Глава 42
Целую неделю гремели на княжеских сенях весёлые пиры. Ломились от яств столы, за которыми объедались и обпивались столичные бояре; сыпались в собравшуюся возле двора толпу звонкие пенязи; разряженная в шелка, улыбалась от души невеста. Такой довольной и радостной отродясь не видели её родичи и домочадцы. Рокотали гусли, отбивали дробь барабаны, визжали сопели; кривлялись, бегая вокруг столов, потешные скоморохи.
В глазах у Туряка рябило от разноцветья одежд, в ушах стоял звон, он с нетерпением ожидал, когда же всё это кончится и придёт на смену шуму и суете благословенная тишина. Деланая улыбка играла на его лице, под крики «Горько!» он впивался в уста Изяславны, чувствуя всю её запоздалую страсть и какое-то сокрытое в глубинах своей души отвращение к этой шумной свадьбе и к этим нескончаемым льстивым улыбкам бояр, заискивающих и лебезящих перед великокняжеским зятем.
Слава Господу, торжества завершились. Туряк безмятежно отдыхал, возлежа рядом с женой на мягких пуховиках. Уже начинали надоедать ему её страстные объятия, так и тянуло его от неё подальше, хотелось, пусть хоть ненадолго, побыть одному, чтобы обдумать, постараться осмыслить происходящее.
Однажды утром, когда Изяславна ещё спала на широкой постели под тёплыми беличьими одеялами, Туряк, выйдя во двор, забрался на своего любимого вороного фаря и выехал за ограду. Стояла осень, под копытами шуршали опавшие жёлтые листья, небо заволокли тяжёлые серые тучи, и всё это навевало на боярина тоску. Скоро, как только ляжет снег и установится санный путь, он распрощается, – наверное, надолго – с Киевом, его соборами, площадями, дворцами, с синью Днепра и отправится в болотистую землю дреговичей, в Туров – город, так чудно созвучный с его именем. И он покинет стольный град без сожаления, ибо кто он здесь? Всего лишь один из множества бояр, вечно спорящих, норовящих обойти соперника, взлететь повыше, чёрно завидующих друг другу. В Турове он будет сам себе господин, будет иметь безграничную власть в этом крае нескончаемых болот, дремучих лесов, крае язычников и волхвов. Никто не будет стоять над ним, понукать, указывать ему, он избавится от ненужной мелочной опеки, навсегда расстанется и забудет о свирепых торках с их проклятым ханом Азгулуем и до скончания земных лет будет жить в мире и достатке, рядом с верной высокородной супругой.
И всё-таки грызли Туряка сомнения. Может, не стоило ему затевать с Изяславной? Ну, высокородна она, богата, и что с того? Ей уже за сорок, у неё жизнь позади, просто она хочет провести остаток своих дней в покое, тихо, за спиной мужа, под его защитой, оградившись им от всего мира.
Конечно, он, Туряк, мечтал об ином. Хотя вроде всё и сложилось неплохо, но он чувствовал, знал: чего-то ему по-прежнему не хватает в жизни. Чего? Он даже и не мог так сразу ответить.
Подъехав к собору Софии, Туряк спешился, бросил поводья гридню и неторопливо подошёл к раскрытым вратам.
В соборе кончалась заутреня. Люди ещё редкими кучками, но уже выходили из врат. Прошёл какой-то монашек в надвинутом на чело куколе, простолюдинка в белом платье, окружённая сонмом ребятишек мал мала меньше, купец в дорогом, отороченном золотом кафтане. Туряк остановился у врат, протянул серебряную монету убогому нищему в тряпье, со всклокоченной, с проседью, долгой бородой, поднял голову и… обомлел.
Лёгкой плывущей походкой из собора шла красивая молоденькая девушка в дорожном, саженном жемчугами вотоле, сафьяновых узконосых сапожках и в парчовой шапочке, под которую надет был дорогой узорчатый убрус. Туряк тотчас узнал ту самую Марию, дочь Иванко Чудинича, которую он увидел впервые перед отъездом в Торческ.
Вот она, прекрасная, подобная ангелу, подошла к нищему, положила ему в руку пенязь, затем подняла исполненные серебристым, словно бы неземным светом очи на Туряка, вдруг испуганно вскрикнула и опрометью бросилась прочь. Она бежала по широкой улице, прямо по грязи, не разбирая дороги, а изумлённый Туряк застыл у врат как вкопанный и, не в силах отвести взор, всё смотрел и смотрел ей вслед. И казалось ему, что вовсе это не девица убегала сейчас от него – это счастье земное навсегда, навеки покидало его, улетая птицей в неведомую даль, в небытие, а перед ним оставалась лишь грязная унылая улица, по которой ему предстоит идти до конца дней.
Девушка давно уже скрылась из виду, а Туряк всё глядел вдаль, словно силясь увидеть там, пусть хоть на миг, хоть в последний раз в жизни, её светлый чистый образ.
Следующие несколько дней боярин ходил как в тумане. Он чувствовал, что не обретёт покоя, пока рядом не будет Марии с её светлыми чистыми очами, с её пронзительным смехом, с её несравненной красой. Почему девушка испугалась его? Отчего он пришёлся ей не по нраву? Туряк мучился, метался из угла в угол горницы, накричал на челядинца, не хотел видеть никого, в том числе и жену.
Однажды поздним вечером он наконец додумался, как ему поступить. Надо выкрасть Марию из отцова дома, выкрасть тайком, чтоб никто не ведал, и поселить её где-нибудь в Туровской земле, в месте, куда бы никто не знал дороги. Он велит выстроить там огромный роскошный терем с башнями-повалушами, церквами, воротами, и в том тереме будет жить Мария, и он станет навещать её, а потом, когда умрёт Евдокия, он обвенчается с ней в Софии.
Но как выкрасть девушку, притом не вызвав у неё ненависти?
«Торки! – мелькнуло в голове Туряка. – Конечно, найму Азгулуя, пошлю ему в подмогу Метагая, велю им украсть девицу и везти по дороге. Сам с двумя-тремя гриднями как будто невзначай наскочу на торков, отобью девку, увезу её в лес. Ещё всю жизнь благодарить меня будет! Скажу ей, что отца упрежу, что одну не пущу – вдруг поганые снова налетят. Умчу с собой да упрячу. Упрямиться начнёт – ничего, успокоится, привыкнет. Увидит, что готов я для неё на всё. А коли не выйдет по-доброму, тогда уж придётся её силою. Главное – охрану крепкую к ней нарядить, людей преданных приставить».
Туряк улыбнулся, но вдруг, бросив взгляд на икону, вздрогнул.
«А Бог? Как не подумал о Боге?! Ведь грех се?! Но я отмолю грех, я и Марию сделаю счастливой, одарю её, не обижу, и церкви строить велю, и вклады внесу в монастыри, – поспешил Туряк успокоить свою совесть. – И сёла дам монахам, и злата им отсыплю щедро».
В тот вечер он долго и истово молился, стоя на коленях перед образами.