятно, когда до него дойдет очередь». И вот доходит до номера 12, я произношу какую-то подводку, совершенно не представляя, что будет дальше. Вряд ли я осознаю, что хочу сказать слово «Вильгельмина», но – бац! Я говорю: «Вильгельмина». В этом есть что-то волнующее, какое-то волшебство, загадка. И публика тут ни при чем, равно как и само выступление. Тут другое: словно одна часть мозга наблюдает за работой другой части. Со мной такое бывало не раз. И – смутно припоминаю – под наркотиками это случалось гораздо чаще.
Парадокс, но расщепленное внимание – сугубо внутренняя проблема. Для зрителей существует только произнесенное слово, эта внезапная Вильгельмина. Они смеются, а значит, они со мной заодно. В этот миг они – часть меня, другая ипостась моего я.
Единственное скопление людей, которое я выношу, это мои зрители. Потому что не будь меня, они не собрались бы. То же самое я могу сказать о любой аудитории, которой я нравился. Чем старше я становлюсь, тем чаще в общественных местах ко мне подходят люди и рассказывают, какое впечатление произвел на них мой давний концерт или выступление в клубе лет сорок назад. И тогда я представляю себе свою многомиллионную аудиторию, теряющуюся во тьме зала… Люди, с которыми я, можно сказать, встречался лично, и между нами пробежала искра, реальные слушатели, сидевшие передо мной, по полторы, две, три тысячи человек одновременно, и все равно – один на один. Они смеялись, а значит, я до них достучался. Они ждали свои любимые номера. Иногда из вестибюля долетало: «Это ты еще не слышал „Бога нет“!» Или кто-то вспоминал, как любил Ала Слита, когда был маленьким. Мы одна семья. Родственные души. И это особенно остро чувствуется на живых концертах. Думаю, очень немногие комики, которых я знал, могли бы сказать то же самое о себе.
За вычетом своих зрителей, я очень плохо переношу людей в больших количествах. Они готовы пожертвовать своей индивидуальностью, своей чудесной человеческой исключительностью в угоду групповому мышлению. Я открыт для индивидуальностей. Мне с ними отлично. Индивидуальность – это прекрасно. Мне интересен даже самый мерзкий тип на земле, способный целиком сожрать собаку. Это завораживает. С удовольствием уделил бы ему пару минут. Обсудил бы рецепт. «Сколько сыпать соли? Нужны ли сливки?» Я заглянул бы ему в глаза – глаза существа из какого-то Богом забытого уголка Вселенной и поэтому притягивающие.
Каждый раз, заглядывая человеку в глаза, вы что-то для себя открываете, даже если там глухая стена или бесконечная рекурсия из парикмахерских зеркал. Все равно это завораживает. В любой индивидуальности что-то есть. Я впускаю чужаков к себе в душу, хотя, может быть, минуты через полторы мне захочется сбежать. Люди прекрасны поодиночке. Внутри каждого таится голограмма всей Вселенной.
Но как только они сбиваются в кучу, лепятся друг к другу, все меняется. Например, у вас есть друг по имени Джо, отличный парень. Но стоит ему сойтись с Филом, все, пиши пропало – конченый придурок. А когда рядом появилась Линда, его вообще не узнать. «Он так изменился. Это уже не наш старина Джо».
Они собираются по три, пять, десять, пятнадцать – и вот у них уже свои маленькие шапочки и нарукавные повязки, своя походная песня, тайное рукопожатие и список людей, против которых они выступают. Потом они учатся стрелять по мишеням и намечают список обязательных дел на вечер пятницы.
Однажды я составил список «людей, без которых я могу обойтись». Одними из первых в нем шли «люди, которые говорят: „Да здравствует такой-то!“, а потом идут и ради этого кого-нибудь убивают».
Идеальная группа состоит из одного человека. Иногда он отправляется за сексом к даме из аналогичной группы. Временные пары – отличный вариант. Когда-то давно существовали объединения по десять-двенадцать, а то и по сто и больше человек, смотря какая ячейка племени считалась идеальной. Когда забота о чужих детях была общей обязанностью, еще не придумали фамилий, патриархальных норм и права наследования, а про частную собственность никто не слышал. Вы могли чем-то владеть: это мой любимый камень, а это топор, который я вытесал. Но навес не принадлежал никому, им пользовались все, сидя вокруг костра. Если удавалось убить буйвола, еду делили на всех. Есть в этом что-то очень привлекательное. Но нам этого уже не вернуть.
Чем больше группа, тем она токсичнее, тем больше вероятность, что придется пожертвовать тем, что украшает вас как личность, в угоду групповому мышлению. И когда вы отказываетесь от своей внутренней красоты, вы теряете многое из того, что делает вас человеком. Во имя группы вы будете делать вещи, на которые никогда не решились бы в одиночку. Избиения, нанесение травм, убийства, алкоголизм – все это неотделимо от утраты идентичности, потому что теперь вы должны быть преданы этой надстройке – она сильнее вас, она вас контролирует.
Типичный пример – полиция. Когда вы разговариваете с копами по отдельности, перед вами самые офигенные парни в мире. Но вы точно знаете, что, выезжая в черные кварталы, когда оттуда поступает звонок о нарушении общественного порядка, они сначала избивают, а потом уже задают вопросы. И если вдруг вы окажетесь там и вызовете полицию, достанется и вам, без разницы, правы вы или нет. Про офигенных парней можете забыть. Это же касается и военных, и прочих корпоративных мудозвонов в любой точке земного шара. И, между нами, американские группы ничем не лучше любых других.
Худшее, что есть во всех этих группах, – это их ценности. Традиционные ценности, американские ценности, семейные ценности, общие ценности, НАШИ ценности. Просто прикрытие для предрассудков и дискриминации, за которые держится белый средний класс, оправдание его алчности и ненависти.
Значит ли что-то для меня флаг? Конечно, нет. Значат ли что-то слова на бумаге? Смотря чьи слова. Верю ли я в семейные ценности? Смотря что за семья. Большинство семей довольно токсичны, и это наводит на подозрения. Я мог бы назвать несколько пунктов, которые определяют наше поведение и со стороны могут быть приняты за ценности. У меня с ними проблемы – с общепринятыми ценностями, общепринятыми убеждениями и так называемой житейской мудростью.
Тот факт, что я ценю в людях индивидуальность и отождествляю себя с ними, никак не влияет на мое отношение к тому, как они устраивают свою жизнь, сколько труда у них уходит на то, чтобы организовать себя, к тем ложным ценностям, которые якобы объединяют общество. Наше общество скрепляется полной туфтой.
Я люблю анархию. Анархия и комедия – одна команда. Как анархист в душе, я не просто противник всякой власти, меня давно гложет подозрение, что люди идут не тем путем. Человечество свернуло не туда очень-очень давно. Виной всему частная собственность: «Это мое! Вы не имеете на это права!» Религия выступает за собственность, за государство: «Мы будем поддерживать этого короля». Сам монарх заявляет: «Я король, луна – моя тетя, она подсказывает мне, когда засеивать поля». Это массовый гипноз. Очень похожий на ситуацию, когда массы гипнотизируют сами себя.
Я больше не идентифицирую себя с человечеством. И уже давно. Скорее – с атомами углерода. Эта планета не дает мне ощущения комфорта и безопасности. В интересах моей работы и душевного спокойствия мне комфортнее и безопаснее всего отождествлять себя с атомами и звездами и просто созерцать глупость собратьев по виду. Это помогает избегать боли. Раньше, когда я отождествлял себя с людьми, мне часто было больно; когда отождествлял с разными группами, то имел дело с малоприятными субъектами. Теперь я не отождествляю себя ни с кем. Никто больше не вызывает у меня сильных эмоций – ни жертвы, ни преступники, ни правые, ни левые, ни женщины, ни мужчины. Да, я остаюсь человеком и не отказываюсь от своей человеческой природы. Но отвожу ей ровно столько места, чтобы она не вносила путаницу в мое творчество.
Наблюдать за нелепыми людскими плясками – моя работа. Я развлекаюсь, а заодно нахожу и над чем пошутить. Время от времени я обращаюсь к моим бывшим собратьям по виду и напоминаю им, какие они ебанутые.
Много лет назад я отправился к Юпитеру и дальше, мимо его спутников, к облаку Оорта, состоящему из триллионов комет, мимо планеты, ранее известной как Плутон, возвращаясь к себе домой вместе с собратьями-атомами. Домой к породившим нас всех звездам – не обязательно к той, вокруг которой мы вращаемся.
Я убежден, что я больше Вселенной, меньше Вселенной и равен ей. Больше, потому, что могу все это представить: мысленно сконструировать Вселенную и все, что в ней находится, мгновенно вызвав ее образ в сознании. И ей будет не одиноко среди других мыслей – с одной стороны: «Блин, так задница чешется!» – а с другой: «Не трахнуть ли официантку?»
Этот образ вместе со всеми остальными мыслями заключен внутри моей 58-сантиметровой черепной коробки. А значит, я больше Вселенной. Но я и меньше Вселенной, и это очевидно: мой рост 176 сантиметров, вес 68 килограммов, а Вселенная – она чуть повыше и потяжелее. Мы с ней равны, потому что я состою из тех же атомов, что и она. Я часть протогалактики в пяти миллиардах световых лет от нас и одновременно – того окурка в Кливленде. Никакой разницы, полное равенство. В отличие от нашей фальшивой демократии, у атомов демократия настоящая.
Иногда под настроение я мысленно возвращаюсь к нашим со Вселенной взаимоотношениям, и мне от этого становится теплее. Потому что я знаю, что мы с ней одно целое и когда-нибудь я вернусь к ней уже окончательно, чтобы воссоединиться, а все остальное – это просто путешествие, игра, комедия, показуха…
Я хотел бы, чтобы после смерти меня запустили в космос. Хотя, пожалуй, это не очень целесообразно – в верхних слоях атмосферы и так не протолкнуться. Поэтому я добавил в завещание такой пункт: «Я, Джордж Карлин, находясь в здравом уме, не хочу, чтобы после смерти меня похоронили или кремировали. Я хочу, чтобы меня ВЗОРВАЛИ».
Не сомневаюсь, что найдутся люди, которые назовут это бегством от реальности. У меня на это один ответ: «Мне по барабану. Просто отвалите. Если хочется к чему-то прицепиться, на здоровье, но без меня. Все это суета сует». Ну и как только вы произнесли: «Все это суета сует», – вы возноситесь в царство ангелов. (Я знаю, что «суета сует» и «ангелы» – из католического лексикона, но я никогда не скрывал, что был католиком. Пока не достиг возраста мудрости.)
Келли не во всем со мной согласна. Она считает, что человек, который не голосует, не имеет права потом жаловаться. Еще один пункт – гольф. В семье ее мужа все связаны с гольфом, его отец работал управляющим в загородных клубах, да и сама она играет в гольф. Иногда на государственном поле, а это совсем не то же самое, что корпоративные клубы, на которые я нападаю. Поле занимает очень большую площадь, но зато гарантирует в центре города обилие зелени, где можно неплохо провести день. Стала ли она типичным мудаком, играющим в гольф? Конечно, нет. Иногда ей задают всякие вопросы обо мне – противнике любой власти, анархисте, который не верит ни в какие системы и политсилы. И который часто ведет себя как вполне традиционный – даже консервативный – отец. Например, когда заявляется к обижавшему ее парню с бейсбольной битой в руках.
Я не считаю, что мир – это царство порядка и что все в нашей жизни можно упорядочить; людей нельзя рассортировать по категориям. Разные аспекты личности могут подталкивать в совершенно разных направлениях. Во мне сошлись либерал, консерватор и анархист. Вне моей привычной роли – толерантного леволиберала – я могу вести себя по-разному. Наверное, когда угрожаешь бейсбольной битой малолетнему негодяю за то, что он так скверно обошелся с твоей дочерью, это говорит о замашках консерватора-традиционалиста. Окей, значит, мне не чужд консерватизм.
Некоторых вещей я стараюсь не видеть. Есть такой современный термин – отрицание. Если человек окружен пламенем, но сам еще не вспыхнул, для меня это означает, что все в порядке. Ничего не хочу знать о том, что не происходит у меня на глазах, что не очевидно. Оставляю все, как есть, пока само не взорвется. А если не взорвется, то и внимания не стоит. Я не высасываю проблемы из пальца, чтобы потом не знать, куда от них деваться.
Человек очень целеустремленный, я поглощен своей карьерой, творчеством, актерским ремеслом, писательством, шоу-бизнесом, какой бы смысл в это ни вкладывали. Я привык выходить на сцену и обращаться к тысячам людей, слышать аплодисменты, а потом возвращаться домой в состоянии эмоционального опустошения.
Так происходило изо дня в день, годами, десятилетиями. Может, поэтому психологически я привык обходиться минимумом личных контактов. Работа приносит мне огромное удовлетворение, я вкладываю в нее столько сил и получаю такую отдачу! Это круговой процесс – так работает замкнутая система. Видимо, именно так моя потребность в общении с людьми, даже с близкими, в какой-то степени всегда удовлетворялась.
Но, черт возьми, человеческая природа берет свое. У нее свой балансовый отчет, от него не отмахнешься. Рано или поздно наступает момент платить по счетам. Чем дольше живешь, тем острее понимаешь, что нужно свести дебет с кредитом. Расплата неминуема. Не буду отрицать, что позиция, занятая мною давным-давно, это чистейший эгоизм: действовать в одиночку, самому писать тексты и стоять за штурвалом своего корабля, рассказывать о том, что я думаю, имея в руках только микрофон, – без коллектива, без инструментов, без режиссера, без сценариста, без продюсера – все я сам.
И упаси господи, чтобы дебетовая сторона баланса была не в порядке. К счастью, мне удалось этого избежать. Чисто умозрительно я такой вариант допускал, но никогда не задумывался, что человек при этом чувствует, как переживает.
Когда Бренда была жива, я иногда представлял себе, как мы переедем в Ирландию, куда-нибудь на юго-восток, где потеплее, поселимся вдвоем недалеко от Дублина, чтобы в любой момент можно было съездить и купить все необходимое, а не ковырять в зубах… проволокой или что у них еще идет в ход – я не очень знаком с деревенской жизнью, но не думаю, что там все так плохо. Свои писульки я мог бы отправлять издателю по электронной почте, а потом просто сидеть в саду.
Я часто спрашиваю себя: если бы все сложилось иначе, воплотил бы я эту мечту? Думаю, да. Я смог бы отказаться от сцены. Принести такую жертву.
Главное, чему научила меня человеческая природа: во всем нужен баланс. Не скажу, что мне это всегда удается. Какая-то часть меня чувствует себя обделенной. Ей тоже нужно выходить в свет, ей нужна поддержка – которой она не получает. Я не стану вдаваться в подробности. Но это полная противоположность тому, чем я занимаюсь.
Есть время делать, а есть время – быть. Я узнал об этом очень давно от своего мозгоправа Эла Вайнштейна, которого любил и которому доверял. Но он неожиданно для всех умер. От инсульта. (Очень странное чувство, когда вам отменяют прием из-за смерти терапевта.)
Но это не упраздняет и никак не затрагивает его жизненное кредо: быть, делать, добиваться.
Я так и не научился просто быть, Джек.
Я многое делаю. Я кое-чего добился. Но я не умею БЫТЬ.