ДЕРРИ: Четвертая интерлюдия
Ты должна была проиграть
Нельзя выигрывать все время.
Ты должна была проиграть
Нельзя выигрывать все время,
что я говорил!
Я знаю, милая моя,
Я вижу, что грядет беда…
«Ты должна была проиграть» Джон Ли Хукер
6 апреля 1985 г.
Вот что я вам скажу, друзья и соседи: сегодня я пьян. Пьян вусмерть. Ржаное виски. Пошел в «Источник Уоллиса», где начал, потом за час до закрытия заглянул в винный магазин на Центральной улице и купил пинту ржаного виски. Я знал, что собираюсь сделать. Вечером напиться задешево, чтобы утром заплатить втридорога. И теперь он сидит, пьяный ниггер, в публичной библиотеке после закрытия. Передо мной раскрытая книга, по левую руку — бутылка «Олд Кентукки». «Скажи всю правду и посрами дьявола» — как говаривала моя матушка, но она забыла сказать мне что иногда тебе никак не посрамить мистера Раздвоенное Копыто трезвым. Ирландцам это известно, но, разумеется, они белые ниггеры Господа нашего, и, кто знает, может, они на шаг впереди.
Хочу написать о выпивке и дьяволе. Помните «Остров сокровищ»? Старого морского волка в «Адмирале Бенбоу»? «Мы еще им покажем, Джим!» Готов спорить, старый пердун даже в это верил. Насосавшись рому — или ржаного виски — поверишь во что угодно.
Выпивка и дьявол. Хорошо.
Иной раз нравится мне позабавить себя, задаваясь вопросом: сколько мне будет отпущено, если я действительно опубликую что-нибудь из написанного глубокой ночью? Если я действительно вытащу на свет Божий несколько скелетов из шкафа Дерри. У библиотеки есть совет директоров. Одиннадцать человек. Один из них семидесятилетний писатель, которого два года назад хватил удар, и он не способен без посторонней помощи найти свой стул на заседании (иногда можно увидеть, как он достает из волосатых ноздрей больших сухих козлов и аккуратно укладывает в ухо, вероятно, на хранение). Еще один директор — напористая женщина, которая приехала из Нью-Йорка с мужем врачом и не устает произносить длинные, визгливые монологи о провинциальности Дерри, о том, что здесь никто не понимает ЕВРЕЙСКИХ ПЕРЕЖИВАНИЙ и как приходится ехать в Бостон за юбкой, если хочешь выйти из дома в чем-то приличном. В последний раз эта худосочная дамочка говорила со мной, не прибегая к услугам посредника, во время рождественской вечеринки совета года полтора назад. Она прилично набралась джином и спросила меня, понимает ли кто в Дерри ПЕРЕЖИВАНИЯ ЧЕРНЫХ. Я тоже выпил немало джина, поэтому ответил: «Миссис Глэдри, евреи, возможно, большая загадка, но ниггеры для всего мира — открытая книга». Она поперхнулась, развернулась так резко, что из-под широкой юбки на мгновение показались трусики (не слишком интересное зрелище, я бы предпочел увидеть на ее месте Кэрол Дэннер), и на том закончился мой последний неформальный разговор с миссис Рут Глэдри. Невелика беда.
Другие директора — потомки лесных баронов. Их поддержка библиотеки — акт наследственного искупления грехов; они насиловали леса, а теперь заботятся о книгах, точно так же, как распутник, достигнув средних лет, может решить, что пора бы и позаботиться о незаконнорожденных детях, которых наплодил в молодости. Их деды и прадеды в прямом смысле этого слова раздвигали ноги лесам к северу от Дерри и Бангора и насиловали этих наряженных в зеленое девственниц топорами и кондаками. Они рубили деревья, обрезали ветки и никогда не оглядывались. Они порвали девственную плеву этим великим лесам, когда президентом был Гровер Кливленд, и практически завершили свое грязное дело, когда Вудро Вильсона хватил удар. Эти злодеи в кружевных воротниках насиловали великие леса, брюхатили их обрубленными ветками и мусором и превратили Дерри из сонного маленького кораблестроительного городка в бурлящий вертеп, где салуны никогда не закрывались, а проститутки работали ночами напролет. Один из старожилов, Эгберт Тарэгуд — ему сейчас девяносто три — рассказывал мне, как привел тощую, как доска, проститутку в маленькую каморку на Пекарной улице (ее больше не существует; жилой комплекс для среднего класса чинно стоит на том месте, где когда-то ревела Пекарная улица).
«Только спустив в нее, я осознал, что она лежит в луже спермы глубиной в дюйм. И сперма эта уже загустела, превратившись в желе. „Девочка, — говорю я, — разве ты не думаешь о себе?“ Она смотрит вниз и отвечает: „Я постелю новую простыню, если ты хочешь повторить. Две вроде бы еще лежат в шкафу, в коридоре. Я знаю, что до девяти или десяти еще соображала, на чем лежу, но к полуночи моя манда так онемела, что могла быть и в Эллсуорте“».
Таким был Дерри в первые двадцать или чуть больше лет двадцатого века: процветание, и пьянка, и гулянка. По Пенобскоту и Кендускигу бревна плыли нескончаемым потоком с ледохода в апреле до ледостава в ноябре. В двадцатых бизнес начал хиреть без военных и строительных заказов. Лесные бароны положили деньги в нью-йоркские и бостонские банки, которые пережили биржевой крах, и оставили экономику Дерри жить — или умирать — саму по себе. Они удалились в роскошные особняки на Западном Бродвее, а детей отправили в частные школы Нью-Хэмпшира, Массачусетса и Нью-Йорка. Жили на проценты с капитала и пользовались своими политическими связями.
Так что через семьдесят лет после того, как Эгберт Тарэгуд потратил свой любовный пыл и доллар на проститутку в залитой спермой кровати на Пекарной улице, от их господства остались лишь бескрайние вырубки в округах Пенобскот и Арустук да великолепные викторианские особняки, занимающие два квартала Западного Бродвея… и, разумеется, моя библиотека. Да только я не успел бы и надрочить член (сравнение использую сознательно), как эти добрые люди с Западного Бродвея отняли бы у меня «мою библиотеку», попытайся я опубликовать что-нибудь о «Легионе белой благопристойности», пожаре в «Черном пятне», расстреле банды Брэдли… или историю Клода Эру и «Серебряного доллара».
Так называлась пивная, где в сентябре 1905 года произошло, вероятно, самое странное массовое убийство в истории Америки. В Дерри еще есть несколько старожилов, которые заявляют, что помнят эту историю, но доверяю я, если на то пошло, только Тарэгуду. Ему тогда было восемнадцать.
Сейчас Тарэгуд живет в Доме престарелых Полсона. Зубов у него нет, а французский акцент уроженца долины Сент-Джона столь силен, что понять его, вероятно, может только другой старожил штата Мэн, при условии, если его слова запишут на бумаге по правилам фонетики. Сэнди Айвз, фольклорист из университета Мэна, о котором я упоминал ранее в этих беспорядочных записях, помог мне расшифровать мои аудиозаписи.
Клода Эру Тарэгуд назвал «адын пахой канак, сын шут, зглуд катого зверил тобе, как кобыл вунном швете».
(Перевод: «Один плохой канак, сын шлюхи, взгляд которого сверлил тебя, как кобылий в лунном свете»)
По словам Тарэгуда, он — и все, кто работал с Эру, — не сомневался в том, что тот хитер, как пес, крадущий кур… отчего его налет с топором на «Серебряный доллар» представляется еще более удивительным. Совершенно не в его характере. До того дня лесорубы Дерри верили, что самое большее, на что способен Эру, так это устроить лесной пожар.
Лето 1905 года выдалось долгим и жарким, так что пожаров в лесах хватало. Самый крупный — потом Эру признался, что устроил его, подсунув горящую свечу под кучу щепок и веток — случился в Больших индейских лесах Хейвена. Тогда сгорело двадцать тысяч акров зрелой древесины, и дым чувствовался на расстоянии тридцати пяти миль, в Дерри, когда запряженные лошадьми вагоны ползли по Подъему-в-милю.
Весной того года какое-то время шли разговоры об организации профсоюза. Этим занимались четверо лесорубов (организовывать было особо некого; рабочие Мэна тогда относились к профсоюзам так же враждебно, как в большинстве своем и сейчас), в том числе и Клод Эру, который, вероятно, представлял себе профсоюзную деятельность, как возможность говорить людям умные слова и чаще пьянствовать на Пекарной и Поварской улицах. Эру и трое остальных называли себя «организаторами», лесные бароны полагали их «смутьянами». Во всех лагерях лесорубов, от Тонро до Хейвен-Виллиджа и от Саммер-Плантейшн до Миллинокета, на столовых висели объявления, извещавшие лесорубов, что любой, замеченный в разговорах о создании профсоюза, будет немедленно уволен с работы.
В мае того же года состоялась короткая забастовка неподалеку от Трафэм-Нотч, с которой быстренько разобрались силами штрейкбрехеров и «городских констеблей» (и это более чем странно, вы понимаете, потому что почти тридцать «городских констеблей» размахивали ручками топоров и крушили черепа, хотя до того майского дня в Трафэм-Нотч, и это все знали, не было ни единого констебля, да и проживало там в начале века всего 79 человек), но Эру и другие организаторы рассматривали случившееся как большую победу в своем благородном деле. Соответственно, они приехали в Дерри, чтобы напиться и продолжить «организовывать»… или «смущать умы», в зависимости от того, с чьей стороны смотреть. В любом случае такой работой можно заниматься только на трезвую голову. Они же обошли едва ли не все бары на Адских пол-акра и закончили свой поход в «Спящем серебряном долларе». Там, обняв друг друга за плечи, пьяные в стельку, они горланили профсоюзные песни вперемешку с жалостливыми, вроде «Глаза моей мамы смотрят с Небес», хотя лично я думаю, что любую мать, которая, глядя оттуда, увидела бы своего сыночка в таком скотском состоянии, не стали бы осуждать за то, что она отвернулась.
Согласно Эгберту Тарэгуду, по всеобщему убеждению существовала только одна причина, объясняющая участие Эру в профсоюзном движении. Причина эта звалась Дэйви Хартуэллом. Он был главным «организатором» или «смутьяном», а Эру влюбился в него. Не только он; большинство мужчин, причастных к организующемуся профсоюзу, любили Хартуэлла глубоко и страстно; той гордой любовью, которую мужчины приберегают для представителей своего пола, наделенных той харизмой, что возводит их в ранг святых. «Дэвви Ардувелл фел себе так, шлофто полфина мир принатлекать ему, а фторая он зопирать на самок», — объяснил Тарэгуд.
(Перевод: «Дэйви Хартуэлл вел себя так, будто половина мира принадлежит ему, а вторую он запер на замок».)
«Он быть феликим селофек фнутри; неть нушты гофорить, что не быть. В нем шустфовать шила, шуствовать доштоенстфо, как и в поводке, так и в раехофоре. Неть нушты гофорить, сто он не быть хорох селофеком. Лудя к ему тянулить».
Эру пошел за Хартуэллом организовывать профсоюз, как пошел бы за ним, если бы тот решил стать кораблестроителем в Бревере, что находился дальше от океана, или в Бэте, по пути к океану, или отправился бы строить эстакады в Вермонте, или попытался вернуть с запада «Пони-экспресс». Эру был хитрым и злобным, и я полагаю, что в любом романе сие гарантировало отсутствие у него каких-либо положительных качеств. Но иногда, если человеку всю жизнь не доверяют, да и он сам ни к кому не испытывает доверия, если он одиночка (или неудачник), как по собственному выбору, так и по сложившемуся к нему отношению, он может найти друга или любовника и просто жить ради этого человека, как собака живет ради своего хозяина. И, похоже, именно такие отношения сложились между Эру и Хартуэллом.
Так или иначе, все четверо провели ночь в гостинице «Брентвуд-Армс», которую лесорубы тогда называли «Плавающим псом» (причина канула в Лету — этого не помнит даже Эгберт Тарэгуд). Четверо зарегистрировались в гостинице; никто не выписался. Одного, Энди Делессепса, больше никто не видел; насколько мы можем судить, вполне возможно, что остаток жизни он провел в Портсмуте, ни в чем себе не отказывая. Но я почему-то в этом сомневаюсь. Еще двоих «смутьянов», Эмсела Бикфорда и самого Дэйви Хартуэлла, нашли в Кендускиге, плавающих лицом вниз. У Бикфорда недоставало головы; кто-то снес ее ударом двуручного лесорубского топора. Хартуэлл лишился обеих ног, и те, кто нашел его, клялись, что никогда не видели на человеческом лице такой боли и ужаса. Ему что-то засунули в рот, отчего раздулись щеки, и когда те, кто обнаружил тело, перевернули его и растянули челюсти, в грязь выпали семь пальцев ног. Некоторые думали, что оставшиеся три он потерял за те годы, что рубил лес; другие склонялись к тому, что он их проглотил перед тем, как умереть.
На спине каждого человека крепилась бумажка с одним словом: «ПРОФСОЮЗ».
Клод Эру не предстал перед судом за то, что случилось в «Серебряном долларе» вечером 9 сентября 1905 года, поэтому нет никакой возможности точно узнать, как в ту майскую ночь ему удалось избежать судьбы остальных «смутьянов». Мы только можем высказывать предположения: долгое время прожив в одиночестве, он знал, когда нужно действовать быстро, и, возможно, обладал шестым чувством, которое позволяло предвидеть беду. Но почему тогда он не взял с собой Хартуэлла? Или, возможно, его увели в лес вместе с остальными «агитаторами»? Может, Эру оставили напоследок, и он сумел убежать, когда крики Хартуэлла (приглушенные, потому что рот ему набили его же пальцами) разносились в темноте, вспугивая с гнезд птиц. Узнать это невозможно, точных сведений не получить, но сердцем чувствую — это правильная версия.
Клод Эру стал человеком-призраком. Он заходил в лагерь лесорубов в долине Сент-Джон, вставал в очередь в столовой вместе со всеми, получал полную тарелку, съедал все и уходил, прежде чем кто-нибудь понимал, что он здесь не работает. Несколько недель спустя он появился в пивной Уинтерпорта, говорил о профсоюзе и клялся, что отомстит тем, кто убил его друзей, и в первую очередь Гамильтону Трекеру, Уильяму Мюллеру и Ричарду Боуи. Все они жили в Дерри, их дома с башенками и остроконечными двускатными крышами стоят на Западном Бродвее и поныне. Годы спустя они и их потомки сожгут «Черное пятно».
Можно не сомневаться, что были люди, которые хотели бы избавиться от Клода Эру, особенно после того, как в июне того года заполыхали пожары. Но хотя Эру видели часто, на одном месте он не сидел и как зверь чуял опасность. Насколько мне удалось выяснить, ни одной официальной жалобы на него не подавали, то есть полиция в этом не участвовала. Возможно, существовали опасения, что Эру расскажет лишнее, если его привлекут к суду за поджог.
Какими бы ни были причины, в то жаркое лето вокруг Дерри и Хейвена горели леса. Пропадали дети, количество драк и убийств превысило среднюю норму, и пелена страха накрыла город, такая же реальная, как дым от пожаров, который чувствовался на вершине холма Подъем-в-милю.
Дожди наконец-то пошли первого сентября, и лило целую неделю. Центр Дерри затопило, что никого удивить не могло, но большие дома на Западном Бродвее стояли высоко над центром города, и в некоторых из этих домов слышались вздохи облегчения. «Пусть этот безумный канак прячется в лесах всю зиму, если ему того хочется, — возможно, говорили там. — В это лето он уже ничем не навредит, а до следующего июня, когда подсохнет земля, мы его поймаем».
Потом наступило 9 сентября. Я не могу объяснить, что тогда произошло; Тарэгуд не может объяснить; насколько мне известно, никто не может. Я могу только описать случившееся.
В «Сонном серебряном долларе» толпились лесорубы, пили пиво, закусывали. Снаружи сгущались сумерки, чтобы перейти в туманный вечер. В Кендускиге вода поднялась высоко, она отливала тусклым серебром, заполняя Канал от края до края, и, согласно Эгберту Тарэгуду, дул сильнейший ветер: «такей, хто хачем натить дыу в твоить шанах и отавать усе, хто там хесть». Улицы превратились в болота. За одним из столов в глубине зала люди Уильяма Мюллера играли в карты. Мюллер был совладельцем железной дороги и лесных массивов площадью в миллионы акров, и люди, что сидели за покрытым клеенкой столом, отчасти были лесорубами, отчасти — железнодорожными рабочими, а по существу — головорезами. Двое из них, Тинкер Маккатчеон и Флойд Колдервуд, отсидели в тюрьме. Компанию им составляли Латроп Раунде (прозвище у него было Эль-Катук, такое же малопонятное, как и название гостиницы «Плавающий пес»), Дэвид Грениер, по прозвищу Стагли, и Эдди Кинг, бородач в очках, таких же толстых, как его пузо. Вполне возможно, что они, среди прочих, два с половиной последних месяца разыскивали Клода Эру. И с той же вероятностью можно предположить, хотя доказательств нет, что они участвовали в майской разборке, после которой Хартуэлла и Бикфорда нашли в реке.
По словам Тарэгуда, народу в пивной хватало. Десятки людей пили пиво, ели и плевали на грязный, посыпанный опилками пол.
Дверь открылась, и вошел Клод Эру с обоюдоострым лесорубским топором в руке. Протолкнулся к стойке, локтями освободив себе место. Эгберт стоял слева от него. И, по его словам, пахло от Эру, как от тушеного лесного хорька. Бармен принес Эру стакан пива, два сваренных вкрутую яйца в миске и солонку. Эру расплатился купюрой в два доллара, получил сдачу, доллар и восемьдесят пять центов, засунул деньги в один из карманов с клапаном лесорубской куртки. Посолил яйца и съел их. Посолил пиво, выпил, рыгнул.
— Снаружи места больше, чем внутри, Клод, — добродушно заметил Тарэгуд, словно половина стражей порядка северного Мэна не гонялись за Эру тем летом.
— Знаешь, это правда, — ответил Эру, только, учитывая, что он был канаком, получилось у него, вероятно, так: «Ты шнаеть, тета прафта».
Он заказал второй стакан, выпил, снова рыгнул. Разговоры у стойки продолжались, никакой тебе тишины, как в вестерне, когда в салун входит плохой или хороший парень и со зловещим видом направляется к бару. Несколько человек поздоровались с ним. Клод кивал им, махал рукой, но не улыбался. Тарэгуд говорил, что выглядел Эру так, словно пребывал в полутрансе. За столом в глубине зала продолжалась игра в покер. Эль-Катук сдавал карты. Никто не удосужился сказать игрокам, что Клод Эру в баре — хотя их столик находился в каких-то двадцати футах от стойки, а поскольку имя Клода несколько раз выкрикивалось людьми, которые его знали, трудно представить себе, как они продолжали играть, словно не подозревая о потенциально смертельной угрозе, какую таило в себе его присутствие. Но они продолжали.
Допив второй стакан пива, Эру попрощался с Тарэгудом, подхватил топор и двинулся к столу, за которым люди Мюллера играли в пятикарточный стад-покер. Там он начал рубить.
Флойд Колдервуд как раз налил себе стакан ржаного виски и ставил бутылку на стол, когда подошел Эру и отрубил Колдервуду кисть. Колдервуд посмотрел на свою кисть и закричал: она все еще держала бутылку, но внезапно перестала к чему-либо присоединяться, оканчиваясь обрубками хрящей и рассеченными венами. На мгновение пальцы отрубленной кисти еще крепче сжали бутылку, а потом кисть упала на стол, как дохлый паук. Из запястья хлынула кровь.
В баре кто-то потребовал пива, а еще кто-то спросил бармена, которого звали Джонеси, по-прежнему ли тот красит волосы.
— Никогда их не красил, — раздраженно ответил Джонеси; он гордился своими волосами.
— А одна шлюха у «Ма Кортни» говорит, что волосы у тебя вокруг шланга белые, как снег, — гнул свое лесоруб, спросивший о волосах.
— Она наврала, — ответил Джосели.
— Скинь портки и дай нам посмотреть, — предложил еще один лесоруб по фамилии Фолкленд, с которым пил Эгберт Тарэгуд, прежде чем пришел Эру. Фраза эта вызвала всеобщий смех.
А позади них вопил Флойд Колдервуд. Несколько мужчин, привалившихся к стойке, мимоходом оглянулись, аккурат в тот момент, когда Клод Эру вонзал топор в голову Тинкера Маккатчеона. Тинкер, мужчина крупный, с седеющей бородой, приподнялся — кровь потоками стекала по лицу — и снова сел. Эру выдернул топор из головы Тинкера. Тот начал подниматься вновь, и Эру ударил еще раз, теперь уже в спину. Звук раздался такой, говорил Тарэгуд, словно выстиранное белье бросили на коврик. Тинкер повалился на стол, карты выпали из его руки.
Другие игроки кричали и вопили. Колдервуд орал в голос, пытаясь зажать левой рукой правую, из обрубка которой хлестала кровь. У Стагли Грениера, по словам Тарэгуда, был пистолет-в-сумке (то есть в плечевой кобуре), и он пытался ухватиться за рукоятку, но никак не получалось. Эдди Кинг попробовал встать и свалился со стула, упал на спину. Прежде чем он успел подняться, Эру уже стоял над ним, вскинув над головой топор. Кинг закричал и поднял вверх обе руки, моля о пощаде.
— Пожалуйста, Клод, я только женился в прошлом месяце! — крикнул Кинг.
Топор пошел вниз, его лезвие почти целиком ушло в толстое брюхо Кинга. Брызги крови взлетели до потолочных балок «Доллара». Эдди на спине начал отползать от стола. Клод выхватил из него топор, как выхватывает из дерева мягкой породы опытный лесоруб, покачав из стороны в сторону, чтобы ослабить сжимающую хватку древесины. Освободив, вновь вскинул над головой. Опустил, и Эдди Кинг перестал кричать. Клод Эру с ним, однако, не закончил; принялся рубить в щепу для растопки.
За стойкой разговор переключился на грядущую зиму. Вераон Стэнчфилд, фермер из Пальмиры, утверждал, что зима будет мягкой. Исходил из принципа — чем больше дождя осенью, тем меньше снега зимой. Элфи Ноглер, ферма которого находилась на Ноглер-роуд в Дерри (ее уже нет; там, где Элфи Ноглер выращивал горох, и фасоль, и свеклу, теперь ответвление — длиной 8,8 мили — шестиполосной автострады), с ним не соглашался. Элфи заявлял, что зима будет о-го-го. Он насчитывал аж восемь колец на некоторых гусеницах бабочки «монарх». Третий мужчина предвещал гололед. Четвертый — грязь. Конечно же, вспомнили и ураган 1901 года. Джонеси наполнял стаканы пивом и раздавал миски с крутыми яйцами. За их спинами продолжались крики и лились реки крови.
В этот самый момент моего разговора с Тарэгудом я выключил диктофон и спросил его:
— Как такое могло случиться? Как мне понимать ваши слова? Вы не знали, что происходит, или знали, но предпочитали не вмешиваться, или как?
Подбородок Тарэгуда уткнулся в верхнюю пуговицу его заляпанной едой жилетки. Брови сдвинулись. Он долго, долго молчал. Стояла зима, и я слышал — очень тихие — крики и смех детей, катающихся с высокой горки в Маккэррон-парк. Пауза в комнатке Тарэгуда, маленькой, заставленной мебелью, пропахшей лекарствами, так затянулась, что я уже хотел повторить вопрос, когда он ответил:
— Мы знали. Но это не имело значения. В каком-то смысле это напоминало политику. Ага, в каком-то смысле. Как и управление городом. Лучше всего не мешать заниматься политикой или городскими делами людям, которые в этом разбираются. Не надо рабочему человеку в это вмешивается. Пользы не будет.
— Вы действительно говорите о судьбе или просто боитесь прямо сказать об этом? — внезапно спросил я. Вопрос буквально вылетел из меня, и я не ожидал, что Тарэгуд, старый, и тугодум, и малограмотный, ответит… но он ответил, и его ответ меня не удивил.
— Ага. Вероятно, говорю.
Я снова включил диктофон.
Пока мужчины у стойки толковали о погоде, Клод Эру продолжал махать топором. Стагли Грениер наконец-то сумел вытащить свой пистолет-в-сумке. Топор в очередной раз опускался на Эдди Кинга, уже порубленного в капусту. Пуля после выстрела Грениера попала в топор и, выбив искру, отскочила с жалобным воем.
Эль-Катук поднялся и попытался попятиться. В руке он все еще держал колоду, из которой сдавал. Карты начали вываливаться из его руки, падали на пол. Клод двинулся за ним. Эль-Катук вскинул руки. Грениер выстрелил еще раз, и пуля прошла футах в десяти от Эру.
— Остановись, Клод, — взмолился Эль-Катук. По словам Тарэгуда, он вроде бы попытался улыбнуться. — Меня с ними не было. Я в этом не участвовал.
Эру что-то прорычал.
— Я был в Миллинокете, — взвизгнул Эль-Катук. — Я был в Миллинокете, клянусь именем матери! Спроси кого хочешь, если не веришь мне…
Клод поднял топор, с которого капала кровь, и Эль-Катук бросил оставшиеся карты ему в лицо. Топор опустился со свистом. Эль-Катук увернулся от удара. Топор вонзился в вагонку, которой была обита задняя стена зала. Эль-Катук попытался убежать. Эру вытащил топор из стены и ткнул между лодыжек Эль-Катука. Тот повалился на пол. Стагли Грениер снова выстрелил в Эру, на этот раз более удачно. Он целил в голову обезумевшего лесоруба; пуля пробила мягкие ткани бедра.
Тем временем Эль-Катук торопливо полз к двери, волосы падали ему на лицо. Эру опять взмахнул топором, оскалив зубы, что-то бормоча, и мгновение спустя отрубленная голова Катука, с торчащим между зубами языком, покатилась по засыпанному опилками полу. Голова остановилась у сапога лесоруба по фамилии Варни, который провел в «Долларе» большую часть дня и уже так набрался, что не соображал, на земле он или на море. Варни пнул голову, даже не посмотрев, что это, и крикнул Джонеси: «Пива!»
Эль-Катук прополз еще три фута — кровь хлестала из шеи, словно из трубы высокого давления, — прежде чем понял, что он мертв, и только тогда затих. Оставался только Стагли. Эру повернулся к нему, но тот уже вбежал в сортир и запер дверь.
Эру пустил в ход топор, крича и беснуясь, на губах выступила пена. Когда он ворвался в сортир, то Стагли там не нашел, хотя в маленьком, с дырявой крышей помещении не было ни одного окна. Эру на мгновение застыл, наклонив голову, с забрызганными кровью и слизью руками, а потом, взревев, откинул сиденье с тремя дырками. И успел увидеть сапоги Стагли, исчезающие под доской, за которой находилась внешняя часть выгребной ямы. Через несколько мгновений Стагли уже бежал по Биржевой улице под дождем, в говне с головы до пят, крича, что его убивают. Он пережил резню в «Серебряном долларе», единственный из всех, кто сидел за тем столом, но выдержал только три месяца шуточек о том, как он спасся, и навсегда уехал из Дерри.
Эру вышел из сортира и остановился перед ним, словно бык после атаки, опустив голову, держа топор перед собой. Он тяжело дышал, ошметки чужих мозгов облепили его до самой макушки.
— Закрой дверь, Клод, из этого сральника воняет хуже некуда! — крикнул ему Тарэгуд.
Клод выронил топор на пол и закрыл дверь. Потом направился к столу, за которым сидели его жертвы, пинком отшвырнул попавшуюся на пути отрубленную ногу Эдди Кинга, сел и обхватил голову руками. Мужчины у стойки вернулись к выпивке и прерванным разговорам. Пять минут спустя в пивной появились новые люди, среди них три помощника шерифа (старшим был отец Лола Мейкена, но с ним случился сердечный приступ, когда он увидел всю эту кровищу, и его пришлось увезти к доктору Шрэтту). Клода Эру увели. Он не сопротивлялся, скорее спал, чем бодрствовал.
В тот вечер все бары на Пекарной и Биржевой улицах гудели, переваривая новость о резне в «Серебряном долларе». Праведная пьяная ярость начала набирать силу, и после закрытия баров более семидесяти человек направились в центр города, где находилась тюрьма и здание суда. Они несли с собой факелы и фонари. Некоторые захватили ружья, другие — топоры, третьи — кондаки.
Шериф округа собирался вернуться из Бангора только к полудню следующего дня, так что в городе его не было, а Гус Мейкен лежал в лазарете доктора Шрэтта с сердечным приступом. Два помощника шерифа, которые сидели в участке и играли в криббидж, услышали приближающуюся толпу и тут же смылись. Пьяницы ворвались в тюрьму и выволокли Клода Эру из камеры. Он особо не протестовал, заторможенный и безучастный.
Они пронесли его на своих плечах, как героя футбольного матча; пронесли его до Канальной улицы; там линчевали, повесив на старом вязе, крона которого нависала над Каналом. «Он настолько был не в себе, что и дернулся-то только пару раз», — сказал Тарэгуд. И, если верить городским архивам, кроме Клода Эру, в этой части Мэна никого никогда не линчевали. Нет нужды говорить, что в «Дерри ньюс» об этом не написали ни слова. Многие из тех, кто спокойно продолжал пить, пока Эру махал топором в «Серебряном долларе», приняли деятельное участие в его казни. К полуночи настроение их заметно переменилось.
Я задал Тарэгуду последний вопрос: видел ли он в тот изобилующий насилием день человека, которого не знал? Который показался ему странным, неуместным, забавным, каким-то клоуном? Который мог пить в баре днем, а ближе к вечеру приняться подзуживать остальных, когда пьянка продолжалась и пошли разговоры о суде Линча?
— Может, и видел, — ответил Тарэгуд. К тому времени он устал, клевал носом, ему хотелось спать. — Только было это давно, мистер. Очень и очень давно.
— Но вы что-то помните.
— Помню, я подумал, что где-то под Бангором проводится окружная ярмарка. В тот вечер я пил пиво в «Бадье крови». «Бадью» и «Серебряный доллар» разделяли шесть домов. Там был один парень… смешной такой… делал сальто и кувыркался… жонглировал стаканами… показывал трюки… прикладывал четыре десятицентовика ко лбу и они там оставались… забавно, знаешь ли…
Его костлявый подбородок вновь упал на грудь. Он собирался заснуть у меня на глазах. Слюна начала пузыриться в уголках его рта, где морщинок было никак не меньше, чем складок на женском кошельке.
— И потом видел его, — добавил Тарэгуд. — Подумал, что он очень уж хорошо провел тот вечер… и решил остаться.
— Да, он тут уже давно, — кивнул я.
Мне ответил едва слышный храп. Тарэгуд уснул в своем кресле, стоящем у окна, с порошками и таблетками, выстроившимися на подоконнике, как солдаты старости на плацу. Я выключил диктофон, какое-то время посидел с ним, этим странным путешественником во времени из 1890 (или около того) года, который помнил, какой была Америка без автомобилей, электрических фонарей, самолетов и штата Аризона. Пеннивайз уже тогда жил здесь, гнал их по тропе к еще одному знаковому жертвоприношению — всего лишь одному из многих в длинной череде знаковых жертвоприношений, которые совершались в Дерри. Это, совершенное в сентябре 1905 года, положило начало очередному периоду ужаса, который включил в себя и взрыв Металлургического завода Китчнера на Пасху следующего года.
Вот тут возникают интересные (и, насколько я понимаю, жизненно важные) вопросы. К примеру, чем в действительности питается Оно? Я знаю, что некоторых из детей частично съели — на них нашли следы зубов — но, возможно, мы сами побуждаем Оно это делать? Конечно же, нас учили с самого раннего детства: монстр тебя съест, если поймает в лесной чаще. Это, вероятно, самое худшее, что мы можем себе представить. Но ведь монстры живут нашей верой, так? Меня неудержимо ведет к этому выводу. Пища — это, возможно, жизнь, но источник силы — не пища, а вера. И кто, как не ребенок, способен поверить безоговорочно?
Но есть проблема — дети растут. В церкви власть веры увековечивается и обновляется периодическими ритуальными действиями. В Дерри, похоже, эта власть увековечивается и обновляется теми же периодическими и ритуальными действиями. Может такое быть, что Оно защищает себя одним простым фактом: когда дети вырастают и становятся взрослыми, они или совсем не способны верить, или их вера ослаблена неким артритом души и воображения?
Да, я думаю, в этом весь секрет. И если я позвоню, как много они вспомнят? Сколь многому поверят? Этого хватит, чтобы раз и навсегда покончить с этим ужасом, или только — чтобы убить их всех? Их призывают — я это знаю точно. Каждое убийство в новом цикле — это зов. Мы дважды почти что убили Оно, и в конце загнали в самые глубины лабиринта тоннелей и вонючих каверн под городом. Но, мне представляется, Оно знает другой секрет: хотя Оно, возможно, бессмертно (или почти бессмертно), мы-то нет. Оно нужно только подождать, пока акт веры, который превратил нас в потенциальных убийц монстра, а также в источник силы, станет невозможным. Двадцать семь лет. Может, для Оно этот период — то же, что для нас короткий и освежающий дневной сон. И Оно просыпается таким же, каким и засыпало, а мы тем временем оставляем позади треть жизни. Наши перспективы сузились; наша вера в магию, благодаря которой магия и возможна, потускнела, как блеск кожи новой пары туфель после того, как походишь в них целый день.
Зачем призывать нас назад? Почему просто не дать нам умереть? Думаю, потому что мы почти убили Оно, потому что испугали. Потому что Оно хочет отомстить.
И теперь, когда мы больше не верим в Санта-Клауса, в Зубную фею, в Гензеля и Гретель или тролля под мостом, Оно готово разобраться с нами. «Возвращайтесь, — говорит Оно. — Возвращайтесь, давайте доведем до конца начатое в Дерри. Приносите ваши палки, и ваши шарики, и ваши йо-йо! Мы поиграем. Возвращайтесь, и мы посмотрим, помните ли вы самое простое: каково это — быть детьми, которые верят без оглядки, а потому боятся темноты».
Это чистая правда, не на сто, а на тысячу процентов: я испуган. Чертовски испуган.