3. Герман Ковалев
Кают-компания была завалена мешками с картошкой. Их еще не успели перенести в трюм. Мы сидели на мешках и ели гуляш. Дед рассказывал о том случае со сто седьмым, когда он в Олюторском заливе ушел от отряда, взял больше всех сельди, а потом сел на камни. Деда ловили на каждом слове и смеялись.
– Когда же это было? – почесал в затылке чиф.
– В пятьдесят восьмом, по-моему, – сказал Боря. – Точно, в пятьдесят восьмом. Или в пятьдесят девятом.
– Это было в тот год, когда в Северо-Курильск привозили арбузы, – сказал боцман.
– Значит, в пятьдесят восьмом, – сказал Иван.
– Нет, арбузы были в пятьдесят девятом.
– Помню, я съел сразу два, – мечтательно сказал Боря, – а парочку еще оставил на утро, увесистых.
– Арбузы утром – это хорошо. Прочищает, – сказал боцман.
– А я, товарищи, не поверите, восемь штук тогда умял… – Иван бессовестно вытаращил глаза. Чиф толкнул лампу, и она закачалась. У нас всегда начинают раскачивать лампу, когда кто-нибудь «травит».
Качающаяся по стенам тень Ивана с открытым ртом и всклокоченными вихрами была очень смешной.
– Имел бы совесть, Иван, – сказал стармех, – всем ведь только по четыре штучки давали.
– Не знаете, дед, так и не смейтесь, – обиженно засопел Иван. – Если хотите знать, мне Зина с заднего хода четыре штуки вынесла.
– Да, арбузы были неплохие, – сказал Боря. – Сахаристые.
– Разве то были арбузы! – воскликнул чиф. – Не знаете вы, мальчики, настоящих арбузов! Вот у нас в Саратове арбузы – это арбузы.
– Сто седьмой в пятьдесят девятом сел на камни, – сказал я.
Все непонимающе посмотрели на меня, а потом вспомнили, с чего начался спор.
– Почему ты так решил, Гера? – спросил боцман.
– Это было в тот год, когда я к вам попал.
Да, это было в тот год, когда я срезался в авиационный техникум и пошел по жаркому и сухому городу куда глаза глядят, не представляя себе, что я могу вернуться домой к тетиным утешениям, и на стене огромного старинного здания, которое у нас в Казани называют «бегемот», увидел объявление об оргнаборе рабочей силы. Да, это было в тот год, когда я сел на жесткую серую траву возле кремлевской стены и понял, что теперь не скоро увижу Казань, что мальчики и девочки могут на меня не рассчитывать, что я, возможно, увижу моря посильнее, чем Куйбышевское. А за рекой виднелся наш Кировский район, и там, вблизи больших корпусов, моя улица, заросшая подорожником, турник во дворе, тетин палисадник и ее бормотание: «Наш сад уж давно увядает, помят он, заброшен и пуст, лишь пышно еще доцветает настурции огненный куст». И возле старого дощатого, облупившегося забора, который почему-то иногда вызывал целую бурю воспоминаний неизвестно о чем, я, задыхаясь от волнения, читал Ляле свой перевод стихотворения из учебника немецкого языка: «В тихий час, когда солнце бежит по волнам, я думаю о тебе. И тогда, когда, в лунных блестя лучах, огонек бежит…» А Ляля спросила, побагровев: «Это касается меня?» А я сказал: «Ну что ты! Это просто перевод». И она засмеялась: «Старомодная чушь!» Да, это было в тот год, когда я впервые увидел море, такое настоящее, такое зеленое, пахнущее снегом, и понял, что я отдам морю всю свою жизнь. А Корень, который тогда еще служил на «Зюйде», засунул мне за шиворот селедку, и ночью в кубрике я ему дал «под ложечку», и он меня очень сильно избил. Да, это было в тот год, когда на сейнер был назначен наш нынешний капитан Володя Сакуненко, который не стал возиться с Корнем. Корень пытался взять его на горло и хватался за нож, но капитан списал его после первого же рейса. Да, это было в тот год, когда я тайком плакал в кубрике от усталости и от стыда за свое неумение. Это было в тот год, когда окончательно подобрался экипаж «Зюйда». А арбузы, значит, были в пятьдесят восьмом, потому что при мне в Северо-Курильск не привозили арбузов.
На палубе застучали сапоги, в кают-компанию вошел вахтенный и сообщил, что привезли муку и мясо и что капитан велел передать: он пошел в управление выбивать киноленты.
– Иван, Боря, Гера, – сказал чиф, – кончайте ващу трапезу и идите принимать провиант, а остальные пусть занимаются своим делом.
– Черт, – сказал боцман, – выйдем мы завтра или нет?
– А кто их знает, – проворчал чиф, – ты же знаешь, чем они там думают.
Дело в том, что мы уже неделю назад кончили малый ремонт, завтра мы должны выходить в море, а из управления еще не сообщили, куда нам идти – на минтая ли к Приморью, на сельдь ли в Алюторку или опять на сайру к острову Шикотан. Мы с Иваном и Борей вышли на палубу и начали таскать с причала мешки с мукой и бараньи туши. Я старался таскать мешки с мукой. Нет, я не чистоплюй какой-нибудь, но мне всегда становится немного не по себе, когда я вижу эти красные с белыми жилами туши, промерзшие и твердые.
Солнце село, и круглые верхушки сопок стали отчетливо видны под розовым небом. В Петрове уже зажигались огни на улицах. За волноломом быстро сгущались сумерки, но все еще была видна проломанная во льду буксирами дорога в порт, льдины и разводы, похожие на причудливый кафельный орнамент. Завтра и мы уйдем по этой дороге, и снова – пять месяцев качки, ежедневных ледяных бань, тяжелых снов в кубрике, тоски о ней. Так я ее и не увидел за эту неделю после ремонта. Сегодня я отправлю ей последнее письмо, и в нем стихи, которые написал вчера:
Ветерок листву едва колышет
и, шурша, сбегает с крутизны.
Солнце, где-то спрятавшись за крыши,
загляделось в зеркальце луны.
Вот и мне никак не оторваться
от больших печальных глаз…
Вчера я читал эти стихи в кубрике, и ребята ужасно растрогались. Иван вскрыл банку компота и сказал: «Давай, поэт, рубай, таланту нужны соки».
Интересно, что она мне ответит. На все мои письма она ответила только один раз. «Здравствуйте, Гера! Извините, что долго не отвечала, очень была занята. У нас в Шлакоблоках дела идут ничего, недавно сдали целый комплекс жилых зданий. Живем мы ничего, много сил отдаем художественной самодеятельно-сти…» – и что-то еще. И ни слова о стихах и без ответа на мой вопрос. Она плясунья. Я видел однажды, как она плясала, звенела монистами, словно забыв обо всем на свете. Так она и пляшет передо мной все ночи в море, поворачивается, вся звеня, мелко-мелко перебирая сафьяновыми сапожками. А глаза у нее не печальные. Это мне бы хотелось, чтобы они были печальными.
У нее глаза рассеянные, а иногда какие-то странные, сумасшедшие.
– Эй, Герка, держи! – крикнул Иван и бросил мне с пирса баранью тушу.
Я еле поймал ее. Она была холодная и липкая. Где-то далеко, за краем припая, ревело открытое море.
Из-за угла склада прямо на причал выехал зеленый газик. Кто же это к нам пожаловал, регистр, что ли? Мы продолжали свою работу, как бы не обращая внимания на машину, а она остановилась возле нашего судна, и из нее вышли и спрыгнули к нам на палубу паренек с кожаной сумкой через плечо и женщина в шубе и брюках.
– Привет! – сказал паренек.
– Здравствуйте, – ответили мы, присели на планшир и закурили.
– Вот это, значит, знаменитый «Зюйд»? – спросила женщина.
А, это корреспонденты, понятно, они нас не забывают. Мы привыкли к этой публике. Забавное дело, когда поднимаешь ловушку для сайры и тебя обливает с ног до головы, а в лицо сечет разная снежная гадость, в этот момент ты ни о чем не думаешь или думаешь о том, что скоро сменишься, выпьешь кофе – и набок, а оказывается, что в это время ты «в обстановке единого трудового подъема» и так далее. И в любом порту обязательно встретишь корреспондента. Зачем они ездят, не понимаю. Как будто надо специально приезжать, чтобы написать про «обстановку единого трудового подъема». Писатели – другое дело. Писателю нужны разные шуточки. Одно время повадились к нам в сейнерский флот писатели. Ребята смеялись, что скоро придется на каждом судне оборудовать специальную писательскую каюту. Чего их потянуло на рыбу, не знаю. С нами тоже плавал месяц один писатель из Москвы. Неделю блевал в своей каюте, потом отошел, перебрался к нам в кубрик, помогал на палубе и в камбузе. Он был неплохой парень, и мы все к нему быстро привыкли, только неприятно было, что он все берет на карандаш. Особенно это раздражало Ивана. Как-то он сказал писателю, чтобы тот перестал записывать и держал бы в уме свои жизненные наблюдения. Но тот ответил, что все равно будет записывать, что бы Иван с ним ни сделал, пусть он его хоть побьет, но он писатель и будет записывать, невзирая ни на что. Тогда Иван примирился.
Потом мы даже забыли, что он писатель, потому что он вставал на вахту вместе с нами и вместе ложился. Когда он появился на нашем сейнере, я перестал читать ребятам свои стихи, немного стеснялся – все же писатель, а потом снова начал, потому что забыл, что он писатель, да, честно говоря, и не верилось, что он настоящий писатель. И он, как все, говорил: «Здоров, Гера», «Талант», «Рубай компот» и так далее. Но однажды я заметил, что он быстро наклонил голову, и улыбнулся, и взялся двумя пальцами за переносицу.
Вечером, когда он в силу своей привычки сидел на корме, съежившись и уставившись стеклянными глазами в какую-то точку за горизонтом, я подошел к нему и сказал:
– Послушай, то, что я сочиняю, – это дрянь, да?
Он вздохнул и посмотрел на меня.
– Садись, – сказал он, – хочешь, я тебе почитаю стихи настоящих поэтов?
Он стал читать и читал долго. Он как-то строго, как будто со сцены, объявлял фамилию поэта, а потом читал стихи. Кажется, он забыл про меня. Мне было холодно от стихов. Все путалось от них у меня в голове.
Жилось мне весело и шибко,
Ты шел в заснеженном плаще,
И вдруг зеленый ветер шипра
Вздымал косынку на плече.
Нет, я никогда не смогу так писать. И не понимаю, что такое «зеленый ветер шипра». Может быть, стихи можно писать только тогда, когда поверишь во все невозможное, когда все тебе будет просто и в то же время каждый предмет будет казаться загадкой, даже спичечный коробок? Или во сне? Иногда я во сне сочиняю какие-то странные стихи.
– А вообще ты молодец, – сказал мне тогда писатель, – молодец, что пишешь и что читаешь ребятам, не стесняешься. Им это нужно.
На прощание он записал мне свой адрес и сказал, что, когда я буду в Москве, я смогу прийти к нему в любое время, смогу у него жить столько, сколько захочу, и он познакомит меня с настоящими поэтами. Он сказал нам всем, что пришлет свою книжку, но пока еще не прислал…
Мы спустились с корреспондентами в кубрик. Парень положил свою сумку на стол и открыл ее. Внутри был портативный магнитофон «Репортер».
– Мы из радио, – объяснил он. – Центральное радио.
– Издалека, значит, – посочувствовал Иван.
– Неужели в этом крошечном помещении живет шесть человек? – изумилась женщина. – Как же вы здесь помещаетесь?
– Ничего, – сказал Боря, – мы такие, портативные, так сказать.
Женщина засмеялась и навострила карандаш, как будто Боря преподнес уж такую прекрасную шутку. Наш писатель не записал бы такую шутку. Она, эта женщина, очень суетилась и как будто заискивала перед нами. А мы стеснялись, нам было как-то странно, как бывает всегда, когда в кубрик, где все мы притерлись друг к другу, проникают какие-то другие люди, удивительно незнакомые. Поэтому Иван насмешливо улыбался, а Боря все шутил, а я сидел на рундуке со стиснутыми зубами.
– Ну хорошо, к делу, – сказал парень-корреспондент, пустил магнитофон и поднял маленький микрофончик. – Расскажите нам, товарищи, о вашей последней экспедиции на сайру, в которой вам удалось добиться таких высоких показателей. Расскажите вы, – сказал он Ивану.
Иван откашлялся.
– Трудности, конечно, были, – неестественно высоким голосом произнес он.
– Но трудности нас не страшат, – бодро добавил Боря.
Женщина с удивлением посмотрела на него, и мы все с удивлением переглянулись.
– Можно немного поподробнее? – веселеньким радиоголосом сказала женщина.
Иван и Борька стали толкать меня в бока: давай, мол, рассказывай.
– Ревела буря, дождь шумел, – сказал я. – В общем, действительно, была предштормовая обстановка ну, а мы… а мы, значит… ловили сайру… и это…
– Ладно, – мрачно сказал корреспондент, – хватит пленку переводить. Не хотите, значит, рассказывать?
Нам было очень неудобно перед корреспондентами. Действительно, мы вели себя как скоты. Люди ехали к нам издалека на своем газике, промерзли, наверное, до костей, а мы не мычим, не телимся. Но что, в самом деле, можно рассказать? То, как спускают в воду ловушки для сайры и зажигают красный свет, а потом выбирают трос, и тут лебедку пустить нельзя – приходится все вручную, и трос сквозь рукавицы жжет тебе ладони, а потом дают синий свет, и сайра начинает биться, как бешеная, вспучивает воду, а на горизонте темное небо прорезано холодной желтой полосой, и там, за ней, бескрайняя поверхность океана, а в середине океана Гавайские острова, а дальше, на юг, встают грибы водородных взрывов, и эту желтую полосу медленно пересекают странные тени японских шхун, – про это, что ли, рассказывать? Но ведь про это нельзя рассказать, для этого нужен какой-то другой магнитофон и другая пленка, а таких еще нет.
– Вам надо капитана дождаться, – сказал Иван, – он все знает, у него цифры на руках…
– Ладно, дождемся, – сказал парень-корреспондент.
– Но вы, товарищи, – воскликнула женщина, – неужели вы ничего не можете рассказать о своей жизни? Просто так, не для радио. Ведь это же так интересно! Вы на полгода уходите в море…
– Наше дело маленькое, хе-хе, – сказал Боря, – рыбу стране, деньги жене, нос по волне.
– Прекрасно! – воскликнула женщина. – Можно записать?
– Вы что, писатель? – спросил Иван подозрительно.
Женщина покраснела.
– Да, она писатель, – мрачно сказал парень-корреспондент.
– Перестаньте, – сердито сказала она ему. – Вот что, товарищи, – сказала женщина сурово, – нам говорили, что среди вас есть поэт.
Иван и Боря просияли.
– Точно, – сказали они. – Есть такой.
Вскоре выяснилось, что поэт – это я. Парень снова включил магнитофон.
– Прочтите что-нибудь свое.
Он сунул мне в нос микрофон, и я прочел с выражением:
Люблю я в жизни штормы, шквалы,
Когда она бурлит, течет,
Она не тихие причалы,
Она сплошной водоворот.
«Это стихотворение, – подумал я, – больше всего подойдет для радио. Штормы, шквалы – романтика рыбацких будней».
Я читал, и Иван и Боря смотрели на меня, раскрыв рты, и женщина тоже открыла рот, а парень-корреспондент вдруг наклонил голову и улыбнулся так же, как тот мой друг, писатель, и потрогал пальцами переносицу.
– А вам нравятся стихи вашего товарища? – спросила женщина у ребят.
– Очень даже нравятся, – сказал Боря.
– Гера у нас способный паренек, – улыбнулся мне Иван. – Так быстренько все схватывает, на работе, да? Раз-два – смотришь, стих сложил…
– Прекрасный текст, – сказал парень женщине. – Я записал. Шикарно!
– Вы думаете, он пойдет? – спросила она.
– Я вам говорю. То, что надо.
В это время сверху, с палубы, донесся шум.
– Вот капитан вернулся.
Корреспонденты собрали свое добро и полезли наверх, а мы за ними.
Капитан наш Володя Сакуненко стоял с судовыми документами под мышкой и разговаривал с чифом. Одновременно с нами к нему подошел боцман. Боцман очень устал за эти дни подготовки к выходу и даже на вид потерял энное количество веса. Корреспонденты поздоровались с капитаном, и в это время боцман сказал:
– Хочешь не хочешь, Васильич, а я свое дело сделал и сейчас пойду газку подолью.
Володя, наш Сакуненко, покраснел и тайком показал боцману кулак.
– А что такое «газку подолью»? – спросила любознательная женщина.
Мы все закашлялись, но расторопный чиф пояснил:
– Такой термин, мадам. Проверка двигателя, отгазовочка, так сказать…
Женщина понятливо закивала, а парень-корреспондент подмигнул чифу: знаем, мол, мы эти отгазовочки – и выразительно пощелкал себя по горлу. А Володя, наш Сакуненко, все больше краснел, снял для чего-то шапку, развесил свои кудри, потом спохватился, шапку надел.
– Скажите, капитан, – спросила женщина, – вы завтра уходите в море?
– Да, – сказал Володя, – только еще не знаем куда.
– Почему же?
– Да, понимаете, – залепетал Володя, – начальство у нас какое-то не пунктуальное, не принципиальное, короче… не актуальное…
И совсем ему жарко стало.
– Ну, мы пойдем, Васильич, – сказали мы ему, – пойдем погуляем.
Мы спустились в кубрик, переоделись в чистое и отправились на берег, в город Петрово, в наш очередной Марсель.
Не сговариваясь, мы проследовали к почте. Ребята знали, что я жду письма от Люси. Ребята знают обо мне все, как я знаю все о каждом из них. Такая уж у нас служба.
В Петрово на главной улице было людно. Свет из магазинов ложился на скользкие, обледенелые доски тротуаров. В блинном зале «Утеса» уже сидел наш боцман, а вокруг него какие-то бичи. Корня среди них не было. Возле клуба мы встретили ребят с «Норда», который стоял с нами борт о борт. Они торопились на свою посудину.
На почте я смотрел, как Лидия Николаевна перебирает письма в ящичке «До востребования», и страшно волновался, а Иван и Боря поглядывали на меня исподлобья, тоже переживали.
– Вам пишут, – сказала Лидия Николаевна.
И мы пошли к выходу.
– Не переживай, Гера, – сказал Иван. – Плюнь!
Конечно, можно было бы сейчас успеть к автобусу на Фосфатогорск, а оттуда попутными добраться до Шлакоблоков и там все выяснить, поставить все точки над «и», но я не буду этого делать. Мне мешает мужская гордость, и потом я не хочу ставить точки над «и», потому что завтра мы снова надолго уходим в море. Пусть уж она останется для меня такой – в перезвоне монист, плясуньей. Может, ей действительно художественная самодеятельность мешает написать письмо.
Я шел по мосткам, подняв воротник своей кожаной куртки и надвинув на глаза шапку, шел со стиснутыми зубами, и в ногу со мной вышагивали по бокам Иван и Боря, тоже с поднятыми воротниками и в нахлобученных на глаза шапках. Мы шли независимые и молчаливые.
На углу я увидел Корня. Долговязая его фигура отбрасывала в разные стороны несколько качающихся теней. Меньше всего мне хотелось сейчас видеть его. Я знал, что он остановит меня и спросит, скрипя зубами: «Герка, ты на меня зуб имеешь?» Так он спросил меня, когда мы встретились осенью на вечере в Доме моряка в Талом, на том вечере, где я познакомился с Люсей. Тогда мы впервые встретились после того, как Володя Сакуненко списал его с «Зюйда» на берег. Я думал, что он будет прихватывать, но он был в тот вечер удивительно трезвый и чистый, в галстуке и полуботинках, и, отведя меня в сторону, он спросил: «Гера, ты на меня зуб имеешь?» Плохой у меня характер: стоит только ко мне по-человечески обратиться, и я все зло забываю. Так и в тот раз с Корнем. Мне почему-то жалко его стало, и весь вечер мы с ним были взаимно вежливы, как будто он никогда не засовывал мне за шиворот селедку, а я никогда не бил его «поддых». Мы не поссорились даже из-за Люси, хотя приглашали ее напропалую. Кажется, мы даже почувствовали друг к другу какую-то симпатию, когда ее увел с вечера стильный, веселый малый бурильщик Виктор Колтыга.
– В другое время я бы этому Витьке устроил темную, – сказал тогда Корень, – но сегодня не буду: настроение не позволяет. Пойдем, Гера, товарищ по несчастью, есть у меня тут две знакомые красули.
И я, толком не разобрав, что он сказал, пошел с ним, а утром вернулся на сейнер с таким чувством, словно вывалялся в грязи.
С тех пор с Корнем мы встречаемся мирно, но я стараюсь держаться от него подальше: эта ночь не выходит у меня из головы. А он снова оборвался, и вечно пьян, и каждый раз, скрипя зубами, спрашивает: «Ты на меня зуб имеешь?» Видно, все перепуталось в его бедной башке.
Увидев нас, Корень покачнулся и сделал неверный шаг.
– Здорово, матросы, – проскрипел он. – Гера, ты на меня зуб имеешь?
– Иди-иди, Корень, – сказал Иван.
Корень потер себе варежкой физиономию и глянул на нас неожиданно ясными глазами.
– С Люськой встречаешься? – спросил он.
– Ступай, Корень, – сказал Боря. – Иди своей дорогой.
– Иду, матросы, иду. На камни тянусь. Прямым курсом на камни.
Мы пошли дальше молча и твердо. Мы знали, куда идем. Ведь это, наверное, каждому известно, что надо делать, когда любимая девушка тебе не пишет.
Мы перешли улицу и увидели нашего капитана и женщинукорреспондента. Володя, наш Сакуненко, будто и не остывал, шел красный как рак и смотрел перед собой прямо по курсу.
– Скажите, а что такое бичи? – спрашивала женщина.
– Бичи – это как бы… как бы, – бубнил капитан, – вроде бы морские тунеядцы, вот как.
Женщина воскликнула:
– Ох, как интересно!..
Изучает жизнь, понимаете ли, а Володя, наш Сакуненко, страдает.
Мы заняли столик в «Утесе» и заказали «Чечено-ингушско-го» и закуски.
– Не переживай, Гера, – сказал Иван. – Не надо!
Я махнул рукой и поймал на себе сочувственный взгляд Бори. Ребята сочувствовали мне изо всех сил, и мне это было приятно. Смешно, но я иногда ловлю себя на том, что мне бывает приятно оттого, что все на сейнере знают о моей сердечной ране. Наверное, я немного пошляк.
Оркестр заиграл «Каррамба, синьоре».
– Вот, может быть, пойдем в Приморье, тогда зайдем во Владик, а там, знаешь, Иван, какие девочки!.. – сказал Боря, глядя на меня.
В зал вошел парень-корреспондент. Он огляделся и, засунув руки в карманы, медленно направился к нам. В правом кармане у него лежало что-то большое и круглое, похожее на бомбу.
– Не переживай, Гера, – умоляюще сказал Иван, – прямо сил моих нет смотреть на тебя.
– Можно к вам присесть, ребятишки? – спросил корреспондент.
Иван подвинул ему стул.
– Слушай, корреспондент, скажи ты этому дураку, какие на свете есть девчонки. Расскажи ему про Брижит Бардо.
– А, – сказал корреспондент, – «Чечено-ингушский»?
– Прямо сил моих нет смотреть, как он мается! – стонущим голосом продолжал Иван. – Дурак ты, Герка, ведь их же больше, чем нас. Нам надо выбирать, а не им. Правильно я говорю?
– Точно, – сказал корреспондент. – Перепись доказала.
– А я ему что говорю? С цифрами на руках тебе доказывают, дурень…
– Для поэта любая цифра – это ноль, – улыбнулся мне корреспондент. – Ребята, передайте-ка мне нож.
Боря передал ему нож, и он вдруг вынул из кармана свою бомбу. Это был апельсин.
– Батюшки мои! – ахнул Боря.
Парень крутанул апельсин, и он покатился по столу, по скатерти, по пятнам от винегрета, сбил рюмку и, стукнувшись о тарелку с бараньей отбивной, остановился, сияя, словно солнышко.
– Это что, с материка, что ли, подарочек? – осторожно спросил Иван.
– Да нет, – ответил парень, – ведь мы на «Кильдине» сюда приплыли, верней, не сюда, а в Талый.
– А «Кильдин», простите, что же, пришел в Талый с острова Фиджи?
– Прямым курсом из Марокко, – захохотал корреспондент. – Да вы что, ребята, с неба свалились? «Кильдин» пришел битком набитый этим добром. Знаете, как я наелся.
– Эй, девушка, получите! – заорал Иван.
От «Утеса» до причала мы бежали, как спринтеры. Подняли на сейнере аврал. Мальчики в панике стаскивали с себя робы и натягивали чистое. Через несколько минут вся команда выскочила на палубу. Вахтенный Динмухамед проклинал свое невезение. Боря сказал ему, чтоб он зорче нес вахту, тогда мы его не забудем. Ребята с «Норда», узнав, куда мы собираемся, завыли, как безумные. Им надо было еще принимать соль и продукты и чистить посудину к инспекторскому смотру. Мы обещали занять на них очередь.
На окраине города, возле шлагбаума, мы провели голосование. Дело было трудное: машины шли переполненные людьми. Слух об апельсинах уже докатился до Петрова.
Наконец подошел «МАЗ» с прицепом, на котором были укреплены огромные панели, доставленные с материка. «МАЗ» шел в Фосфатогорск. Мы облепили прицеп, словно десантники.
Я держался за какую-то железяку. Рядом со мной висели Боря и Иван. Прицеп дико трясло, а иногда заносило вбок, и мы гроздьями повисали над кюветом. Пальцы у меня одеревенели от холода, и иногда мне казалось, что я вот-вот сорвусь.
В Фосфатогорске мы пересели в бортовую машину. Мимо неслись сопки, освещенные луной, покрытые редким лесом. Сопки были диковинные, и деревья покрывали их так разнообразно, что мне в голову все время лезли разные поэтические образы. Вот сопка, похожая на короля в горностаевой мантии, а вот кругленькая сопочка, словно постриженная под бокс… Иногда в падях в густой синей тени мелькали одинокие огоньки. Кто же это живет в таких заброшенных падях? Я смотрел на эти одинокие огоньки, и мне вдруг захотелось избавиться от своего любимого ремесла, перестать плавать, и стать каким-нибудь бурильщиком, и жить в такой вот халупе на дне распадка вдвоем с Люсей Кравченко. Она перестанет относиться ко мне как к маленькому. Она поймет, что я ее постарше, там она поймет меня. Я буду читать ей свои стихи, и Люся поймет то, что я не могу в них сказать. И вообще она будет понимать меня с полуслова, а то и совсем без слов, потому что слова бедны и мало что выражают. Может быть, и есть такие слова, которых я не знаю, которые все выражают безошибочно, может быть, они где-нибудь и есть, только вряд ли.
Машина довезла нас до развилки на зверосовхоз. Здесь мы снова стали голосовать, но грузовики проходили мимо, и с них кричали:
– Извините, ребята, у нас битком!
Красные стоп-сигналы удалялись, но сверху, с сопок, к нам неслись новые фары, и мы ждали. Крутящийся на скатерти апельсин вселил в меня надежду. Путь на Талый лежит через Шлакоблоки. Может быть, мы там остановимся, и, может быть, я зайду к ней в общежитие, если, конечно, мне позволит мужская гордость. Все может быть.