1899 год был эпохой бакенбард. Их носили короли, государственные деятели, солдаты, чиновники и все остальные Крюгеры, Солсбери, Китченеры, Кайзеры и игроки в крокет – всех не перечислишь. Это была эпоха помпезности и абсурда, фантастического богатства и не менее фантастической нищеты, полного разгула политического ханжества в газетах и журналах. Как всегда, бедная Англия жестоко страдала от разного рода посягательств и несправедливостей. Взгляните, например, на бурских фермеров в Трансваале – они воевали как хотели, никаких правил! Стреляли в наших бедных солдат в красных мундирах, а сами прятались за всякими там скалами и холмами! В конце концов военное министерство вынуждено было принять меры и переодеть наших солдат из красного в хаки. Если буры этого хотели, то считайте, что они свое получили.
Я много узнал о войне из патриотических песен, куплетов и даже надписей на сигаретных пачках с портретами наших генералов. Понятное дело, нашими противниками были самые беспощадные злодеи в мире. Вот они окружили Ледисмит – и вся Англия погрузилась в траур, а вот мы освободили Мафекинг – и вся Англия возликовала. Наконец мы одержали победу, мы выстояли. Все это я слышал от всех и каждого, но только не от моей мамы. Она вела свою собственную бесконечную войну с обстоятельствами.
Сидни было уже четырнадцать, и он больше не ходил в школу, а поступил на службу в почтовое отделение разносчиком телеграмм. Деньги, которые приносил Сидни, и мамина швейная машинка помогали нам кое-как сводить концы с концами, хотя, конечно же, мамин вклад был не таким весомым, как вклад Сидни. Мама работала на швейную мастерскую, получала за работу поштучно: ей приносили крой, и она сшивала блузки на машинке – один шиллинг шесть пенсов за дюжину. Мамин рекорд был пятьдесят четыре блузки в неделю, за это ей заплатили шесть шиллингов девять пенсов.
Часто поздней ночью я лежал в кровати в нашей комнатушке и смотрел на маму, низко склонявшуюся над швейной машинкой, пока не засыпал под мерный шум механизма. Если мама работала всю ночь, это значило, что наступает финансовый кризис, – у нас постоянно была проблема с уплатой очередного взноса за машинку.
Нам не удалось избежать проблем и в этот раз. Сидни вырос, и ему нужна была новая одежда. Каждый день, даже по воскресеньям, он носил форму почтальона, и мальчишки, его школьные друзья, начали над ним подшучивать. Пару выходных он даже отказывался выходить из дома, пока мама не купила ему костюм из саржи синего цвета. Не знаю как, но ей удалось собрать аж целых восемнадцать шиллингов. Конечно же, это больно ударило по нашему бюджету, и мама была вынуждена относить костюм в ломбард каждый понедельник, после того как Сидни уходил на работу в своей почтовой форме. В ломбарде ей давали семь шиллингов. Костюм мама выкупала по субботам, чтобы Сидни было в чем гулять в выходные. Эта еженедельная операция превратилась в привычку, растянувшуюся на год, пока вдруг не грянул гром!
Как-то утром в понедельник мама отнесла костюм в скупку, но приемщик вдруг замешкался.
– Извините, миссис Чаплин, но мы не можем дать вам семь шиллингов за костюм.
– А что случилось? – растерянно спросила мама.
– Мы больше не можем рисковать. Вот посмотрите – брюки совсем протерлись, – приемщик просунул руку в штаны, – они просвечивают!
– Да, но я их выкуплю уже в субботу, – сказала мама.
Но приемщик только покачал головой:
– Могу дать только три шиллинга за жилет и курточку.
Мама редко плакала, но это был такой неожиданный и тяжелый удар, что она вернулась домой в слезах. Она прекрасно понимала, что без семи шиллингов в неделю она просто не сможет нас прокормить.
К тому времени моя одежда тоже пришла в полную негодность. Все, что осталось после выступления с «Восьмеркой ланкаширских парней», превратилось в пеструю груду обносков. Заплатки были везде – на локтях и коленях, на ботинках и чулках. И вот в таком непотребном виде меня угораздило нос к носу столкнуться с моим приятелем из Стоквелла. Не знаю, что он делал в Кеннингтоне, но я был настолько ошарашен, что даже не спросил об этом. Он по-приятельски поздоровался со мной, но я видел, как его взгляд скользнул по моим обноскам. Как можно более небрежно, но самым светским тоном я объяснил, что одет во все старое, потому что иду домой после занятий в школьной плотницкой мастерской.
Увы, мои объяснения его мало интересовали. Он постоянно отводил глаза в сторону, явно пытаясь спрятать от меня свое удивление. Потом он спросил меня о маме.
Я быстро сказал, что она была за городом, и снова попытался перевести внимание на него.
– Вы живете все там же, на старом месте?
– Ну да, – сказал он и посмотрел на меня так, будто я совершил смертельный грех.
– Ну ладно, тогда пока, – быстро сказал я.
– Да, пока, – он слабо улыбнулся, и мы расстались: он пошел в одном направлении, а я, злой и сгорающий от стыда, – в другом.
Мама часто говорила: «Хоть всю жизнь нагибайся, чего нет – того не найдешь». При этом сама она не верила в эти слова и порой вела себя так, что я еле сдерживал свое возмущение. Однажды мы возвращались из больницы в Бромптоне, и мама остановилась, чтобы утихомирить группу мальчишек, издевавшихся над старой нищенкой в грязных лохмотьях. Женщина была коротко пострижена, что было необычно для того времени, и мальчишки смеялись, подталкивая друг друга к ней и отскакивая назад, как будто от нее можно было заразиться опасной болезнью. Бедная старуха напоминала загнанного в ловушку зверя, пока мама не вступилась за нее. И тут вдруг в глазах старухи промелькнула искра узнавания:
– Лил, это ты? – Она назвала маму ее театральным именем. – Ты узнаешь меня? Это я – Ева Лесток.
Конечно же, мама тут же ее узнала – свою старую театральную подругу.
Я был настолько ошарашен происходящим, что прошел мимо и остановился только на углу, чтобы подождать маму. Мальчишки прошли мимо, гримасничая и хихикая. Я был в ярости и обернулся назад посмотреть, что там происходит, – и увидел, как мама и эта жуткая нищенка под ручку идут в мою сторону!
– Ты помнишь моего маленького Чарли? – спросила мама.
– Помню ли я?! – воскликнула старуха. – А сколько раз я держала его маленького на руках!
Я с ужасом представил себе, как это было, – уж больно безобразно эта старуха выглядела. Мы вместе шли по улице, и я замечал, как все прохожие оборачивались и смотрели в нашу сторону.
Мама говорила, что в театре ее старая подруга была известна как «великолепная Ева Лесток». В те времена она выглядела милой и непосредственной. Нам она сказала, что долгое время лежала в больнице, а оказавшись на улице, ночевала под арками и в приютах «Армии спасения».
Мама тут же отвела ее в баню, а потом, к моему ужасу, привела в нашу комнатушку. Я не задумывался о том, что довело ее до такого состояния – болезнь или что-то другое, но с возмущением задавался вопросом, почему мама укладывает ее на кресле-кровати нашего Сидни! Мама подобрала Еве кое-какую одежду и дала пару шиллингов в долг. Через три дня «великолепная Ева Лесток» ушла, и мы больше никогда ее не видели.
Незадолго до смерти отца мы с мамой съехали с Поунелл-террас и арендовали комнату в доме у миссис Тейлор, маминой приятельницы, – благочестивой христианки из одного с ней прихода. Она была невысокой женщиной лет пятидесяти пяти, с широкой грузной фигурой. У нее была тяжелая квадратная челюсть и морщинистое желтое лицо. Как-то раз я рассматривал ее в церкви и неожиданно обнаружил, что у нее вставные зубы. Когда она пела, верхняя челюсть падала сверху на язык, – это выглядело невероятно комично.
Миссис Тейлор была энергичной женщиной с довольно резкими манерами. Она быстро взяла маму под свое христианское покровительство и сдала ей переднюю комнату на третьем этаже за приемлемую для нас цену. С тех пор мы стали жить в большом доме рядом с кладбищем.
Ее муж был точной копией мистера Пиквика из книги Чарльза Диккенса. Он изготавливал измерительные инструменты в своей мастерской на верхнем этаже. В крыше было окно, и комната казалась мне райским местечком – так в ней было тепло и уютно. Я часто смотрел, как работает мистер Тейлор в своих очках с толстыми стеклами и огромным увеличительным стеклом, конструируя стальную линейку для измерения расстояния в одну пятнадцатую дюйма. Он работал один, и я часто помогал ему убираться в мастерской.
У миссис Тейлор была заветная мечта – она пыталась приобщить своего мужа к церкви, ибо, по ее мнению, он был настоящим грешником. У Тейлоров была дочь, которая выглядела почти так же, как мать, за исключением цвета кожи и возраста. Ее можно было бы назвать симпатичной, если бы не высокомерие и отвратительный характер. Как и отец, она никогда не ходила в церковь, но миссис Тейлор не сдавалась и была твердо намерена вернуть всех своих домочадцев в лоно святой церкви. Мать молилась на свою дочь, что нельзя было сказать о моей маме.
Как-то вечером, когда я сидел в мастерской у мистера Тейлора и смотрел, как он работает, снизу послышались крики. Это ссорились мама и мисс Тейлор. Миссис Тейлор не было дома. Я не знаю, с чего все началось, но обе уже громко кричали друг на друга в пылу ссоры. Я спустился вниз и увидел, как мама, облокотившись на перила лестницы, кричала:
– Да что ты о себе думаешь, твое дерьмовое высочество?!
– А-ах! Так вот как говорят настоящие христиане!
– А как же, даже не сомневайся, – быстро ответили мама, – это ведь Библия, моя дорогая, читать надо! Второзаконие, глава двадцать восьмая, тридцать седьмой стих, но вот только там другое слово написано, а для тебя дерьмо – это то, что надо!
Кто бы сомневался, что тем же вечером мы снова оказались на Поунелл-террас.
Пивная «Три оленя» на Кеннингтон-роуд не была тем местом, куда любил захаживать мой отец, но в тот вечер что-то заставило меня заглянуть туда. Я приоткрыл дверь всего лишь на пару дюймов и сразу же увидел отца, сидящего за угловым столиком! Я собрался было уйти, но он увидел меня, лицо его просветлело, и он поманил меня к себе. Я был удивлен такому радушию – отец никогда так не вел себя по отношению ко мне. Он выглядел тяжело больным, с глубоко запавшими глазами и сильно отекшим. Словно Наполеон, он держал руку на груди, явно пытаясь облегчить тяжелое дыхание. В тот вечер отец благожелательно спрашивал о маме и Сидни, а прощаясь со мной, обнял и впервые поцеловал. Это был последний раз, когда я видел его живым.
Через три месяца отец оказался в госпитале Святого Томаса. Его пришлось напоить допьяна, чтобы привезти туда, а когда он понял, где находится, то стал бешено сопротивляться, но сил уже не было – он умирал.
Отец был еще молод – всего тридцать семь лет, и умирал он от водянки. Врачи выкачали около шестнадцати литров жидкости из его колена.
Мама навещала его несколько раз и приходила домой расстроенная. Во время этих визитов отец говорил, что хочет к ней вернуться и вместе начать новую жизнь где-нибудь в Африке. Я быстро загорелся этой идеей, но мама с грустью погладила меня по голове:
– Он сказал это только для того, чтобы казаться хорошим.
Однажды она вернулась домой из госпиталя в полном негодовании. Там у отца она встретила преподобного Джона Макнейла, который сказал:
– Ну что ж, Чарли, вот смотрю на тебя и думаю, ведь правильно люди говорят: что посеешь, то и пожнешь.
– Хорошие слова, чтобы утешить умирающего, – сказала тогда мама, а через несколько дней отца не стало.
В госпитале спрашивали, кто будет хоронить отца. У мамы не было ни пенни, и она обратилась за помощью в Фонд добровольных пожертвований артистам варьете, была в то время такая организация. Ее решение вызвало бурю негодования родственников со стороны отца, для которых такие нищенские похороны были явным унижением их достоинства. Младший брат отца – мой дядя Альберт из Африки – был в то время в Лондоне и согласился оплатить похороны.
В тот день мы встретились с родственниками в госпитале и уже оттуда отправились на кладбище в Тутинге. Сидни с нами не было – он работал. Мы с мамой приехали в госпиталь часа за два до назначенного времени, так как мама хотела увидеть отца до того, как закроют гроб.
Гроб был оббит белым атласом, а по краям, обрамляя лицо отца, были рассыпаны белые маргаритки. Маме они показались такими простыми и трогательными, и она спросила, кто их принес. Служитель сказал, что рано утром цветы принесла женщина с маленьким мальчиком, и мы поняли, что это была Луиза.
Мы ехали в первой коляске вместе с дядей Альбертом. Мама чувствовала себя неловко, так как никогда не видела его раньше. Это был настоящий денди, говоривший с особым акцентом. Дядя был вежлив, но холоден. Говорили, что он был богат и владел крупным лошадиным ранчо в Трансваале. В период бурской войны он снабжал лошадьми британскую армию.
Во время службы начался дождь, и могильщики бросали вниз на крышку гроба тяжелые мокрые комья земли. Их глухие удары напугали меня, и я заплакал. Затем родственники стали бросать цветы и венки, а у нас с мамой ничего не было, и мама взяла у меня мой любимый носовой платок с черной окантовкой и прошептала:
– Вот, сынок, это от нас с тобой.
После похорон Чаплины остановились возле одной из принадлежавших им пивных, а перед этим вежливо поинтересовались о том, куда нас отвезти. Так мы вернулись домой.
Еды дома не было, за исключением маленького блюдца с говяжьим жиром. Денег не было тоже, потому что мама отдала последние два пенса Сидни на обед. С тех пор как заболел отец, мама редко работала, и семи шиллингов, которые зарабатывал на почте Сидни, не всегда хватало до конца недели. За время похорон мы сильно проголодались. К счастью, по улице проходил старьевщик, и мама продала ему старую керосинку за полпенни. На эти деньги она купила немного хлеба, который мы и съели с говяжьим жиром.
Мама теперь официально считалась вдовой, и поэтому на следующий день ее позвали в госпиталь за отцовскими вещами. Это были костюм с пятнами крови, нижнее белье, рубашка, черный галстук, старая ночная рубашка и домашние тапочки с воткнутыми в них апельсинами. Мама вытащила апельсины, и из одного тапка выпала монетка в полсоверена. Это был подарок судьбы!
Несколько недель после похорон я носил черную ленточку на рукаве. Неожиданно она стала приносить доход, когда я начал продавать цветы по субботним вечерам. Я упросил маму дать мне шиллинг взаймы, а потом отправился на рынок и купил два букета нарциссов. После уроков в школе я занялся вязанием маленьких букетиков, намереваясь продавать их по пенни за штуку. Это принесло бы мне стопроцентную прибыль.
Я заходил в пабы и говорил тихо и печально: «Нарциссы, мисс!», «Купите нарциссы, мадам!». Как правило, все они сразу спрашивали: «Кто у тебя умер, малыш?» «Мой папа», – отвечал я с грустью. В результате мне добавляли немного денег.
Мама была приятно удивлена, когда я вернулся вечером домой с пятью шиллингами в кармане, заработанными всего за один вечер. Но как-то раз я совершенно случайно столкнулся с ней перед входом в пивную, и это положило конец моему выгодному делу. Мама с ее христианскими убеждениями не могла позволить сыну торговать в питейных заведениях.
– Пьянство убило твоего отца, и эти деньги из пивнушек могут принести одни лишь несчастья, – сказала мне она.
Правда, хоть торговать цветами она мне и запретила, но заработанные деньги все же взяла.
Надо сказать, я чувствовал в себе активную коммерческую жилку и постоянно разрабатывал варианты всевозможных бизнес-схем. Я смотрел на пустые витрины магазинов, прикидывая, что бы я мог продавать. Мои фантазии простирались от банальной жареной рыбы с картошкой до ассортимента шикарных продуктовых магазинов. Все мои инициативы были непременно связаны с едой, и все, что мне нужно было, так это капитал, но где же его было взять? В конце концов я уговорил маму, и она разрешила мне оставить школу и начать работать.
Постепенно я стал экспертом во многих сферах деятельности. Сначала я работал посыльным в лавке, торговавшей всякой всячиной. В свободное от беготни время я сидел в подвале, разбирая нескончаемые упаковки мыла, крахмала, свечей, конфет и печенья, пока мне не становилось плохо от всего этого бесконечного разнообразия.
Потом я нашел работу в медицинском кабинете докторов Хула и Кинси-Тейлора на Трогмортон-авеню, куда меня устроил Сидни. Место было прибыльное – я получал двенадцать шиллингов в неделю за запись посетителей и уборку помещений, после того как доктора уходили домой. Я особенно преуспел в работе секретаря, очаровывая всех сидящих в очереди пациентов, но вот когда дело доходило до уборки, начинались проблемы. Сидни в этом плане был гораздо успешнее. У меня не было проблем с мойкой баночек для мочи, но вот мытье огромных окон оказалось непосильной задачей. В результате окна становились все грязнее и грязнее, а света в офисе – все меньше и меньше, и в конце концов мне было вежливо отказано в работе ввиду моего юного возраста.
Услышав о своем увольнении, я так расстроился, что заплакал прямо в офисе. Доктор Кинси-Тейлор, женатый на весьма богатой даме и живущий в большом особняке на Ланкастер Гейт, пожалел меня и пообещал пристроить в качестве слуги к себе в дом. Мое настроение мгновенно улучшилось. Быть прислугой в частном доме – такая удача улыбалась не каждому!
Это была ну просто прекрасная работа – я был любимцем всей прислуги в доме. Со мной возились, как с любимым чадом, целовали на ночь и укладывали в кровать. Увы, судьба распорядилась по-своему. Как-то раз мадам поручила мне убраться в подвале – нужно было рассортировать и сложить многочисленные ящики и коробки, все вычистить и привести в надлежащий вид. От работы меня отвлекла двухметровая железная труба, в которую я начал дуть изо всех сил, изображая трубача. Мадам застала меня за этим увлекательным занятием, и через три дня я был уволен.
Еще мне понравилась работа в компании новостных агентов и книготорговцев «У. Г. Смит и сын». Но у них я проработал совсем недолго – в компании узнали о моем настоящем возрасте. После этого я целый день проработал стеклодувом. Я прочитал об этом занятии в школе и решил, что быть стеклодувом очень даже романтично. Но в цеху было настолько жарко, что я потерял сознание от теплового удара и остаток дня пролежал на куче с песком. Мне хватило там одного дня, и я даже не забрал деньги, положенные мне за работу. Еще я работал в типографии Стрейкеров. Я попытался обмануть их и убедить, что умею работать на печатном станке Варфедейла – шестиметровой громадине. Станок находился в подвале, и, заглядывая с улицы в окно, я видел, как на нем работают, – мне казалось, что ничего сложного в этой работе нет. А в объявлении было написано: «Требуется мальчик-укладчик для работы на печатном станке». Когда мастер подвел меня к станку, он показался мне настоящим монстром, и, чтобы включить его, мне пришлось взобраться на платформу высотой более метра. Мне показалось, что я оказался на вершине Эйфелевой башни.
– Врубай! – скомандовал мастер.
– Чего рубить? – непонимающе спросил я.
Мастер засмеялся, увидев мое замешательство.
– Ты никогда не работал на станке, не ври мне.
– А вы дайте мне шанс, я быстро научусь, – попросил я.
«Врубить» означало привести в действие этого монстра. Мастер показал мне рычаг и отрегулировал скорость движения на пятьдесят процентов. Валик начал вращаться, клацая шестеренками, я думал, что он мигом сожрет меня целиком. Листы были огромными, меня легко можно было завернуть во всего лишь один из них. С помощью костяного ножа я разделял листы бумаги, хватал за углы и укладывал их один за другим так, чтобы это железное чудовище подхватывало лист своими когтями-шестернями и уносило его вперед, на дальний конец стола. Весь первый день я боролся с этим ненасытным монстром, который старался проглотить меня вместе с бумагой. В итоге я получил эту работу и двенадцать шиллингов в неделю.
Было что-то таинственное и романтичное в том, чтобы вставать затемно, когда воздух еще не успел прогреться, и отправляться на работу. Улицы в это время были тихи и безлюдны, и только один-два пешехода смутными тенями мелькали где-то вдали, направляясь на завтрак в чайную Локкарта, призывавшую посетителей тусклым светом своей вывески. В чайной меня охватывало чувство благополучия и спокойствия, исходившее от посетителей, наслаждавшихся горячим чаем перед началом рабочего дня. Не могу сказать, что работа на печатном станке была делом неприятным. Но самое трудное наступало в конце недели, когда нужно было отмыть от типографской краски огромные валики весом в сорок килограммов каждый. Проработав в этом месте около трех недель, я подхватил простуду, и мама настояла на том, чтобы я вернулся в школу.
Однажды, когда Сидни уже было шестнадцать, он, счастливый и радостный, вернулся домой и объявил нам, что его наняли горнистом на пассажирский пароход компании «Донован и Касл Лайн», отправлявшийся в Африку. Перед отправкой в плавание ему полагался аванс в тридцать пять шиллингов. В обязанности Сидни входило подавать сигналы на завтраки, обеды и так далее. На горне он научился играть еще во время учебы на «Эксмуте», и вот теперь дни тренировок начали приносить плоды. Аванс Сидни отдал маме, и мы переехали в двухкомнатную квартирку над парикмахерской на Честер-стрит.
Возвращение Сидни из первого плавания стало настоящим праздником, ведь он привез домой более трех фунтов чаевых серебром. Помню, как он вытаскивал деньги из карманов и складывал их на кровати – я никогда раньше не видел так много денег и не мог оторваться от этой денежной горы. Я собирал монеты и снова рассыпал их по кровати, играл ими, пока мама и Сидни не заявили, что я выгляжу как скряга, дорвавшийся до несметных богатств.
Да, это было богатство! Это было наслаждение! А еще это было лето и наш долгий период тортиков, мороженого и много чего другого, тоже очень вкусного. На завтрак мы теперь ели копченую рыбу, селедку, пикшу и тосты, а утром в воскресенье – кексы и блинчики.
Сидни простудился и несколько дней провел в кровати, мы с мамой ухаживали за ним. Именно в эти дни мы так пристрастились к мороженому. Один раз я взял высокий стакан и пошел в лавку к итальянцу-мороженщику, где купил мороженого на пенни, чем здорово его удивил. Когда я пришел за мороженым еще раз, он посоветовал мне захватить с собой тазик. В то лето нашим любимым мороженым был шипучий молочный шербет – настоящее удовольствие.
Сидни рассказал нам о своем путешествии множество интересных историй. Перед самым отплытием он чуть было не потерял работу, когда заиграл на горне первый раз, приглашая всех на завтрак. Он давно не практиковался с горном, и его первая попытка была встречена руганью и возмущением множества солдат, которые были на борту. Шеф-стюард пришел в ярость:
– Какого черта ты делаешь?
– Простите, сэр, – сказал Сидни, – я еще не приноровился.
– Так вот ты лучше научись делать это как надо, пока мы не отплыли, а то мигом окажешься на берегу.
Во время приема пищи на кухне образовывалась длинная очередь стюардов за своими заказами. В первый раз, когда очередь дошла до Сидни, он вдруг понял, что забыл содержание заказа, и ему снова пришлось встать в конец очереди. В первые дни он приносил пассажирам суп, когда другие уже доедали десерт.
Сидни оставался дома, пока не закончились деньги. Но он готовился к своему второму рейсу и получил аванс в тридцать пять шиллингов, которые снова отдал маме. Увы, их хватило совсем ненадолго, и уже через три недели мы скребли по пустым кастрюлям, а до возвращения Сидни оставалось ждать ровно столько же. Мама продолжала шить, но этого было мало, и мы оказались в очередном кризисе.
Я ни на минуту не забывал о своих коммерческих талантах. У мамы накопилась куча старой одежды, и как-то утром в воскресенье я вдруг подумал отнести эту кучу старья на рынок. Мама была немного удивлена, поскольку считала, что этот хлам уже давно ничего не стоил. Тем не менее я завернул все в одну старую простыню и отправился в Ньюингтон-Баттс, где разложил свой товар на тротуаре, а потом, набрав в легкие воздуха, приступил к делу. «Внимание! – кричал я, размахивая старой рубашкой и удерживая пару корсетов в другой руке. – Сколько заплатите – шиллинг, шесть пенсов, а может, три или два?»
Но никто не дал ни пенни. Люди останавливались, с изумлением смотрели на меня, а потом со смехом шли дальше. Я немного растерялся, особенно когда из ювелирного магазина напротив на меня стали пялиться его посетители. Но меня ничто уже не могло остановить, и я наконец продал за шесть пенсов пару гетр, которые еще вполне прилично выглядели. Но чем больше я стоял на тротуаре, тем менее уютно себя чувствовал. В конце концов из ювелирного магазина вышел прилично одетый мужчина и спросил, говоря с сильным русским акцентом, давно ли я занимаюсь торговлей. Он старался выглядеть серьезным, но я почувствовал нотки юмора в его словах и сказал, что это мой первый опыт. Он медленно вернулся назад, к своим двум улыбающимся приятелям, которые продолжали смотреть на меня через стекло магазинной витрины. С меня было достаточно! Я понял, что пора заканчивать торговлю, собрал все вещи и пошел домой. Маме не понравилось, что я продал гетры за шесть пенсов. «Мог бы продать подороже такие красивые гетры», – сказала она.
Надо сказать, что в то время мы особо не думали о плате за жилье. Дело было в том, что, когда сборщик ренты приходил, нас не было дома, а наши вещи почти ничего не стоили, и вывезти их из квартиры было гораздо дороже. Тем не менее мы снова вернулись в дом № 3 на Поунелл-террас.
Как-то раз я познакомился с пожилым мужчиной и его сыном, которые работали на конюшне в конце Кеннингтон-стрит. Они были родом из Глазго и мастерили игрушки, переезжая из города в город. Они были свободными, не зависящими ни от кого людьми, чему я сильно завидовал. Их занятие не требовало крупных вложений. Для начала бизнеса им нужен был всего лишь шиллинг. Отец и сын собирали пустые коробки из-под обуви, а в каждом обувном магазине были только рады избавиться от ненужной пустой тары, и пробковые опилки, в которые упаковывали виноград, – они тоже доставались бесплатно. Надо было купить клей на пенни, еще один пенни уходил на дерево, и еще один – на шпагат. За те же деньги покупалась цветная бумага, а за три шарика цветной мишуры платили шесть пенни. Потратив всего шиллинг, мастера могли сделать семь дюжин игрушечных лодочек и продать их по одному пенни за штуку. Борта лодочек выделывались из картона боковин обувных коробок и пришивались к картонному днищу, гладкая поверхность покрывалась клеем, а затем на нее насыпали пробковые опилки. Мачты украшались цветной мишурой и синими, желтыми и красными флажками на верхушках. Такие же флажки украшали корму и нос лодочки. Сотня, а то и больше таких лодочек, украшенных мишурой и флажками, выглядела весело и празднично, игрушки привлекали покупателей и быстро продавались.
Новое знакомство привело к тому, что я начал помогать мастерам в их работе и быстро освоил это незатейливое искусство, а когда отец и сын уехали в другой город, я решил работать самостоятельно. С помощью шести пенсов и бесчисленных царапин на руках, получаемых при резке картона, я мастерил по три дюжины лодочек в неделю.
Но в нашей комнатушке не хватало места для маминых блузок и моих поделок. Более того, мама жаловалась на противный запах варящегося клея и на то, что кастрюлька с клеем была постоянной угрозой для льняных блузок, которые занимали почти все пространство нашего убежища. Так как мои заработки были меньше маминых, преимущество было на ее стороне, и мне пришлось оставить свое занятие.
В то время мы редко виделись с дедушкой. В последний год дела у него шли не очень гладко. Он страдал от подагры, руки распухли, и ему трудно было работать в своей обувной мастерской. Раньше он помогал маме, когда мог, подбрасывая пару шиллингов, а то и больше. Иногда он приходил и готовил нам ужин – это было вкуснейшее тушеное мясо с «квакерской» овсянкой и луком, приготовленными в горячем молоке, с солью и перцем. Именно это блюдо помогало нам бороться с холодом долгими зимними вечерами.
Когда я был маленьким, то думал о дедушке как о строгом и хмуром старике, который вечно учил меня правильно себя вести и правильно говорить. Из-за этого я его немного недолюбливал.
Теперь же он лежал в больнице с ревматизмом, и мама часто навещала его. Эти визиты проходили не без пользы – мама приносила домой полный пакет яиц, что было для нас роскошью. Если мама не могла навестить деда, то посылала меня. Я был удивлен, когда понял, что дед искренне радуется моим приходам. А еще он был любимчиком всех медсестер. Позже он рассказывал мне, как шутил с ними, говоря, что, несмотря на ревматизм, далеко не все механизмы его тела потеряли силу. Эти хвастливые заявления смешили медсестер. Когда дед чувствовал себя немного легче, ему позволяли работать на кухне, и вот так он начал снабжать нас яйцами. Во время моих визитов к нему он обычно лежал в кровати, рядом с которой была тумбочка. Вот из нее-то он и вытаскивал большой пакет с яйцами, который я прятал под своей морской накидкой, прежде чем отправиться домой.
Мы неделями питались яйцами, ели их и в вареном, и в жареном, и в любом другом виде. Несмотря на заявления деда, что весь медперсонал был у него в друзьях и знал, куда исчезают яйца, я всегда был очень осмотрителен, когда уходил из больницы. Мне ужасно не хотелось поскользнуться на натертом воском полу, а еще я боялся, что кто-нибудь обнаружит пакет у меня под накидкой. Однако в тот момент, когда я уходил от деда, все медсестры и сиделки куда-то пропадали. Мы даже жалели, что дед выздоровел и выписался из больницы.
Прошло уже шесть недель, а Сидни все не возвращался. Сперва это не беспокоило маму, но вот прошла еще одна неделя, и мама написала письмо в офис компании «Донован и Касл Лайн». В ответе на ее письмо компания сообщала, что Сидни был высажен на берег в Кейптауне для лечения ревматизма. Эта новость сильно взволновала маму и сказалась на ее здоровье. Но она продолжала шить, а мне удалось найти работу – после занятий в школе я давал уроки танцев в одной семье за пять шиллингов в неделю.
В это самое время на Кеннингтон-роуд переехала семья Маккарти. Миссис Маккарти была ирландской комедийной актрисой и хорошей приятельницей мамы. Она была замужем за Уолтером Маккарти, он служил бухгалтером. Когда мама вынуждена была покинуть сцену, мы потеряли связь с этой семьей и снова встретились спустя долгие семь лет, когда они переехали в Уолкотт – лучшую часть Кеннингтон-роуд.
Их сын Валли Маккарти был со мной одного возраста. Как и все дети, мы любили играть во взрослых, изображая артистов водевилей, куривших толстые сигары и передвигавшихся в легких конных пролетках, чем забавляли своих родителей.
Мама редко виделась с Маккарти, чего нельзя было сказать обо мне. Мы с Валли стали настоящими друзьями. Сразу после школы я бежал домой, спрашивал у мамы, что нужно сделать, что убрать, а потом бежал к Маккарти. Мы играли в театр на заднем дворе их дома. Я был режиссером и всегда оставлял роли злодеев для себя, интуитивно считая, что они более характерные, чем все остальные. Мы играли долго, пока Валли не звали на ужин, и, как правило, меня приглашали тоже, поскольку в тот момент я как бы невзначай показывался на глаза. Иногда мои уловки не срабатывали, и приходилось возвращаться домой. Мама всегда радовалась моему приходу и старалась что-нибудь приготовить на ужин – гренки на говяжьем жире или одно из яиц, добытых для нас дедушкой, и чашку чая. Потом она читала мне или мы смотрели из окна на прохожих. Мама развлекала меня рассказами о том, кем они могли быть. О молодом человеке, вихляющей походкой передвигавшемся по улице, она говорила: «А вот идет мистер Гоп-топ Шотландец. Он намерен сделать ставку, и если ему повезет, то обязательно купит велосипед-тандем для себя и подружки».
А вот по улице медленно шел другой человек, неуверенно оглядываясь по сторонам: «Ага, он идет домой, где на ужин ему дадут тушеное мясо с пастернаком, который он терпеть не может».
Некоторые из пешеходов буквально мчались по дороге: «А вот этот джентльмен явно принял не то лекарство!» Она продолжала и продолжала комментировать все, что происходило на улице, а я все смеялся и смеялся над ее шутками.
Увидев человека с высокомерно задранным носом, мама говорила: «А вот у нас утонченный молодой человек, но вот именно сейчас он очень озабочен дыркой на своих штанах».
Прошла еще одна неделя, а мы по-прежнему ничего не знали о Сидни. Если бы я был взрослее и внимательнее относился к тому, как беспокоится мама, я бы смог понять, чем все это может закончиться. Я бы заметил, что вот уже несколько дней она сидит у окна, не убирает в комнате и ведет себя необычно тихо. Я бы встревожился, когда ателье, для которого мама шила рубашки, вдруг стало находить брак в ее работе, а потом и вовсе отказалось от ее услуг, когда за долги забрали швейную машинку, а пять шиллингов, что я заработал за уроки танцев, подошли к концу. Я бы уж точно заметил, что мама выглядит равнодушной и безразличной ко всему.
Неожиданно умерла миссис Маккарти. Некоторое время она болела, ей становилось все хуже, и вот она умерла. И тут гениальная мысль немедленно возникла у меня в голове: вот ведь будет здорово, если теперь мистер Маккарти женится на нашей маме, мы же с Валли такие закадычные друзья! К тому же это быстро решит все мамины проблемы.
Вскоре после похорон я поделился своими мыслями с мамой: «Тебе бы надо чаще встречаться с мистером Маккарти, могу поспорить, что он будет рад жениться на тебе».
Мама только слабо улыбнулась в ответ.
– Дайте бедному шанс, – сказала она.
– Ну, если ты принарядишься и снова станешь хорошенькой и симпатичной, он точно женится на тебе. А ты сидишь здесь в этой ужасной комнате и ничего не делаешь, да и выглядишь хуже некуда.
Бедная, бедная мама! Как я проклинаю себя за эти слова. Мне было не понять, что во всем виновато недоедание. Но на следующий день мама сделала над собой усилие и убрала в комнате.
Начались летние каникулы, и я решил, что загляну к Маккарти немного пораньше, чем обычно, – я был готов на все, только чтобы исчезнуть из нашей проклятой комнатушки. Маккарти пригласили меня позавтракать с ними, но я интуитивно чувствовал, что мне надо вернуться к маме. Уже рядом с Поунелл-террас, у ворот, меня остановили местные ребята.
– Твоя мать сошла с ума, – сказала одна девочка.
Меня словно ударили по лицу.
– Что ты говоришь? – еле выдохнул я.
– Да, это правда, – вступила в разговор другая девчонка. – Она стучалась ко всем и раздавала куски угля, а еще говорила, что это подарки детям на дни рождения. Можешь спросить у моей мамы.
Никого больше не слушая, я добежал до дома, рванул вверх по лестнице. Дверь в парадное была открыта, и я очутился в нашей комнате. Пытаясь отдышаться, я внимательно смотрел на маму. Был летний полдень, жарко и душно. Она, как всегда, сидела возле окна. Медленно повернулась, посмотрела на меня. Ее лицо было бледным и очень уставшим.
– Мама… – я чуть было не закричал.
– Что случилось? – безучастно спросила она.
Я подбежал, присел, положил голову ей на колени и, не удержавшись, заплакал.
– Ну что ты, что ты, – сказала она, гладя меня по голове. – Что-то случилось?
– Ты плохо себя чувствуешь, – всхлипывая, сказал я.
– Со мной все в порядке, – мама ободряюще посмотрела на меня.
Но выглядела она озабоченной и расстроенной.
– Нет, нет! Они говорят, что ты ко всем заходила и… – я не мог закончить и продолжал рыдать.
– Я искала Сидни, – тихо сказала мама, – они прячут его от меня.
И тут я понял, что ребята, которых я встретил во дворе, сказали правду.
– Мамочка, не говори так! Не надо! Не надо! – рыдал я. – Позволь мне привести к тебе доктора.
Она продолжала гладить меня по голове.
– Маккарти знают, где он, но они прячут его от меня.
– Мамочка, ну пожалуйста, давай я позову доктора! – воскликнул я, а потом вскочил и рванулся к двери.
– Куда ты собрался? – она смотрела с болью в глазах.
– Я приведу доктора, я быстро!
Она не ответила, и в ее глазах промелькнуло беспокойство. Я слетел вниз по лестнице и забежал к домохозяйке.
– Нам нужен доктор, с мамой совсем плохо!
– Мы уже послали за ним.
Приходским доктором был пожилой хмурый мужчина. Он выслушал домохозяйку, ее история не отличалась от той, что я услышал во дворе от ребят, и осмотрел маму.
– Она не в себе, надо срочно отправить ее в больницу, – было его заключение.
Он выписал направление, упомянув, помимо всего прочего, что мама была сильно истощена и явно страдала от недоедания.
– В больнице она почувствует себя лучше, и ее там будут нормально кормить, – сказала домохозяйка, пытаясь хоть как-то поддержать меня.
Она помогла мне собрать мамины вещи и одеть ее. Мама вела себя как ребенок и была так слаба, что казалось, будто сознание полностью покинуло ее. Мы вышли из дома, сопровождаемые взглядами собравшихся вокруг соседей и детей.
Больница находилась примерно в миле от нашего дома. Мы медленно шли по дороге, и маму пошатывало от слабости. Она была похожа на подвыпившего человека, и мне приходилось все время ее поддерживать. Жаркое летнее солнце как будто назло заливало все ярким светом, подчеркивая наше жалкое состояние. Прохожие наверняка думали, что мама пьяна, но я не обращал на них никакого внимания, они казались призраками на нашем пути. Мама молчала, но понимала, куда мы направляемся, и это ее немного беспокоило. Я старался убедить ее, что все будет хорошо, и она слабо улыбалась в ответ. У нее не было сил отвечать мне.
В больнице нас встретил довольно молодой доктор. Он прочитал направление и вежливо сказал:
– Ну что же, миссис Чаплин, пройдите за мной, пожалуйста.
Мама смиренно подчинилась, но, как только медсестры подошли к ней, пытаясь помочь, она вдруг резко обернулась, так как поняла, что оставляет меня одного.
– Мама, увидимся завтра, – я постарался придать уверенности своему голосу.
Ее повели в палату, но она все старалась оглянуться на меня, будто пытаясь что-то сказать. После этого врач повернулся ко мне и спросил:
– Ну, а вы что думаете делать, молодой человек?
Помня о своем богатом опыте жизни в работных домах, я как можно спокойнее и увереннее ответил:
– А я пока буду жить у дяди.
Выйдя из больницы, я пошел домой, чувствуя при этом полную безысходность и отчаяние. Одно утешало: маме будет гораздо лучше в больнице, чем дома – в нашей маленькой комнате и без крошки еды. Но я никогда не забуду отчаяние в глазах, когда сестры уводили ее в палату. Потом я часто вспоминал ее милый облик, ее жизнерадостность, доброту и внимание. Вспоминал, как она, маленькая и уставшая, брела по улице и мгновенно преображалась, увидев нас, как начинала улыбаться, когда я с любопытством заглядывал в бумажный пакет со вкусняшками, которые она всегда приносила нам с Сидни. Даже в то самое злополучное утро, когда я плакал у нее на коленях, она хотела дать мне припасенный леденец.
В тот день я не пошел сразу домой – у меня не было на это сил. Я повернул в сторону рынка Ньюингтон-Баттс и гулял до вечера, глазея на витрины магазинов и лавочек. Вернувшись на наш чердак, я ощутил его пустоту как укор. На стуле стоял тазик, наполовину заполненный водой. В нем мама замочила две мои рубашки и свою сорочку. Я прошелся по комнате, еды в буфете не было, только маленький, наполовину пустой пакетик с чаем. На каминной полке лежал мамин кошелек, в котором я нашел три монеты по полпенса, ключи и несколько квитанций из ломбарда. На столе в углу лежал тот самый леденец, которым мама пыталась меня утешить. И тут все навалилось на меня с новой силой – я зарыдал.
Чувствуя себя совершенно опустошенным, я быстро заснул, а утро разбудило меня пугающей пустотой нашей комнаты, и даже лучи солнца, заглядывающие в окно, пытались напомнить мне, что мамы здесь уже нет. Чуть позже ко мне поднялась хозяйка и сказала, что я могу остаться в комнате, пока не найдется кто-нибудь, кто захочет ее снять, и если захочу есть, то мне надо только попросить. Я поблагодарил ее и ответил, что Сидни оплатит все наши долги, когда вернется. О еде я сказать постеснялся.
Я не исполнил своего обещания и не поехал к маме. Я просто не мог, это было выше моих сил. Но хозяйка сказала, что поговорила с доктором и выяснила, что маму увезли в лечебницу в Кейн Хилл. Как ни странно, эта печальная новость немного воодушевила меня, так как местечко находилось в двадцати милях от города и я сам ну никак бы туда не добрался. Вот вернется Сидни, и мы поедем навещать маму вместе. В первые дни после случившегося я ни с кем не общался, да и не хотел видеть никого из знакомых.
Рано утром я тихо исчезал из дома и старался приходить назад поздно вечером. Мне всегда удавалось раздобыть немного еды, но это и не было главным. Как-то утром хозяйка подловила меня, крадущегося вниз по лестнице, и спросила, хочу ли я есть. В ответ я молча кивнул. «Ну так пошли, чего стоишь», – сказала она в свойственной ей грубоватой манере.
Я не ходил больше к Маккарти – не хотел, чтобы они узнали о нашей беде, я старался стать призраком, незаметным для всех, кто меня знал.
Прошла неделя с тех пор, как маму забрали в лечебницу. Я жил какой-то странной жизнью, которая не огорчала, но и не радовала меня. Больше всего меня беспокоило, что если Сидни не вернется, то хозяйка дома вынуждена будет обратиться в органы опеки и меня снова заберут в Ханвеллскую школу. Именно поэтому я поздно возвращался домой и даже иногда ночевал на улице.
Я познакомился с двумя мужчинами – заготовителями дров, которые работали на конюшне в конце Кеннингтон-роуд. Это были нелюдимые и молчаливые дядьки, день и ночь работавшие в своем темном сарае. Дрова они продавали по полпенни за связку. Я болтался у открытой двери сарая и смотрел, как они работают. Сначала они распиливали большое бревно или балку, потом рубили ее на чурбачки, а затем уже на поленья. Мужчины делали все настолько быстро, что я был полностью очарован их работой и стал серьезно подумывать об овладении новой специальностью. Понятное дело, на следующий день я уже работал у них помощником. Заготовщики скупали дерево у компаний, занимавшихся сносом и разборкой домов, перевозили его и укладывали в своем сарае – на это уходил целый день. На второй день они пилили, а на третий – кололи чурбачки на дрова. Уже готовые поленья продавали по пятницам и субботам. Процесс продажи меня не интересовал – работать в сарае было гораздо интереснее.
Заготовщики были тихими, ничем особо не выделяющимися мужчинами в возрасте ближе к сорока. У босса (так мы звали старшего) был красный нос, как у диабетика, а на верхней челюсти – один-единственный уцелевший зуб. Однако было в его лице что-то доброе, что ничем не скроешь. Он смешно улыбался, сверкая единственным торчащим сверху зубом, а когда ему не хватало чашки для чая, брал в руку молочник, встряхивал его и с улыбкой говорил: «Ну, и это вот тоже сойдет!» Вторым напарником был тихий, медленно говоривший и никогда не споривший с боссом мужчина с одутловатым лицом и толстыми губами. Как-то раз около часа дня босс вдруг спросил меня: «А ты когда-нибудь пробовал уэльские гренки с сырными корками?»
– Да сто раз их ел, – ответил я.
Усмехнувшись, босс дал мне два пенса и отправил в лавку на углу. Хозяева лавки хорошо относились ко мне и всегда давали больше, чем я просил за свои жалкие гроши. В лавке я купил сырных корок на пенни и на столько же – хлеба. Мы промыли и отскоблили корки, залили их водой, посолили и поперчили. Иногда босс подкладывал в это блюдо кусочек сала и порезанный лук. Блюдо получалось весьма аппетитным, особенно с чашкой горячего чая.
Я никогда не спрашивал босса про деньги, но в конце недели он выдал мне шесть пенсов, чем приятно меня удивил.
Второго заготовщика звали Джо, иногда у него были эпилептические припадки, и босс жег под его носом коричневую бумагу, чтобы привести в чувство. Бывало, у бедняги шла пена изо рта и он прикусывал язык, а очнувшись, выглядел растерянным и испуганным.
Мужчины работали с семи утра и до семи вечера, а иногда и дольше, и мне всегда становилось грустно, когда они запирали сарай и уходили спать. Однажды босс решил побаловать нас с Джо и за два пенни купил билеты на галерку в мюзик-холл, находившийся на юге Лондона. Я был в восторге – там показывали комедию «Ранние пташки» Фреда Карно (несколько лет спустя я стал артистом его труппы). Мы ждали босса, Джо стоял, прислонившись спиной к стене конюшни, а я – напротив, как вдруг, издав дикий вопль, Джо упал на землю и забился в очередном приступе. Несмотря ни на что, мне очень хотелось попасть на спектакль. Босс хотел остаться с Джо, но тот убедил нас, что с ним все уже в порядке и мы спокойно можем пойти вдвоем, а он полежит и к утру окончательно придет в себя.
Надо мной постоянно висела угроза возвращения в школу, чего мне очень не хотелось. Время от времени мои заготовщики спрашивали об учебе. Каникулы прошли, и они стали что-то подозревать, поэтому мне приходилось болтаться по улицам до половины пятого, то есть до окончания уроков, а потом уже появляться у них в сарае. Просто так торчать на улице, ничего не делая, было нелегко, и я с облегчением приходил в сумеречное убежище своих новых друзей.
Однажды поздним вечером меня позвала хозяйка. Она специально ждала меня. Женщина выглядела возбужденной и чем-то обрадованной. Без лишних слов она протянула мне телеграмму: «Завтра в десять утра на вокзале Ватерлоо. Целую, люблю, Сидни».
Надо сказать, что тогда я выглядел просто ужасно. Одежда была грязной и изодранной, ботинки протерлись, а выглядывавшая из-под кепки подкладка напоминала грязную женскую нижнюю юбку. Я почти не умывался в те дни, только водой из-под крана в сарае у заготовщиков – в этом случае мне не нужно было тащить воду наверх в нашу комнату через три пролета и мимо кухни хозяйки. Поэтому следующим утром, когда я встречал Сидни, вокруг моих ушей и шеи лежали черные ночные тени.
– Что случилось? – сразу спросил Сидни, посмотрев на меня.
Я и не пытался быть деликатным, тут же выпалив:
– Мама сошла с ума, и мы отвезли ее в больницу.
Лицо Сидни потемнело, но он сдержался.
– А ты где живешь?
– Все там же, на Поунелл-террас.
Брат отошел к своему багажу, и тут я заметил, какой он бледный и похудевший. Наконец Сидни нанял извозчика, мы загрузили багаж, и я увидел целую ветку бананов!
– Это наше? – с надеждой спросил я.
– Ну да, только надо день-два подождать, пока не созреют.
По дороге домой Сидни спрашивал о маме. Я был слишком возбужден, чтобы рассказывать ему подробности, но он все понял. Потом и он рассказал мне, что его оставили на берегу в Кейптауне, потому что он заболел, а на обратном пути ему удалось заработать двенадцать фунтов, устраивая для солдат лотереи и конкурсы. Эти деньги он планировал отдать маме.
А еще он рассказал мне о своих планах. Сидни решил покончить с морем и стать актером. Он рассчитал, что на его деньги мы сможем прожить двенадцать недель, и за это время он точно найдет работу в одном из лондонских театров.
Наше прибытие на извозчике, с кучей вещей и веткой бананов, впечатлило соседей, хозяйку и прочую публику. Хозяйка снова рассказала Сидни о маме, но и она постаралась избежать неприятных деталей.
В тот же день Сидни отправился за покупками, и я получил полный комплект новой одежды, в которой вечером сидел на галерке все того же мюзик-холла на юге Лондона. Во время представления Сидни все время повторял: «Нет, ты только подумай, как бы чувствовала себя мама, если бы была с нами».
В конце недели мы с Сидни навестили маму в лечебнице Кейн Хилл. В комнате для посетителей атмосфера ожидания невыносимо давила на нас. Помню, как повернулся ключ в двери и в комнату вошла мама – бледная, с синими губами. Она узнала нас, но я не видел радости в ее усталых глазах. Ее былое веселье куда-то исчезло. Маму ввела сиделка, простоватая и бойкая женщина, которая никак не могла замолчать.
– Жаль, что вы пришли к нам в такое время, – сказала она. – Мы немножко не в себе сегодня, не правда ли, дорогая?
Мама вежливо взглянула на нее и слабо улыбнулась, явно ожидая, что сиделка оставит нас одних.
– Вы должны будете снова навестить нас, когда мы почувствуем себя лучше.
Наконец сиделка ушла, и мы остались одни. Сидни старался приободрить маму своими историями и тем, что заработал много денег, а мама равнодушно смотрела на него и рассеянно кивала. Мне казалось, что она думала о чем-то своем. Я сказал, что она скоро поправится и все снова будет хорошо.
– Конечно, – ответила мама, – если бы ты только дал мне чашечку чая сегодня вечером, я бы не заболела.
Позже доктор сказал Сидни, что помешательство мамы, несомненно, связано с постоянным голоданием. Ей необходимо было длительное серьезное лечение, и, несмотря на моменты просветления, пройдут месяцы, прежде чем она снова станет здоровой. Но долгие годы после этого в голове моей молоточками звучали мамины тихие слова: «Если бы ты только дал мне чашечку чая сегодня вечером, я бы не заболела».