ДЕРРИ: Вторая интерлюдия
«Quaeque ipsa misserrima vidi,
Et quorum pars magna fui»
Вергилий
«С бесконечным, нах, лучше не связываться».
«Злые улицы»
14 февраля 1985 г.
День святого Валентина
Еще два исчезновения на прошлой неделе — в обоих случаях дети. А я только начал расслабляться. Один — шестнадцатилетний подросток Деннис Торрио, вторая — пятилетняя девочка, которая каталась на санках за своим домом на Западном Бродвее. Бьющаяся в истерике мать нашла ее санки — синюю пластмассовую «летающую тарелку», и больше ничего. Ночью прошел снег — выпало около четырех дюймов. Никаких следов, кроме как девочки, сказал мне шеф Рейдмахер, когда я ему позвонил. Думаю, я его очень раздражаю. Но мне из-за этого бессонные ночи не грозят. Мне приходилось сталкиваться кое с чем и похуже, так?
Я спросил, можно ли взглянуть на сделанные полицией фотографии. Он отказал.
Я спросил, вели ли ее следы к дренажной решетке или к водостоку. Последовала долгая пауза, после которой я услышал: «Я начинаю думать, не пора ли тебе обратиться к врачу, Хэнлон? К какому-нибудь психиатру. Ребенка похитил отец. Или ты не читаешь газеты?»
— Торрио тоже похитил отец? — спросил я.
Снова долгая пауза.
— Угомонись, Хэнлон. Оставь меня в покое. — И он положил трубку.
Разумеется, я читаю газеты — кто, как не я, раскладывает их каждое утро в читальном зале публичной библиотеки? Маленькая девочка, Лори Энн Уинтербаджер, по решению суда находилась под опекой матери после скандального бракоразводного процесса весной 1982 года. Полиция исходит из того, что Хорст Уинтербаджер, вроде бы работающий механиком где-то во Флориде, приезжал в Мэн, чтобы похитить дочь. Согласно их версии, он припарковал автомобиль за домом и позвал дочь, которая сама подошла к нему — отсюда отсутствие чьих-либо следов, кроме Лори. Они, правда, стараются не упоминать, что девочка с двухлетнего возраста не видела отца. Скандальность бракоразводному процессу придали обвинения миссис Уинтербаджер, что Хорст Уинтербаджер как минимум дважды сексуально домогался ребенка. Она просила отказать Уинтербаджеру в праве видеться с дочерью, и суд так и постановил, хотя Уинтербаджер яростно все отрицал. Рейдмахер заявляет, что приговор суда, полностью отрезавший отца от единственного ребенка, мог подтолкнуть Уинтербаджера на похищение дочери. Наверное, эту версию и можно считать правдоподобной, но спросите себя: узнала бы Лори Энн отца после трех лет разлуки и побежала бы на его зов? Рейдмахер говорит «да», пусть она и видела его в последний раз в два годика. Я так не думаю. И ее мать говорила, что Лори Энн прекрасно знала о том, что нельзя ни подходить к незнакомым взрослым, ни разговаривать с ними. Этот урок большинство детей в Дерри вызубривают с младенчества. Рейдмахер говорит, что полиция штата Флорида уже разыскивает Уинтербаджера, и он может снять с себя ответственность.
«Вопросы опеки в компетенции адвокатов, а не полиции», — так процитировали этого напыщенного толстобрюхого говнюка в пятничном номере «Дерри ньюс».
Но Деннис Торрио… это совсем другая история. Дома все прекрасно. Играл в футбол за «Тигров Дерри». Отличник. Летом 1984 года прошел курс в «Школе выживания путешественника» и с блеском сдал экзамен. К наркотикам не притрагивался. Идеальные отношения с девушкой, которую любил без памяти. Имел все, ради чего стоило жить. Все, чтобы оставаться в Дерри по меньшей мере следующие два года.
Тем не менее он пропал.
И что с ним случилось? Внезапный приступ тяги к путешествиям? Пьяный водитель, который сшиб его, убил и тайком похоронил? Или он все еще в Дерри, только на темной стороне Дерри, водит компанию с такими как Бетти Рипсом, и Патрик Хокстеттер, и Эдди Коркорэн, и остальные? Или…
(позже)
Опять двадцать пять. Хожу и хожу кругами, не делаю ничего конструктивного, только завожу себя так, что скоро начну кричать. Я подпрыгиваю от скрипа железных ступеней, ведущих к стеллажам. Шарахаюсь от теней. Задаюсь вопросом, а как бы я отреагировал, если в тот момент, когда расставлял книги по стеллажам наверху, катя перед собой тележку на резиновом ходу, меж книг высунулась бы рука, хватающая рука…
В этот день у меня вновь появилось почти непреодолимое желание начать им звонить. В какой-то момент я даже набрал «404», код Атланты, глядя на лежащий передо мной телефонный номер Стэнли Уриса. Потом подержал трубку у уха, спрашивая себя, хочу ли я позвонить, потому что абсолютно уверен — на сто процентов уверен… или потому, что очень уж напуган и не могу выдержать этого в одиночку; потому что я должен поговорить с тем, кто знает (или узнает), чего именно я так боюсь.
И тут я слышу, как Ричи говорит: «Команда? КОМАНДА? Не нужны нам никакие вонючие команды, сеньор-р-р», — голосом Панчо Ванильи, слышу так отчетливо, будто он стоит рядом со мной… и кладу трубку на рычаг. Потому что когда так отчаянно хочется кого-то увидеть, как я хотел увидеть Ричи Тозиера (или любого из них), доверять собственным мотивам нельзя. Лучше всего мы лжем сами себе. Дело в том, что на сто процентов я все-таки не уверен. Если обнаружится еще одно тело, я позвоню… но пока я должен предполагать, что даже такой напыщенный говнюк, как Рейдмахер, может оказаться прав. Лори могла помнить своего отца; возможно, видела какие-то его фотографии. И, наверное, взрослый может убедить ребенка сесть к нему в машину, как бы того ни предупреждали.
Еще один страх не отпускает меня. Рейдмахер предположил, что у меня съезжает крыша. Я в это не верю, но, если я позвоню им сейчас, они, возможно, подумают, что я сумасшедший. Хуже того, а вдруг они меня не вспомнят? Майк Хэнлон? Кто? Не помню я никакого Майка Хэнлона. Я совсем вас не помню. Какое обещание?
Я чувствую, точное время для звонка придет… и когда оно придет, я пойму, что пора. И их каналы связи откроются одновременно. Как бывает, когда два огромных колеса, медленно сближаясь, входят в соприкосновение друг с другом: я и Дерри — на одном, все мои друзья детства — на другом.
Когда время придет, они все услышат голос Черепахи.
Поэтому пока я подожду, но рано или поздно пойму, что пора. Я уверен, что вопрос, звонить или не звонить, снят.
Единственный вопрос — когда.
20 февраля 1985 г.
Пожар в «Черном пятне».
«Идеальный пример того, как Торговая палата пытается переписать историю, Майк, — сказал бы мне старик Альберт Карсон, возможно, при этом посмеиваясь. — Они пытаются, и иногда им это почти удается… но старики помнят, что и как было на самом деле. Они всегда помнят, а иногда и рассказывают, если только задавать им нужные вопросы».
В Дерри есть люди, которые живут здесь больше двадцати лет и не знают, что в свое время в городе находилась «специальная» казарма для нестроевых военнослужащих, относящаяся к деррийской базе армейской авиации, но расположенная в полумиле от основной территории базы, и в середине февраля, когда температура колебалась в районе пятнадцати градусов мороза и ветер дул по плоским взлетно-посадочным полосам со скоростью сорок миль в час, а потому, с поправкой на ветер, температура воздуха становилась совсем уж низкой, эти лишние полмили могли привести и к переохлаждению, и к обморожению, а то и к смерти.
В других семи казармах котлы отопления работали на солярке, в окнах стояли двойные рамы, стены утепленные. В них и холодной зимой жили — не тужили. «Специальная» казарма, в которой размещались двадцать семь военнослужащих роты Е, обогревалась старой дровяной печью. Дрова для этой печи солдатам приходилось заготавливать самим, и где придется. От стужи их изолировали только сосновые и еловые ветки, которые солдаты навалили на стены. Одному парню удалось достать и привезти в казарму полный комплект вторых рам, но двадцать семь обитателей «специальной» казармы в тот день задержали в Бангоре на выполнении каких-то работ, а вечером, вернувшись домой, усталыми и продрогшими, они обнаружили, что вторые рамы разломаны. Все до единой.
Происходило это в 1930 году, когда половину самолетов армии Соединенных Штатов все еще составляли бипланы. В Вашингтоне Билли Митчелла отдали под трибунал и понизили в должности, отправив летать за кабинетный стол: настойчивые призывы к модернизации авиации так достали его командиров, что они больно щелкнули Митчелла по носу. Вскоре после этого он уволится со службы.
Так что на базе в Дерри летали крайне редко, несмотря на три взлетно-посадочных полосы (твердое покрытие было только на одной). И большая часть службы состояла в выполнении различных хозяйственных работ.
Один из солдат роты Е, который демобилизовался в 1937 году, потом вернулся в Дерри. Это был мой отец. И он рассказал мне такую историю:
«Одним весенним днем 1930 года, за полгода до пожара в „Черном пятне“, я возвращался на базу с тремя приятелями после трехсуточной увольнительной. Это время мы провели в Бостоне.
Миновав ворота, мы увидели этого детину, который стоял сразу за КПП, облокотившись на лопату, и ковыряя в носу. Сержант откуда-то с юга. Рыжие волосы. Гнилые зубы. Прыщи. Та же обезьяна, только без шерсти, ну, ты понимаешь. В годы Депрессии таких в армии хватало.
Мы идем, четверо молодых парней после увольнительной, все в отличном настроении, и видим по его глазам, что он так и ищет повод прицепиться к нам. Мы и отдали ему честь, будто он сам генерал Черный Джек Першинг. Я думаю, все бы обошлось, но выдался прекрасный весенний денек, ярко светило солнце, и я не удержал язык за зубами.
— Доброго вам дня, сержант Уилсон, сэр, — сказал я, и он тут же набросился на меня.
— Я давал тебе разрешение обратиться ко мне? — спрашивает он.
— Нет, сэр, — отвечаю я.
Тут он смотрит на остальных, Тревора Доусона, Карла Руна и Генри Уитсана, который погиб при пожаре той осенью, и говорит им: „Этот умный ниггер остается со мной. Если вы, черномазые, не хотите присоединиться к нему в одной грязной работенке, которая займет у него всю вторую половину дня, валите в казарму, положите вещички и доложите о своем прибытии дежурному. Понятно объясняю?“
Что ж, они идут, а Уилсон кричит им вслед: „Жопу в горсть и скачками, говны собачьи! Хочу видеть, как засверкают подошвы ваших гребаных башмаков“.
Они смотались, а Уилсон отвел меня в сарай, где хранился инструмент, и выдал мне штыковую лопату. Потом повел на большое поле, где теперь расположен терминал для аэробусов авиакомпании „Нортист эйрлайнс“. Смотрит на меня, улыбаясь, указывает на землю и говорит: „Видишь этот окоп, ниггер?“
Никакого окопа нет, но я предполагал, что мне лучше во всем с ним соглашаться, поэтому посмотрел на то место, куда он указывал, и ответил, что да, конечно, вижу. Тут он врезал мне в нос, сшиб с ног, и я оказался на земле, а кровь запачкала мою последнюю чистую рубашку.
— Ты не видишь его, потому что какой-то болтливый черномазый мерзавец засыпал его! — прокричал он, и на его щеках вспыхнули два больших красных пятна. Но он улыбался, и по всему чувствовалось, что происходящее ему очень даже нравилось. — И вот что ты сейчас сделаешь, мистер Доброго-вам-дня: ты сейчас выгребешь всю землю из моего окопа. Время пошло!
Я рыл окоп чуть ли не два часа и очень скоро закопался в землю до подбородка. Последние два фута пришлись на глину, и, закончив, я стоял по щиколотку в воде, а мои ботинки промокли насквозь.
— Вылезай оттуда, Хэнлон, — приказал сержант Уилсон. Он сидел на травке, курил. Помочь мне не предложил. Я вымазался с головы до ног, не говоря уж о том, что кровь замарала мою форменку. Он поднялся и подошел к окопу. Указал на него.
— Что ты тут видишь, ниггер? — спросил он.
— Ваш окоп, сержант Уилсон, — отвечаю я.
— Что ж, я решил, что он мне не нужен, — говорит он. — Не нужен мне никакой окоп, вырытый ниггером. Засыпь его, рядовой Хэнлон.
Я начал его засыпать, а когда закончил, солнце уже спускалось к горизонту и заметно похолодало. Он подходит и смотрит, как я утрамбовываю землю боковой поверхностью штыка лопаты.
— И что ты видишь здесь теперь, ниггер? — спрашивает он.
— Земляной пригорок, сэр, — ответил я, и он бьет меня снова. Господи, Майки, я был близок к тому, чтобы, поднявшись, раскроить ему голову лопатой. Но если бы я это сделал, никогда бы не увидел чистого неба, только в клеточку. И хотя потом я иной раз и раскаивался, что не сделал этого, тогда мне как-то удалось сдержаться.
— Это не земляной пригорок, ты, тупой хрен енотовый! — кричит он на меня, брызжа слюной. — Это МОЙ окоп, и тебе лучше немедленно очистить его от земли. Жопу в горсть, и за дело!
Я выгребаю землю из окопа, а потом вновь забрасываю его землей, и тогда он спрашивает меня, почему я забросал его окоп землей, когда он как раз собрался посрать в него. Я снова освобождаю окоп от земли, а он спускает штаны, садится, свесив свой костлявый зад над окопом и, справляя нужду, спрашивает: „Как себя чувствуешь, Хэнлон?“
— Я прекрасно себя чувствую, — отвечаю я, потому что решил, что не сдамся, пока не упаду без чувств или не умру. Не удастся ему меня сломать.
— Что ж, это мы исправим, — говорит он. — Для начала засыпь эту выгребную яму, рядовой Хэнлон. И я хочу, чтобы ты это сделал быстро. А то ты что-то начал тянуть резину.
Я в очередной раз засыпал яму, и по его улыбке понял, что это только начало. Но тут прибежал один его друг с газовым фонарем и сказал, что в казарме была какая-то внеплановая поверка, и Уилсону могут надрать зад, потому что его не оказалось на месте. Мои друзья прикрыли меня, поэтому все обошлось, но друзья Уилсона, если их можно назвать друзьями, и пальцем ради него не шевельнули.
Он меня отпустил, и я надеялся, что наутро его имя появится в списке получивших взыскание, но напрасно. Вероятно, он сказал лейтенанту, что пропустил поверку, объясняя одному болтливому ниггеру, кому принадлежат все окопы на территории деррийской базы, и те, что уже вырыты, и те, что еще нет. Ему вероятно, дали медаль, вместо того чтобы отправить чистить картошку. Именно такие порядки царили в роте Е здесь, в Дерри».
Эту историю отец рассказал мне где-то в 1958 году, и я думаю, что ему тогда было под пятьдесят, а моей матери — порядка сорока или около того. Я спросил его, почему он вернулся, раз в Дерри было так плохо?
— Видишь ли, Майки, в армию я пошел в шестнадцать, — ответил он. — Солгал насчет своего возраста, чтобы попасть. Не моя идея. Мать мне велела. Я был парнем крупным, и, наверное, только потому мою ложь не раскусили. Я родился и вырос в Бергоу, штат Северная Каролина, и мясо мы видели только раз в году, после сбора табака, или иногда зимой, когда отец подстреливал енота или опоссума. Единственное хорошее, что я помню о Бергоу — это пирог с мясом опоссума, обложенный кукурузными лепешками, вкуснее которого просто не бывает.
Поэтому, когда мой отец погиб в результате несчастного случая — что-то там произошло с сельскохозяйственной техникой, моя мама сказала, что поедет с Филли Лубердом в Коринт, где у нее жили родственники. Филли Луберд был в семье любимчиком.
— Ты про дядю Фила? — спросил я, улыбнувшись при мысли о том, что кто-то называет его Филли Луберд. Он был адвокатом в Тусоне, штат Аризона, и шесть лет избирался в Городской совет. Ребенком я полагал, что дядя Фил — богач. Для черного в 1958 году, уверен, так оно и было. Он зарабатывал двадцать тысяч долларов в год.
— Именно о нем, — ответил отец. — Но тогда он был двенадцатилетним пацаном, который носил матросскую шапку из рисовой бумаги, залатанный комбинезон и ходил босиком. Он был самым младшим в семье, я родился перед ним. Остальные дом уже покинули: двое умерли, двое женились, один сел в тюрьму. Это Говард. Ничего путного в нем никогда не было.
«Ты должен пойти в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Я не знаю, начнут ли они платить тебе сразу или нет, но как только начнут, ты будешь посылать мне деньги каждый месяц. Мне не хочется отправлять тебя туда, сынок, но, если ты не позаботишься обо мне и Филли, не знаю, что с нами станет». Она дала мне свидетельство о рождении, чтобы показать вербовщику, в котором уже подделала год моего рождения так, чтобы я стал восемнадцатилетним.
Я пошел в здание суда, где сидел вербовщик, и сказал, что хочу в армию. Он сунул мне бумаги и показал, где поставить крестик.
— Я могу расписаться, — ответил я, и он рассмеялся, похоже, мне не веря.
— Что ж, валяй. Расписывайся, черный мальчик, — говорит он.
— Одну минуту, — отвечаю. — Хочу задать вам пару вопросов.
— Задавай, — говорит он. — Я могу ответить на любой.
— В армии мясо дают дважды в неделю? — спросил я. — Моя мама говорит, что да, но она очень уж хочет, чтобы я пошел в армию.
— Нет, мясо дважды в неделю там не дают, — отвечает он.
— Так я и думал, — говорю я, думая, что этот человек, конечно, слизняк, но по крайней мере честный слизняк.
А потом он говорит:
— Солдаты едят мясо каждый день, — и мне остается только удивляться себе: как я только мог подумать, что он честный?
— Вы, должно быть, думаете, что я — круглый дурак, — говорю я.
— Ты все правильно понял, ниггер, — отвечает он.
— Если я пойду в армию, я должен что-то сделать для мамы и Филли Луберда, — говорю я. — Мама говорит, что я смогу посылать ей деньги.
— Все здесь. — Он показывает бланк на перечисление денег. — Еще вопросы?
— Да, — говорю я, — как насчет обучения на офицера?
Он запрокинул голову и так смеялся, что я подумал, а не захлебнется ли он собственной слюной. Потом говорит:
— Сынок, ты увидишь черного офицера в этой армии не раньше того дня, когда снятый с креста Иисус начнет отплясывать чарльстон. А теперь подписывай или нет. Мое терпение лопнуло. Опять же, ты все здесь провонял.
Я подписал и наблюдал, как он степлером прикрепляет бланк на перечисление денег к моему учетному листку, потом принимает у меня присягу, и я уже солдат. Я думал, меня отправят в Нью-Джерси, где армия строила мосты, потому что не было войн, где она могла бы воевать. Вместо этого я оказался в Дерри, штат Мэн, в роте Е.
Он вздохнул и заерзал на стуле, крупный мужчина с седыми, коротко стриженными волосами. В то время нам принадлежала одна из самых больших ферм в Дерри и, вероятно, лучший придорожный ларек к югу от Бангора. Втроем мы много работали, отцу приходилось нанимать людей на сбор урожая, и дела у нас шли неплохо.
Он сказал:
— Я приехал сюда, потому что видел Юг и видел Север, и ненавистью они не отличались друг от друга. В этом меня убедил не сержант Уилсон. Он был всего лишь белым бедняком из Джорджии и повсюду таскал за собой Юг, куда бы ни приезжал. Не было у него необходимости находиться южнее линии Мейсона-Диксона, чтобы ненавидеть ниггеров. Он просто нас ненавидел. Нет, в этом меня убедил пожар в «Черном пятне». Знаешь, Майки, в каком-то смысле…
Он посмотрел на мою мать, которая вязала. Она не подняла головы, но я знал, что слушает она внимательно, и, думаю, отец тоже это знал.
— В каком-то смысле тот пожар превратил меня в мужчину. В огне погибли шестьдесят человек, восемнадцать — из роты Е. Собственно, после пожара никакой роты и не осталось. Генри Уитсан… Сторк Энсон… Алан Сноупс… Эверетт Маккаслин… Хортон Сарторис… все мои друзья, все погибли в том пожаре. И к этому пожару не имели отношения ни старина Уилсон, ни его дружки-южане. Устроило его деррийское отделение «Легиона белой благопристойности» штата Мэн. Отцы некоторых детей, с которыми ты ходишь, сынок, в школу, чиркали спичками, поджигая «Черное пятно». И я говорю не о детях из бедных семей.
— Почему, папа? Почему они это сделали?
— Отчасти потому, что таков уж Дерри, — хмурясь, ответил мой отец. Медленно раскурил трубку, тряхнул деревянную спичку, чтобы погасить ее. — Я не знаю, почему это случилось здесь; я не могу этого объяснить, но при этом я нисколько не удивлен.
Видишь ли, «Легион белой благопристойности» — аналог ку-клукс-клана у северян. Они маршировали в таких же белых балахонах, жгли такие же кресты, писали такие же сочащиеся ненавистью записки черным, которые, по их разумению, или поднялись выше, чем им полагалось, или получили работу, положенную белому человеку. Они иногда закладывали динамит в церкви, где священники говорили о равенстве черных. В книгах по истории упор делается на ку-клукс-клан, а не на «Легион белой благопристойности», и многие даже не знают о его существовании. Я думаю, причина в том, что большинство этих книг написано северянами, и им стыдно.
Наибольшую популярность «Легион» приобрел в крупных городах и промышленных зонах. Нью-Йорк, Нью-Джерси, Детройт, Балтимор, Бостон, Портсмут — везде были отделения «Легиона». Они пытались организоваться и в Мэне, но достигли успеха только в Дерри. Какое-то время довольно крупное отделение существовало и в Льюистоне, примерно в то время, когда произошел пожар в «Черном пятне», но им не приходилось тревожиться из-за того, что ниггеры насиловали белых женщин или отнимали работу у белых мужчин, потому что ниггеров там практически не было. В Льюистоне опасались бродяг и объединения так называемой «бонусной армии» с теми, кого называли «армией коммунистических подонков». В последнюю входили все, кто не работал. «Легион благопристойности» обычно выбрасывал этих бедолаг из города, как только они там появлялись. Иногда им засовывали в штаны ядовитый плющ. Иногда им поджигали рубашки.
После пожара в «Черном пятне» деррийское отделение «Легиона» практически прекратило свое существование. Видишь ли, ситуация вышла из-под контроля, как иной раз случается в этом городе.
Он помолчал, попыхивая трубкой.
— Похоже, «Легион белой благопристойности» был всего лишь еще одним зернышком, Майки, и оно нашло здесь хорошо удобренную почву. По существу, это был клуб богатых людей. А после пожара они спрятали свои балахоны и лгали, выгораживая друг друга, так что дело спустили на тормозах. — Теперь в его голосе звучало такое горькое презрение, что моя мать, хмурясь, подняла голову. — Кто, в конце концов, погиб? Восемнадцать солдат-ниггеров, четырнадцать или пятнадцать городских ниггеров, четверо музыкантов-ниггеров из джаз-банда… да горстка друзей ниггеров. Велика беда?
— Уилл, — тихо проговорила мать. — Достаточно.
— Нет, — возразил я. — Я хочу послушать.
— Тебе пора спать, Майки. — Он взъерошил мне волосы большой, тяжелой рукой. — Я просто хочу рассказать тебе еще кое о чем, и не уверен, что ты поймешь… сомневаюсь, понимаю ли все сам. Случившее в тот вечер в «Черном пятне», пусть это и ужасно… я не думаю, что произошло все только из-за цвета нашей кожи. И даже не потому, что находилось «Пятно» рядом с Западным Бродвеем, где белые богачи Дерри жили тогда и живут теперь. Я не думаю, что тут дела у «Легиона белой благопристойности» шли так хорошо, потому что в Дерри черных и бродяг ненавидели сильнее, чем в Портленде, или Льюистоне, или в Брансуике. Все дело в здешнем духе. Дух этого города наилучшим образом подходит для всего дурного, для того, что приносит боль. За прошедшие годы я снова и снова думал об этом. Я не знаю, как такое может быть… но так оно и есть.
Но хорошие люди живут в Дерри теперь и жили раньше. На похороны пришли тысячи горожан, и они хоронили как черных, так и белых. Большинство предприятий не работали почти неделю. В больницах пострадавших лечили бесплатно. Им приносили корзины с едой и письма с соболезнованиями, написанные от души. Протягивали руку помощи. Тогда я познакомился со своим другом, Дьюи Конроем, и ты знаешь, он белый, как ванильное мороженое, но я чувствую, что он мне брат. Я бы умер за Дьюи, если б он меня попросил, и хотя никому не дано знать душу другого человека, я думаю, он умер бы за меня, если б дошло до этого.
В любом случае, армия отправила тех, кто выжил после пожара, в другие места, словно они стыдились случившегося… и, наверное, они стыдились. Я оказался в Форт-Худе, где прослужил шесть лет. Там я встретил твою мать, и мы поженились в Галвестоне, в доме ее родителей. Но все эти годы Дерри не выходил у меня из головы. И после войны я привез твою мать сюда. Здесь у нас родился ты. И здесь мы живем, менее чем в трех милях от того места, где в 1930 году находился клуб «Черное пятно». И я думаю, тебе пора ложиться спать, молодой человек.
— Я хочу послушать про пожар! — закричал я. — Расскажи мне о нем, папочка!
Но он посмотрел на меня, хмурясь. Если такое случалось, я точно знал, что ничего не выгорит… возможно, потому, что хмурился он редко. Обычно улыбался.
— Эта история не для детских ушей, — ответил он. — В другой раз, Майки. Когда мы отшагаем с тобой еще несколько лет.
Как выяснилось, мы оба отшагали еще четыре года, прежде чем я услышал историю о том, что случилось в тот вечер в клубе «Черное пятно», и к тому моменту дни отца уже были сочтены. Он рассказывал мне о пожаре, лежа на больничной койке, накачанный обезболивающими, время от времени засыпая или впадая в забытье, а раковая опухоль неумолимо и безостановочно пожирала его внутренности.
26 февраля 1985 г.
Перечел эту последнюю запись и сам удивился, разрыдавшись от скорби по отцу, который уже двадцать три года как умер. Я помню, как горевал после его смерти — почти два года не мог прийти в себя. Когда в 1965 году я окончил среднюю школу, мать посмотрела на меня и сказала: «Как бы отец гордился тобой!» Мы расплакались в объятиях друг друга, и я подумал, что все, мы наконец-то похоронили его этими запоздалыми слезами. Но кто знает, как долго горе может оставаться с человеком? Разве не бывает, что через тридцать или даже сорок лет после смерти ребенка, или сестры, или брата человек, наполовину проснувшись, думает об утрате и чувствует, что пустоты, которые оставила эта смерть, не заполнятся никогда, до последнего дня жизни?
Он демобилизовался в 1937 году, получив пенсию по инвалидности. К тому времени армия моего отца значительно повысила свою боеготовность. Даже полуслепой, говорил он мне, уже понимал, что скоро придется расчехлять пушки. К тому времени его произвели в сержанты, и он потерял большую часть левой ступни, когда новобранец, перепугавшийся до такой степени, что чуть не наложил в штаны, вытащил чеку из ручной гранаты, а потом выронил ее, вместо того чтобы бросить. Она откатилась к моему отцу и взорвалась со звуком, по его словам, напоминавшим кашель в ночи.
Немалая часть вооружения, с которым приходилось иметь дело солдатам той давней поры, или изначально была неисправной, или вышла из строя после долгого хранения на складах. Им давали патроны, которые не стреляли, и винтовки, которые взрывались у них в руках, если выстрел все-таки происходил. У военных моряков торпеды плыли в сторону от цели, а если попадали в цель, то не взрывались. У самолетов армии и флота отваливались крылья при чуть более жесткой посадке, а в 1939 году на военной базе в Пенсаколе (я об этом читал) офицер службы снабжения обнаружил, что множество стоящих там армейских грузовиков не могут тронуться с места, потому что тараканы съели все резиновые шланги и ремни привода вентилятора.
Так что жизнь моему отцу и его тело (включая, разумеется, и ту часть, которая дала жизнь вашему покорному слуге Майклу Хэнлону) спасли головотяпство чиновников и никудышное вооружение. У гранаты взорвался не весь заряд, и отец потерял лишь часть левой ступни, а не все от ключиц и ниже.
Выплаченные при демобилизации деньги позволили ему на год раньше, чем он планировал, жениться на матери. Они не сразу поехали в Дерри, сначала перебрались в Хьюстон, где работали до 1945 года. Мой отец трудился бригадиром на заводе, который изготавливал корпуса для бомб. Моя мать стала Рози-клепальщицей. Но, как он и рассказывал мне, одиннадцатилетнему, мысль о Дерри «никогда не выходила у него из головы». И теперь я спрашиваю себя, а может, что-то тянуло его в Дерри даже тогда, тянуло с тем, чтобы я смог занять свое место в том кругу в Пустоши, который сложился одним августовским вечером. Если во вселенной есть высшие силы, значит, добро всегда уравновешивает зло… но ведь и добро может быть не менее ужасным.
Мой отец выписывал «Дерри ньюс» и постоянно проглядывал объявления о продаже земли. Большую часть заработанных денег они откладывали. Наконец он увидел предложение о продаже фермы, которое выглядело привлекательным… во всяком случае, на бумаге. Из Техаса они приехали на автобусе «Трейлуэйс», осмотрели ферму и купили ее в тот же день. Отделение Первого торгового банка в округе Пенобскот выдало ему ипотечный кредит на десять лет, и они начали обустраиваться на новом месте.
— Поначалу у нас возникали проблемы, — рассказывал он мне в другой раз. — Нашлись люди, которые не хотели, чтобы по соседству с ними жили негры. Мы знали, что так и будет, я же не забыл «Черное пятно», но полагали, что со временем все успокоится. Подростки приходили и бросали в окна камни и банки из-под пива. В первый год я раз двадцать вставлял новые стекла. И досаждали нам не только подростки. Как-то раз, проснувшись поутру, мы увидели нарисованную на стене курятника свастику, а все куры передохли. Кто-то отравил им корм. Больше я кур не держал.
Но шериф округа — тогда в Дерри не было начальника полиции, до этого городу еще предстояло дорасти — начал с этим разбираться, и разбираться серьезно. Это я к тому, Майки, что здесь живут не только плохие люди, но и хорошие. Салливан не относился к человеку по-другому только потому, что кожа у него коричневая, а волосы — курчавые. Он приезжал с десяток раз, говорил с людьми и, наконец, выяснил, кто это сделал. И кто, по-твоему? Догадайся с трех раз, первые два — не в счет.
— Понятия не имею. — Я не стал и пытаться.
Отец смеялся, пока слезы не потекли из глаз. Достал из кармана большой белый платок, вытер их.
— Буч Бауэрс, вот кто! Отец парня, который в твоей школе никому не дает прохода. Папаша — мразь, и сынок ничуть не лучше.
— В школе некоторые ребята говорят, что отец Генри — полоумный, — сообщил я: тогда я учился в четвертом классе, и Бауэрс уже не раз и не два давал мне пинка… а если подумать, так слова «черномазый» и «негритос» я впервые услышал именно от Генри Бауэрса, между первым и четвертым классом.
— Что ж, возможно, мысль о том, что Буч Бауэрс — полоумный, не так уж далека от истины. Люди говорили, он так и не пришел в норму после возвращения с Тихого океана. Служил там в морской пехоте. Короче, шериф арестовал его, и Бауэрс орал, что его оболгали, и все они друзья ниггеров. И что он на всех подаст в суд. Наверное, список дотянулся бы отсюда до Уитчем-стрит. Я сомневаюсь, что у него была хоть одна пара подштанников без дыры на заду, но он собирался подать в суд на меня, шерифа Салливана, город Дерри, округ Пенобскот и еще бог знает кого.
А что произошло потом… не могу поклясться, что это правда, но так мне рассказал Дьюи Конрой. По словам Дьюи, шериф поехал к Бучу в бангорскую тюрьму. И шериф Салливан сказал: «Пора тебе заткнуть пасть и послушать, Буч. Этот черный парень, он не хочет настаивать на обвинениях. Он не хочет отправлять тебя в Шоушенк, он только хочет, чтобы ты возместил ему потерю кур. Он полагает, что двести долларов покроют его убытки».
Буч говорит шерифу, что он скорее засунет эти двести долларов в то место, куда не заглядывает солнце, и слышит от шерифа следующее: «В Шенке есть фабрика по переработке известняка, и мне говорили, что после того как человек отбарабанит там два года, язык у него становится зеленым, как лаймовый леденец. А теперь выбирай, два года резать известняк или двести долларов. Что скажешь?»
«В Мэне присяжные никогда не приговорят меня к тюремному сроку за дохлых кур ниггера», — отвечает Буч.
«Я это знаю», — кивает Салливан.
«Тогда о чем мы, скажи на милость, говорим?» — спрашивает Буч.
«Тебе бы лучше спуститься с небес на землю, Буч. Они не отправят тебя в тюрьму за кур, но отправят за свастику, которую ты нарисовал перед тем, как перебить кур».
По словам Дьюи, у Буча просто отвисла челюсть, а Салливан ушел, чтобы не мешать ему думать. И через три дня Буч попросил своего брата, который через пару лет замерз насмерть, отправившись пьяным на охоту, продать его новенький «меркурий», который купил на пособие, полученное при демобилизации, холил и лелеял. Так что я получил двести долларов, а Буч поклялся, что сожжет мой дом. Он твердил об этом всем своим дружкам. Поэтому как-то днем я его и подловил. Вместо «меркурия» он купил довоенный «форд», а я тогда ездил на пикапе. Подрезал его на Уитчем-стрит, неподалеку от грузового двора станции, и вышел из кабины с винчестером в руках.
«Если у меня что-то загорится, один плохой черный пристрелит тебя, босс», — предупредил я его.
«Не смей так говорить со мной, ниггер! — Он чуть не плакал от злости и от страха. — Ты не имеешь права так говорить с белым человеком, нет такого права у черномазого».
Мне это все изрядно надоело, Майки. И я знал: если прямо сейчас не напугаю его до смерти, он от меня никогда не отстанет. Вокруг никого не было. Я сунул руку в кабину «форда», схватил Буча за волосы. Приклад карабина упер в пряжку поясного ремня, ствол — Бучу под подбородок. И сказал: «Еще раз назовешь меня ниггером или черномазым, твои мозги потекут с лампочки под потолком кабины. И поверь мне, Буч, если на моем участке что-нибудь загорится, я тебя пристрелю. А потом, возможно, пристрелю и твою жену, и твое отродье, и твоего никчемного брата. С меня хватит».
Тут он начал плакать, и ничего более отвратительного я в своей жизни не видел.
«Посмотрите, до чего мы дошли, — говорит он. — Ниг… Чер… Человек приставляет тебе к голове винтовку при свете дня, прямо на улице».
«Да, мир, должно быть, спешит на встречу с адом, раз такое может случиться, — согласился я. — Но теперь это значения не имеет. Значение имеет другое — мы друг друга поняли или ты хочешь научиться дышать через дырку во лбу?»
Он признал, что мы друг друга поняли, и больше никаких хлопот Буч Бауэрс мне не доставлял, если не считать смерти твоей собаки, Мистера Чипса, но у меня нет доказательств, что это дело рук Бауэрса. Чиппи мог съесть отравленную приманку или что-то еще.
С того дня нам никто не мешал, и, оглядываясь назад, я могу сказать, что сожалеть мне практически не о чем. Жили мы здесь хорошо, а если выпадали ночи, когда мне снился пожар… что ж, никому не прожить жизнь без нескольких кошмарных снов.
28 февраля 1985 г.
Прошел не один день с тех пор, как я сел, чтобы написать историю того пожара в «Черном пятне», как ее рассказал мне отец, но пока так до нее и не добрался. Я думаю, во «Властелине Колец» один персонаж говорит, что «одна дорога ведет к другой»; то есть можно сойти с крыльца на тропинку, которая к улице, и а уж потом попасть… что ж, куда угодно. То же самое с историями. Одна приводит к следующей, та — к следующей, и так далее; может, они идут в том направлении, куда ты и хотел пойти, может — нет. Может, в конце ты понимаешь, что голос, который рассказывает эти истории, даже важнее самих историй.
Конечно же, это его голос, который я помню, — голос моего отца, низкий, неторопливый. Я помню, как он, бывало, посмеивался или хохотал. Как брал паузу, чтобы раскурить трубку, высморкаться или взять банку «Наррагансетта» («Харкни Гансетт», как он его называл) из холодильника. Этот голос для меня голос всех голосов, голос всех этих лет, главный голос этих мест — и его не найти ни в интервью, ни в жалких книгах по истории этого города… ни на моих магнитофонных пленках.
Голос моего отца.
Уже десять вечера, библиотека закрылась час назад, снаружи завыл ветер. Я слышу, как маленькие ледышки — идет снег с дождем — бьют по окнам и по стенам стеклянного коридора, который ведет в детскую библиотеку. Я слышу и другие звуки — мерные потрескивания и постукивания за пределами светового круга, в котором я сижу, заполняя разлинованные желтые страницы блокнота. Всего лишь звуки оседания старого дома, говорю я себе… но у меня есть вопросы. Я спрашиваю себя, а не бродит ли в этой буре клоун, продающий воздушные шарики.
Но… не важно. Думаю, я наконец-то нашел путь к последней истории моего отца. Я услышал ее, когда он лежал на больничной койке, за шесть недель до смерти.
Каждый день я приходил к нему после школы вместе с матерью, и один — вечером. Матери приходилось оставаться дома и хлопотать по хозяйству, но она настояла на том, чтобы я навещал его. Ездил я на велосипеде. Она не разрешала мне садиться на попутки, хотя убийства уже четыре года как прекратились.
To были тяжелые шесть недель для пятнадцатилетнего подростка. Я любил отца, но возненавидел эти вечерние визиты — когда наблюдал, как он ссыхается и тает, как распространяются и углубляются на его лице морщины боли. Иногда он плакал, хотя старался сдерживаться. Домой я возвращался уже в сгущающихся сумерках и думал о лете 1958 года, и боялся оглянуться, потому что там мог быть клоун… или оборотень… или мумия Бена… или моя птица. Но больше всего я боялся, что у этой твари, какой бы образ она ни приняла, будет искаженное раковой болью лицо моего отца. Я крутил педали как мог быстро, не думая о том, сколь часто стучит сердце и каким красным и потным будет мое лицо. Когда я, тяжело дыша, входил в дом, мать спрашивала: «Почему ты так быстро гоняешь, Майки? Еще заболеешь». Я на это отвечал: «Хотел побыстрее вернуться и помочь тебе по дому», — после чего она обнимала меня, целовала и говорила, что я хороший мальчик.
Время шло, и мне все с большим трудом удавалось находить темы для разговора с ним. Я ехал в город на велосипеде и ломал себе голову, о чем же сегодня с ним поговорить, страшась момента, когда выяснилось бы, что говорить больше не о чем. Его умирание пугало меня, приводило в ярость, но и раздражало. Я полагал тогда, и теперь мое мнение не изменилось: человек, если уж уходит, должен уйти быстро. Рак не просто убивал, но вызывал деградацию, лишал человеческого достоинства.
Мы никогда не говорили о раке, и иной раз, когда молчали, я думал, что нам нужно о нем поговорить, что говорить нам больше не о чем, и мы останемся в этой паузе, как дети, которым не нашлось места в игре «музыкальные стулья», когда пианино замолкает, и я едва не впадал в панику, пытаясь найти тему для разговора, любую тему, лишь бы не касаться той мерзости, что сейчас пожирала изнутри моего папулю, который однажды схватил Буча Бауэрса за волосы, вогнал под подбородок дуло винчестера и потребовал, чтобы тот оставил его в покое. А если бы нам все-таки пришлось говорить о раке, то я бы скорее всего расплакался. И думаю, мысль о том, что я, уже пятнадцатилетний, могу расплакаться на глазах отца, пугала и печалила меня, как никакая другая.
Во время одной такой бесконечной жуткой паузы я вновь спросил его о пожаре в «Черном пятне». В тот вечер его накачали обезболивающими, потому что ему было совсем худо, и он то и дело впадал в забытье, то говорил ясно и четко, то переходил на какой-то экзотический язык, который я называл смурным. Иногда я знал, что он говорит со мной, случалось, что он вроде бы принимал меня за своего брата Фила. Я спросил его о «Черном пятне» без особой причины: просто мелькнула эта мысль, и я за нее ухватился.
Его взгляд сфокусировался на мне, он улыбнулся.
— Так ты, значит, не забыл, Майки, так?
— Нет, сэр, — ответил я, хотя не думал об этом года три, а то и больше. И добавил фразу, которую иногда произносил он: — Это не выходило у меня из головы.
— Что ж, я тебе расскажу. В пятнадцать ты, пожалуй, уже не маленький, да и твоей матери здесь нет, и она не может меня остановить. А кроме того, ты должен знать. Такое могло случиться только в Дерри, и это ты тоже должен знать, чтобы быть начеку. Условия для такого здесь самые подходящие. Ты парень осмотрительный, так, Майки?
— Да, сэр.
— Хорошо. — И его голова упала на подушку. — Это хорошо. — Я думал, он опять забудется — его глаза закрылись… но вместо этого он заговорил:
— Когда я служил здесь на армейской базе в двадцать девятом и тридцатом, на холме находился «Унтер-офицерский клуб». Там сейчас построен Муниципальный колледж. Стоял он позади магазинчика, где всегда можно было купить пачку «Лаки страйк» за семь центов. Клуб представлял собой старый ангар из гофрированного железа, но внутри его уютно обустроили: ковер на полу, кабинки вдоль стен, музыкальный автомат, и по уик-эндам ты мог покупать прохладительные напитки… если был белым, само собой. По субботам в клубе обычно играл джаз-оркестр, туда стоило заглянуть. На стойке, конечно, стояло все безалкогольное, действовал «сухой закон», но мы слышали, что можно получить кое-что и покрепче, если захочешь… и если на твоей армейской карточке есть маленькая зеленая звезда. Такой тайный знак. Конечно, речь шла в основном о самодельном пиве, но по уик-эндам иногда продавали и более крепкие напитки. Если ты был белым.
Нас, солдат роты Е, к этому клубу, разумеется, и близко не подпускали. Поэтому мы ехали в город, если получали увольнительную на вечер. В те годы Дерри оставался городом лесорубов, и в нем работали восемь или десять баров. Большинство их располагалось в той части города, которую называли «Адские пол-акра». Я говорю не о «говорильне», ничего такого в Дерри не было и в помине. Эти бары в народе называли «слепыми свиньями», и правильно, потому что посетители вели себя там, как свиньи, а выбрасывали их оттуда почти что слепыми. Шериф знал, и копы знали, но заведения эти ревели ночи напролет, как повелось с 1890-х годов, когда начался лесной бум. Я полагаю, кого-то подмасливали, но, возможно, не так уж и многих и не такими уж большими деньгами, как можно подумать; в Дерри хватало всяких странностей. В некоторых барах подавали как крепкий алкоголь, так и пиво, и судя по тому, что я слышал, спиртное, продававшееся в городе, было в десять раз лучше самопальных виски или джина, которые наливали в белом «Унтер-офицерском клубе» по пятницам и субботам. Спиртное, продававшееся в городе, перевозили через границу с Канадой на лесовозах, и по большей части содержимое бутылок соответствовало этикеткам. Хорошая выпивка стоила дорого, немало продавалось и паленой, которая могла ударить в голову, но не убивала, а если уж ты терял зрение, то ненадолго. Но в любой вечер приходилось пригибать голову, когда начинали летать бутылки. Бары назывались «У Нэна», «Парадиз», «Источник Уоллиса», «Серебряный доллар», а в одном, «Пороховнице», клиент мог снять проститутку. В принципе, ты мог найти женщину в любом «свинарнике», для этого не пришлось бы прилагать особых усилий, многие хотели выяснить, отличается ли ржаной хлеб от белого, но в те дни таким, как я, или Тревор Доусон, или Карл Рун, моим тогдашним друзьям, приходилось крепко подумать на сей предмет — снимать или не снимать проститутку, белую проститутку.
Я уже говорил, в тот вечер отца накачали обезболивающими. Я уверен, если б не накачали, он ни за что не рассказал бы все это своему пятнадцатилетнему сыну.
— Прошло не так уж много времени, когда появился представитель Городского совета, пожелав встретиться с майором Фуллером. Сказал, что хочет поговорить о «некоторых проблемах, возникших у горожан и солдат», и об «озабоченности электората», и о «вопросах приличия», но в действительности он хотел от Фуллерa совсем другого, и в этом сомнений быть не могло. Они не желали видеть армейских ниггеров в своих «свинарниках», не хотели, чтобы те общались с белыми женщинами и пили запрещенное законом спиртное в барах, где полагалось находиться и пить запрещенное законом спиртное только белым.
Конечно, все это было смешно. Белые женщины, о чести которых они так волновались, были опустившимися шлюхами, постоянно отиравшимися в барах, а что касается мужчин… что ж, могу сказать только одно: никогда не видел члена Городского совета в «Серебряном долларе» и или в «Пороховнице». В таких дырах пили лесорубы, одетые в клетчатые черно-красные куртки, со шрамами и струпьями на руках, некоторые без пальцев или без глаза, все — без большинства зубов, от всех пахло щепой, опилками и смолой. Они носили зеленые фланелевые штаны и зеленые резиновые сапоги на толстой рубчатой подошве, оставляющие на полу грязные лужицы растаявшего снега до тех пор, пока он не становился черным. Они ядрено пахли, Майки, ядрено ходили и ядрено говорили. И сами были ядреными. Как-то вечером, в баре «Источник Уоллиса», я видел парня, у которого лопнула рубашка на руке, когда он мерялся силой рук с другим лесорубом. Не разорвалась, как ты, должно быть, подумал, а лопнула. Рукав просто взорвался, а лохмотья сорвало с руки. И все кричали и аплодировали, а кто-то хлопнул меня по плечу и сказал: «Это то, что ты называешь „пердеж армрестлера“, чернолицый».
Я к тому тебе это говорю, чтобы ты понял — эти мужики, которые появлялись в «слепых свиньях» вечером в пятницу и субботу, когда они выходили из чащи, чтобы пить виски и трахать женщин, а не дырку от сучка, смазанную топленым жиром, если бы эти мужики не хотели пить в одном баре с нами, они тут же вышвырнули бы нас. Но дело в том, Майки, что наше присутствие или отсутствие их нисколько не волновало.
Как-то вечером один из них отвел меня в сторону — парень ростом в шесть футов (по тем временам чертовски большой) и в дымину пьяный, а запах от него шел, как от корзины с персиками, пролежавшими в ней месяц. Если б он выступил из своей одежды, думаю, она осталась бы стоять и без него.
«Мистер, эта, хочу задать тебе глупый вопрос. Ты — негр?»
«Совершенно верно», — отвечаю я.
«Commen ça va! — говорит он на французском долины Сент-Джона, который звучит почти так же, как канжунский диалект. — Я, того, знал, что ты негр! Слушай! Однажды видел одного в книге! С такими же…» — Он не знал, как выразить свою мысль словами, поэтому протягивает руку и похлопывает мне по рту.
«Большими губами», — говорю я.
«Да-да! — восклицает он и смеется, как ребенок. — Бальшими гупами! Epais lèvres! Бальшие гупы! Я, того, хочу угостить тебя пивом».
«Так угощай», — отвечаю я, потому что не хочу его сердить.
Он рассмеялся, хлопнул меня по спине так, что я едва не пропахал носом пол, и протолкался к обитой толстыми досками барной стойке, у которой толпились примерно семьдесят мужчин и, может, пятнадцать женщин.
«Мне нужно два пива до того, как я разнесу этот сарай! — кричит он бармену, здоровенному бугаю со сломанным носом, которого звали Ромео Дюпре. — Одно мне и одно l'homme avec les épais lèvres».
И они все расхохотались, причем добродушно, без всякой злобы, Майки.
Он получает пиво, дает мне кружку и спрашивает: «Как твое имя? Не хочу, эта, называть тебя Бальшие Гупы. Не звучит хорошо».
«Уильям Хэнлон», — говорю я.
«Что ж, за тебя, Уильюм Энлон», — поднимает он кружку.
«Нет, за тебя, — возражаю я. — Ты — первый белый, который угостил меня выпивкой».
И это правда.
Мы выпиваем это пиво, а потом еще по кружке, и он спрашивает: «Ты действительно негр? Потому что, за исключением épais гуп, по мне, ты выглядишь белым человеком с коричневой кожей».
Тут мой отец начинает смеяться, и я присоединяюсь к нему. Он так смеялся, что у него заболел живот, и он зажал его руками, поморщился, глаза закатились, он закусил нижнюю губу.
— Позвать медсестру, папа? — встревожился я.
— Нет… нет. Сейчас оклемаюсь. Хуже всего, Майки, что в таком состоянии ты не можешь даже смеяться. Что и так случается чертовски редко.
Он на пару секунд замолчал, и теперь я понимаю, что тот случай был единственным, когда в наших разговорах мы почти подошли к тому, что его убивало. Может, было бы лучше — лучше для нас обоих, — если б мы больше говорили об этом.
Он отпил воды из стакана и продолжил.
— Короче, я думаю, они хотели изгнать нас из своих «свинарников» не из-за тех считанных женщин, которые туда захаживали, и не из-за лесорубов, основных тамошних посетителей. Кого мы оскорбляли своим присутствием, так это пятерых стариков из Городского совета да десяток или около того человек, которые в этом полностью с ними соглашались, элиту Дерри, знаешь ли. Никто из них никогда не захаживал ни в «Парадиз», ни в «Источник Уоллиса», они поддавали своей компанией в загородном клубе, который тогда находился в Дерри-Хайтс, но они не хотели, чтобы черные из роты Е бывали в заведениях для белых, пусть даже речь шла о шлюхах и лесорубах.
А майор Фуллер и говорит: «Я никогда не хотел, чтобы их сюда присылали. По-прежнему думаю, что это ошибка и их нужно отправить обратно на Юг или, может, в Нью-Джерси».
«Это не моя проблема», — отвечает ему тот старый пердун, кажется, Мюллер его фамилия…
— Отец Салли Мюллер? — удивленно переспросил я. Салли Мюллер училась со мной в одном классе средней школы.
Мой отец мрачно усмехнулся.
— Нет, наверное, ее дядя. Отец Салли Мюллер тогда учился в колледже, в каком-то другом городе. Но, будь он в Дерри, наверное, стоял бы рядом с братом. И, если у тебя возникает вопрос в правдивости этой части истории, могу тебе сказать, что содержание этого разговора передал мне Тревор Доусон, который в тот день драил полы в офицерской казарме и все слышал.
«Куда государство посылает черных парней — это ваша проблема, не моя, — говорит Мюллер майору Фуллеру. — Моя проблема — вы отпускаете их в увольнительную вечером в пятницу и субботу. Если они и дальше будут появляться в центре города, может случиться беда. В этом городе есть отделение „Легиона“, знаете ли».
«С этим у меня определенные сложности, мистер Мюллер, — отвечает ему майор. — Я не могу разрешить им пить в „Унтер-офицерском клубе“. И дело не только в инструкциях, запрещающих неграм пить с белыми. Они все равно бы не смогли. Это „Унтер-офицерский клуб“, понимаете? А все эти черные парни — рядовые».
«И это не моя проблема. Я просто надеюсь, что вы решите этот вопрос. Звание и должность налагают ответственность». — С этим Мюллер и отбыл.
Что ж, Фуллер решил эту проблему. В то время армейская база Дерри занимала огромную территорию, но использовала лишь малую ее часть. Все говорили, что больше ста акров. На севере граница базы подступала к Западному Бродвею, улицу отделяла лесополоса, которую специально там посадили. Теперь в этом месте Мемориальный парк, там и находился клуб «Черное пятно».
В начале 1930 года, когда все это случилось, это был всего лишь старый склад, в котором хранился всякий хлам, но майор Фуллер привел туда роту Е и сказал, что это будет «наш» клуб. Вел себя, как папаша Уорбакс или что-то в этом роде, а может, и ощущал себя таковым, предоставляя черным солдатам место, где они могли проводить время в своем кругу, пусть это и был старый сарай. Потом он добавил как бы между прочим, что отныне в «свинарники» нам путь заказан.
Конечно, нас это разозлило, но что мы могли сделать? И тут один из наших, рядовой Дик Холлорэнн, который на гражданке работал поваром, заявил, что мы сможем тут очень неплохо устроиться, если постараемся.
Этим мы и занялись. И мы действительно старались. Устроились очень даже неплохо, с учетом всех обстоятельств. Впервые придя туда, мы, конечно, сильно огорчились. Темный, вонючий сарай, забитый инструментами и коробками и заплесневелыми бумагами. Только два маленьких окошка и никакого электричества. Пол земляной. Я помню, как Карл Рун горько рассмеялся. Помню, как сказал: «Старина майор, он настоящий принц, правда? Пожаловал нам наш собственный клуб. Что б ему пусто было!»
А Джордж Брэннок, который тоже погиб в огне той осенью, добавил: «Это же чисто черное пятно, ничего больше». Название так и осталось.
Холлорэнн, впрочем, убедил нас перейти к делу… Холлорэнн, Карл и я, мы стали первыми. Надеюсь, Бог простит нас за то, что мы сделали… потому что Он знает — мы понятия не имели, как все обернется.
Через какое-то время к нам присоединились остальные. А что еще оставалось делать, если дорогу в Дерри нам перекрыли? Мы стучали молотками, забивали гвозди, чистили. Выяснилось, что Трев Доусон — хороший плотник, и он показал нам, как прорезать в стенах дополнительные окна, а Алан Сноупс где-то раздобыл для них цветные стекла, нечто среднее между прессованным переливчатым стеклом и тем, что ты видишь в церковных окнах.
«Где ты их взял?» — спросил я его. Алан был самым старым из нас, ему шел сорок второй год, таким старым, что многие звали его Папа Сноупс.
Он сунул сигарету «Кэмел» в рот и подмигнул мне. «Ночная реквизиция», — говорит он, но в подробности не вдается.
Короче, все продвигалось довольно успешно, и к середине лета наш клуб заработал. Трев Доусон и еще несколько человек отделили дальнюю четверть склада и устроили там маленькую кухню, гриль и пару фритюрниц, ничего больше, чтобы желающие могли получить гамбургер или картофель-фри. У одной стены поставили барную стойку, но подавали там только газировку и напитки вроде «Девы Марии». Черт, мы знали свое место. Разве нас этому не учили? Если мы хотели напиться, то делали это в темноте.
Пол оставался земляным, но его промаслили. Трев и Папа Сноупс провели электричество — как я понимаю, провода и все остальное добыли благодаря еще одной «ночной реквизиции». К июлю можно было прийти туда в любой субботний вечер, посидеть, выпить колы, съесть гамбургер или салат из шинкованной капусты. Получилось у нас неплохо. Мы так и не довели дело до конца — еще продолжали ремонт, когда клуб спалили. Для нас это стало хобби… и возможностью утереть нос Фуллеру, Мюллеру и Городскому совету. Но мы окончательно поняли, что это наш клуб, когда однажды вечером Эв Маккаслин и я поставили у двери щит с надписью «ЧЕРНОЕ ПЯТНО», а ниже — «РОТА Е И ГОСТИ». Подчеркивая, что вход не для всех, ты понимаешь.
Клуб получился таким классным, что белые парни начали ворчать, и вскоре изменения к лучшему произошли и в «Унтер-офицерском клубе» для белых. Там появился дополнительный зал и маленький кафетерий. Словно они хотели устроить состязание. Только у нас желания участвовать в этом состязании как раз и не было.
Отец улыбнулся мне с больничной койки.
— Мы были молоды, за исключением Сноупси, но далеко не глупы. Мы знали, что белые парни позволят нам состязаться с ними, но, если появятся признаки того, что мы выходим вперед, что ж, кто-нибудь переломает нам ноги, чтобы не смогли так быстро бежать. Мы получили то, что хотели, а большего нам и не требовалось. Но потом… кое-что произошло. — Он замолчал, хмурясь.
— Что именно, папа?
— Мы обнаружили, что у нас подобрался очень приличный джазовый оркестр. — Он говорил медленно. — Мартин Деверо, капрал, стучал на барабанах, Эйс Стивенсон играл на корнете. Папа Сноупс — на пианино. Пусть не виртуозно, зато в хорошем темпе. Еще один парень играл на кларнете, Джордж Брэннок — на саксофоне. Время от времени к ним присоединялся кто-нибудь еще, играющий на гитаре, гармонике, «еврейской лире», а то и просто на расческе, обернутой вощеной бумагой.
Они сыгрались не сразу, ты понимаешь, но к концу августа у нас уже был заводной маленький диксиленд, по пятницам и субботам выступающий в «Черном пятне». И с каждой неделей они играли все лучше. На великих, конечно, не тянули, не хочу, чтобы у тебя создавалось такое впечатление, но играли они иначе… как-то энергичнее… как-то… — Он повел над простыней исхудалой рукой, подыскивая слово.
— Зажигали, — с улыбкой предложил я.
— Точно! — воскликнул он и тоже улыбнулся. — Ты попал в десятку. Они зажигали! И знаешь, люди из города потянулись в наш клуб. Приходили даже некоторые белые солдаты с базы. И уже на каждый уик-энд в клубе собиралась толпа. Конечно, произошло это не сразу. Поначалу белые лица выглядели, как крупицы соли в перечнице, но с каждой неделей их прибавлялось и прибавлялось.
И когда появились белые, мы забыли об осторожности. Они приносили свою выпивку в пакетах из плотной коричневой бумаги, по большей части очень крепкие напитки. В сравнении с ними то, что подавали в городских «свинарниках», тянуло всего лишь на газировку. Выпивку из загородного клуба, вот что я хочу сказать, Майки. Выпивку богачей. «Чивас». «Гленфиддик». Шампанское, какое подавали пассажирам первого класса на океанских лайнерах. «Шампусик» — так некоторые его называли. Нам следовало найти способ положить этому конец, но мы не знали как. Они приходили из города. Черт, они были белые!
А мы, как я говорил, были молоды и гордились тем, что сделали. Недооценивали, каким кошмаром может все обернуться. Мы, конечно, знали, что Мюллеру и его друзьям известно, как мы развернулись, но едва ли кто-то из нас понимал, что наши успехи сводят их с ума в прямом смысле слова. Все они жили в старинных, величественных викторианских особняках на Западном Бродвее, в какой-то четверти мили от нашего клуба, слушали, как наш диксиленд наяривает «Блюз тетушки Хагар» или «Они копают мою картошку». Это им, конечно, не нравилось. Но куда как больше им не нравилось, что их молодежь тоже там, отплясывает вместе с черными. Потому что, когда сентябрь перетек в октябрь, в нашем клубе появлялись уже не только лесорубы или барные шлюхи. Молодежь приходила выпить и потанцевать под безымянный оркестр до часа ночи, когда мы закрывались. Они приезжали из Бангора, и Ньюпорта, и Хейвена, и Кливс-Милла, и Олд-Тауна, и из всех маленьких городков, расположенных в этих краях. Студенты из университета Мэна в Ороно отплясывали у нас со своими подружками, а когда наш джаз-банд освоил рэгтайм, они чуть не снесли крышу. Разумеется, это был клуб рядовых, во всяком случае, по статусу, куда гражданские могли приходить только по приглашению. Но фактически, Майки, мы открывали дверь в семь вечера и оставляли открытой до часа ночи. К середине октября, если ты выходил потанцевать, тебе приходилось толкаться спиной к спине с шестью другими людьми. Танцевать было негде, так что приходилось просто стоять на месте и дергаться… но если кто-то и возмущался, то я этого не слышал. К полуночи клуб напоминал пустой товарный вагон, который мчится в составе курьерского поезда, и его мотает из стороны в сторону.
Он помолчал, воды еще выпил, а потом продолжил. Теперь глаза его сверкали.
— Что ж, Фуллер рано или поздно положил бы этому конец. Если б это случилось раньше, погибло бы гораздо меньше людей. Требовалось же только одно: прислать военную полицию, чтобы они конфисковали бутылки со спиртным, которые люди приносили с собой. Этого бы вполне хватило, чтобы он добился своего. Клуб тут же прикрыли бы, безо всяких разговоров. Нас отдали бы под трибунал, одних бы посадили, остальных раскидали по другим частям. Но Фуллер промедлил. Я думаю, он боялся того же, что и некоторые из нас, — боялся, что кто-то из горожан обезумеет. Мюллер больше не наведывался к нему, и я думаю, что майор Фуллер боялся поехать в город и повидаться с Мюллером. Фуллер, конечно, раздувал щеки, но силой характера не вышел, хребет у него был, как у медузы.
Поэтому вместо того чтобы все закончилось более или менее спокойно, и те, кто сгорел заживо той ночью, остались бы в живых, точку поставил «Легион благопристойности». В начале того ноября они прибыли в своих белых балахонах и устроили себе барбекю.
Он опять замолчал, но воду пить не стал, лишь задумчиво уставился в дальней конец палаты. Где-то зазвенел звонок, и медсестра прошла мимо открытой двери, подошвы ее туфель легонько шуршали по линолеуму. Я слышал, что где-то работает телевизор, где-то еще — радио. Помню, что слышал и ветер, завывающий за окном, цепляющийся за угол здания. И хотя стоял август, ветер нагонял холод. И он ничего не знал о «Сотне Кейна», который показывали по телевизору, или о песне «Шагай, как мужчина», которую «Фор Сизонс» пели по радио.
— Некоторые прошли через лесополосу, которая разделяла базу и Западный Бродвей, — наконец продолжил отец. — Должно быть, встретились в чьем-то доме по другую сторону лесополосы, может, в подвале, чтобы переодеться в балахоны и изготовить факелы, которыми они воспользовались.
Я слышал, что другие заехали на базу по Риджлайн-роуд, тогда это была главная дорога, ведущая туда. Я слышал, уж не помню где и от кого, что они приехали на новеньком «паккарде», уже одетые в белые балахоны, с белыми гоблинскими шапками, лежащими на коленях, и факелами — на полу. Факелы они изготовили из бейсбольных бит. Толстую часть обмотали паклей и закрепили ее красными резиновыми кольцами, какие домохозяйки используют при консервировании. Там, где Риджлайн-роуд отходит от Уитчем-роуд, стояла будка ККП, но охрана пропустила этот «паккард».
Происходило все в субботу, так что клуб ходил ходуном. Внутрь набились две, а то и три сотни человек. И тут подъехали эти шесть или восемь мужчин, в зелено-бутылочном «паккарде», а другие вышли из лесополосы между армейской базой и роскошными особняками Западного Бродвея. Молодые среди них составляли меньшинство, и я иногда думаю, у скольких на следующий день началась ангина или вновь открылась язва. Надеюсь, что у многих. Эти мерзкие, подлые подонки-убийцы.
«Паккард» остановился на холме и дважды мигнул фарами. Четверо мужчин вышли из него и присоединились к остальным. Некоторые держали в руках двухгаллоновые канистры с бензином, какие в те годы продавались на автозаправочных станциях. У всех были факелы. Один из мужчин остался за рулем «паккарда». Мюллер ездил на «паккарде», знаешь ли. Да, ездил. На зеленом.
Вместе они подошли к заднему торцу «Черного пятна» и смочили факелы бензином. Возможно, они хотели только попугать нас. Я слышал и обратное, но слышал и такую версию. Мне хотелось бы верить, что именно это они и собирались сделать, потому что даже теперь нет во мне столько злобы, чтобы верить в худшее.
Очень возможно, что бензин пролился и на рукоятки факелов, поэтому, когда их зажгли, те, кто держал факелы, в панике отбросили их для того лишь, чтобы от них избавиться. Как бы то ни было, черная ноябрьская ночь внезапно осветилась факелами. Некоторые поднимали их и размахивали над головой, маленькие горящие куски пакли разлетались в стороны. Некоторые смеялись. Но другие, как я и сказал, зашвырнули факелы через окна в задней стене на кухню. Через минуту-полторы клуб уже горел.
Люди на улице уже все надели белые остроконечные капюшоны-колпаки. Некоторые скандировали: «Выходите, ниггеры! Выходите, ниггеры! Выходите, ниггеры!» Может, они скандировали, чтобы напугать нас, но я хотел бы верить, что они старались нас предупредить, точно так же, как хотел бы верить, что эти факелы они забросили на кухню случайно.
В любом случае значения это не имело. Оркестр играл громче фабричного гудка. Все кричали и отлично проводили время. В зале никто ни о чем не подозревал, пока Джерри Маккрю, который в тот вечер помогал поварам, не открыл дверь на кухню и сам чуть не превратился в факел. Пламя выстрелило на десять футов, тут же воспламенив его белую куртку. Вспыхнули и волосы.
Когда это произошло, я сидел у восточной стены, примерно в середине зала, с Тревором Доусоном и Диком Холлорэнном, и поначалу решил, что взорвался газовый баллон. Не успел я подняться, как меня сшибли с ног люди, рванувшие к двери. Человек двадцать прошлись по моей спине, и, пожалуй, я почувствовал испуг, только когда лежал на полу. Я слышал, как люди кричат, говорят друг другу, что надо уходить, что клуб горит. Но всякий раз, когда я пытался встать, кто-то наступал на меня. Чей-то большущий ботинок припечатал мой затылок, и у меня перед глазами вспыхнули звезды. Нос вдавился в промасленный пол, в ноздри полезли грязь и вонь, я начал кашлять и чихать одновременно. Кто-то наступил мне на поясницу. Я почувствовал, как женский каблук вонзился мне между ягодиц, и, сынок, еще раз получить такую клизму я не хочу. Если бы мои армейские брюки в тот момент порвались, кровь текла бы оттуда до сих пор.
Сейчас это звучит смешно, но я чуть не отдал концы. Меня топтали и пинали, по мне прошлось столько ног, что на следующий день я не мог ходить. Я кричал, но никто из этих людей, которые шли по мне, меня не слышал или не обращал на мои крики внимания.
Спас меня Трев. Я увидел перед собой эту большущую коричневую руку и схватился за нее, как утопающий хватается за спасательный круг. Схватился, он потянул меня, и я начал подниматься. В тот самый момент чья-то нога ударила меня сюда…
Он помассировал то место, где челюсть поднимается к уху, и я кивнул.
— Боль была такой, что я, наверное, на минуту потерял сознание, но руки Трева не отпустил, и он крепко держал меня. Наконец я поднялся на ноги, в тот самый момент, когда перегородка, которую мы поставили между залом и кухней, рухнула. Раздался хлопок — пух, — какой бывает, если бросить горящую спичку в лужу бензина, и я увидел, как люди бегут прочь, чтобы не угодить под падающую перегородку. Кому-то это удалось. Кому-то нет. Одного из наших парней, кажется, Хорта Сарториса, накрыло перегородкой. На мгновение я увидел его руку, торчащую из пламени, пальцы сжимались и разжимались. Я увидел белую девушку, лет двадцати, не старше, у нее занялось платье на спине. Они пришла в клуб со студентом, и я слышал, как она звала его, умоляла помочь. Он дважды шлепнул ее по спине, сбивая огонь, а потом убежал вместе с остальными. Она стояла и кричала, а платье продолжало гореть.
На месте кухни разверзся ад. Пламя пылало так ярко, что слепило глаза. Жарило, как в печи, Майки, воздух просто раскалился. Ты чувствовал, как кожа поджаривается. Ты чувствовал, как пересыхают и становятся ломкими волосы в носу.
«Мы должны выбираться отсюда! — кричит Трев и начинает тащить меня вдоль стены. — Уходим!»
Но тут Дик Холлорэнн хватает его. Дику было не больше девятнадцати, глаза его стали огромными, как бильярдные шары, но он в отличие от нас сохранил голову на плечах. И спас нам жизнь.
«Не туда! — кричит он. — Сюда!» — и указал в сторону эстрады… ты понимаешь, в сторону бушующего огня.
«Ты сбрендил! — прокричал в ответ Тревор. Голос у него был, как трубный глас, но едва перекрыл рев пламени и крики и визг других людей. — Умирай, если хочешь, но мы с Уилли отсюда уходим!»
Он по-прежнему держал меня за руку и вновь потащил к двери, хотя там столпилось так много людей, что мы не могли ее разглядеть. Я бы пошел с ним, потому что пребывал в шоке и сам соображал туго. Знал только одно: не хочу, чтобы меня поджарили, как индейку.
Дик схватил Трева за волосы и дернул изо всей силы. А когда Трев обернулся. Дик влепил ему оплеуху. Я помню, как голова Трева стукнулась о стену, и еще подумал, что Дик рехнулся, а потом он заорал в лицо Треву: «Если ты пойдешь туда, точно умрешь! Они же зажали дверь, ниггер!»
«Ты этого не знаешь!» — прокричал в ответ Трев, и тут раздалось громкое: «Ба-бах!» — совсем как при взрыве петарды, да только это взорвался большой барабан Марти Деверо. Огонь распространялся по потолочным балкам. Занялся и промасленный пол.
«Я знаю! — крикнул Дик. — Я знаю!»
Он схватил меня за другую руку, и на мгновение я почувствовал себя канатом, который тянут в разные стороны. Потом Трев присмотрелся к двери и признал правоту Дика. Тот подвел нас к окну, схватил стул, чтобы вышибить его, но прежде чем успел размахнуться, стекла вылетели от жара. Тогда он ухватил Трева Доусона сзади за штаны и подтолкнул вверх.
«Полезай! — кричит он. — Полезай, твою мать!» — и Трев полез, сначала в окне исчезла его голова, потом ноги.
Потом он помог долезть до окна мне. Я схватился за боковины рамы и заорал. На следующий день ладони покрылись волдырями — дерево уже занялось. Я нырнул вниз головой и, если бы Трев не поймал меня, сломал бы себе шею.
Мы повернулись к клубу и, Майки, увидели такое, что можно представить себе только в самом кошмарном сне. Окно превратилось в желтый сверкающий квадрат света. Пламя полыхало под крышей, а в десятке мест прорывалось сквозь железо. Мы слышали, как внутри кричат люди.
Я увидел две коричневые руки, которые покачивались перед огнем — руки Дика. Трев сцепил руки, я встал на них, сунулся в окно, схватился за руки Дика. Прижался животом к стене, а температурой она уже не уступала стенке раскаленной буржуйки, и потащил его вверх. В окне появилось лицо Дика, и на пару секунд мне показалось, что вытащить его не удастся. Он наглотался дыма и терял сознание. Его губы потрескались. Рубашка на спине начала дымиться.
А потом, когда я почувствовал, что мои пальцы сейчас разожмутся, мне в нос ударил запах горящих внутри людей. Кто-то мне говорил, что этот запах очень похож на запах жарящейся на открытом огне свинины, но это не так. Скорее такой запах появляется после того, как холостят жеребцов. Разводится большой костер, в который бросают все, что отрезают, а когда огонь разгорится, ты слышишь, как лопаются яйца, будто орехи, и так же пахнут люди, когда они начинают гореть в своей одежде. Этот запах ударил мне в ноздри, и я понял, что долго не выдержу, поэтому потянул изо всех сил и вытащил Дика из окна. Правда, один его ботинок остался внутри.
Я свалился с рук Трева на землю, а Дик рухнул на меня, и должен тебе сказать, у этого ниггера была очень твердая голова. У меня перехватило дыхание, и несколько секунд я катался по земле, схватившись за живот.
Наконец, я смог подняться, сначала на колени, потом на ноги. И увидел эти тени, бегущие к лесополосе. Поначалу я думал, что это призраки, но потом разглядел ботинки. К тому времени вокруг «Черного пятна» стало светло, как днем. Я разглядел ботинки и понял, что это мужчины в белых балахонах. Один из них немного отстал и я увидел…
Он не закончил фразу, облизнул губы.
— Что ты увидел, папа? — спросил я.
— Не важно. Дай мне воды, Майки.
Я дал. Он выпил все и закашлялся. Проходившая мимо медсестра заглянула в палату.
— Вам что-нибудь нужно, мистер Хэнлон?
— Новый комплект кишок, — ответил он. — Они у тебя под рукой, Рода?
Она нервно улыбнулась и пошла дальше. Отец протянул мне пустой стакан, и я поставил его на столик у кровати.
— Рассказывать дольше, чем вспоминать. Ты наполнишь стакан перед уходом?
— Конечно, папа.
— От этой истории тебе будут сниться кошмары, Майки?
Я открыл рот, чтобы солгать, потом передумал. И мне представляется, если бы я солгал, он бы мне больше ничего не рассказал. Жить ему, конечно, оставалось недолго, но он мог решить, что доскажет в другой раз.
— Скорее да, чем нет, — ответил я.
— Это не так уж и плохо, — услышал я от него. — В кошмарах мы можем думать о самом худшем. Наверное, для этого они и служат.
Он протянул руку, я ее взял, и мы держались за руки, пока он заканчивал историю.
— Я огляделся и успел заметить, как Трев и Дик огибают угол — они бежали к фасаду нашего клуба. Я поспешил за ними, все еще жадно хватая ртом воздух. Увидел там сорок или пятьдесят человек. Кто-то плакал, кого-то рвало, кто-то кричал, кто-то проделывал первое, второе и третье одновременно. Некоторые лежали на траве, потеряв сознание, угоревшие от дыма. Дверь была закрыта, и я слышал, как кричат люди по ту ее сторону, просят, чтобы их выпустили, выпустили ради всего святого, потому что они сгорали живьем.
В клуб вела только эта дверь, знаешь ли, не считая двери на кухню, у которой стояли мусорные баки и все такое. Входя в клуб, дверь отталкивали от себя, выходя — тянули на себя.
Некоторым удалось выйти, остальные начали напирать, и дверь захлопнулась. А уж потом ее зажали намертво. Те, кто находился ближе к огню, перли вперед. Тех, кто оказался у двери, вдавливали в нее. И открыть дверь у них не было никакой возможности. Все оказались в ловушке, а огонь с ревом наступал.
И если в ту ночь погибли только восемьдесят человек, а не сто или даже двести, то благодарить за это надо только Трева Доусона. Но за свои труды он получил не медаль, а два года тюрьмы. Видишь ли, в этот момент к клубу подкатил большой старый грузовик, и за рулем сидел не кто иной, как мой давний знакомец сержант Уилсон, тот самый парень, которому принадлежали все окопы на территории этой базы.
Он вылезает из кабины и начинает выкрикивать приказы, совершенно бессмысленные, да их все равно никто и не слышит. Трев хватает меня за руку, и мы бежим к нему. Дик Холлорэнн к тому времени куда-то подевался, и увидел я его только на следующий день.
«Сержант, мне надо воспользоваться вашим грузовиком!» — кричит ему в лицо Трев.
«Прочь с дороги, ниггер», — отвечает ему Уилсон и сбивает с ног. Потом вновь начинает выкрикивать какую-то чушь. Никто не обращал на него никакого внимания, да и кричал он недолго, потому что Тревор Доусон вскочил, как черт из табакерки, и уложил его на землю.
Трев умел бить сильно, и чуть ли не все после его удара оставались на земле, но у этого козла голова оказалась крепкой. Он поднялся, кровь лилась изо рта и носа, и сказал: «За это я тебя убью». Что ж, Трев ударил его в живот, тоже со всей силы, а когда Уилсон согнулся пополам, я сцепил руки и рубанул ему по шее, прямо скажу, от души. Трусливый поступок, конечно, бить человека сзади, но отчаянная ситуация требовала отчаянных мер. И я бы солгал, Майки, если б сказал, что не получил удовольствия, глядя, как этот сукин сын тыкается мордой в землю.
Рухнул он, как бычок, которого хватили обухом по голове. Трев подбежал к грузовику, завел двигатель, развернул так, чтобы передний бампер смотрел на фасад «Черного пятна», но не на дверь, а левее. Врубил первую передачу, нажал на газ и поехал, набирая скорость.
«Берегись! — заорал я людям, толпящимся у клуба. — Берегись автомобиля!»
Они рассыпались в разные стороны, как перепелки, и просто удивительно, что Трев никого не зацепил. В стену он врезался на скорости, наверное, тридцать миль в час, и крепко приложился лицом к баранке. Я видел, как кровь лилась у него из носа, когда он тряхнул головой, чтобы прочистить мозги. Он включил заднюю передачу, отъехал на пятьдесят ярдов и вновь погнал грузовик на стену. «ХРЯСТЬ!» Ржавая жесть, из которой были сделаны стены «Черного пятна», не выдержала, целая секция упала внутрь. Оттуда вырвались языки пламени. Каким образом в клубе кто-то еще мог остаться живым, я не знаю, но остались. Люди гораздо крепче, чем кажется, Майки, и, если ты в это не веришь, посмотри на меня, цепляющегося за кожу этого мира ногтями. Клуб превратился в вонючую печь, его заполнял дым и языки пламени, но люди толпой ринулись наружу. Их было так много, что Трев не решился вновь подать грузовик назад, боясь кого-нибудь задавить. Он выскочил из кабины и подбежал ко мне, оставив грузовик на месте.
Так мы и стояли, глядя, как догорает наш клуб. Все заняло не больше пяти минут, а тогда казалось, будто прошла вечность. Последние человек десять выскочили из клуба все в огне. Люди их хватали, катали по земле, сбивали пламя. Заглянув внутрь, мы видели и других, тех, кто пытался выйти, но мы знали: им это уже не удастся.
Трев вновь схватил меня за руку, а я изо всех сил сжал его ладонь. Мы стояли, держась за руки, как сейчас мы с тобой, Майки, он — со сломанным носом, кровь льется по лицу, веки опухли, глаза превратились в щелки — и смотрели на этих людей. В ту ночь мы видели настоящих призраков, мерцающие силуэты мужчин и женщин, окруженных огнем, идущих к пролому в стене, который проделал Трев грузовиком сержанта Уилсона. Некоторые протягивали руки, словно в надежде, что кто-то их спасет. Другие просто шли, уже из ниоткуда в никуда. Их одежды пылали. Их лица таяли. И один за другим они падали и исчезали из виду.
Последней на ногах удержалась женщина. Платье на ней уже сгорело, она оставалась в комбинации, пылая, как свечка. В самом конце она вроде бы посмотрела прямо на меня, и я увидел ее горящие веки.
Когда она упала, все и закончилось. На месте клуба к небу поднялась огненная колонна. Когда прибыли два пожарных автомобиля армейской базы и еще два, с пожарной станции на Главной улице, огонь уже пошел на убыль. На том и закончилась история поджога «Черного пятна».
Он допил остатки воды и протянул мне стакан, чтобы я наполнил его из фонтанчика с питьевой водой в коридоре.
— Наверное, сегодня ночью я надую в постель, Майки.
Я поцеловал его в щеку и вышел в коридор, чтобы наполнить стакан. Когда я вернулся, он впал в забытье, глаза стали стеклянными и задумчивыми. Я поставил стакан на столик, он пробормотал «спасибо», но так неразборчиво, что я едва его понял. Я посмотрел на часы «Уэстклокс» на его столе. Почти восемь. Пора домой.
Я наклонился, чтобы поцеловать его на прощание… и вместо этого услышал собственный шепот:
— Что ты тогда увидел?
Его глаза, уже сонно закрывающиеся, едва повернулись на звук моего голоса. Он мог знать, что это я, а мог и подумать, что слышал голос своих мыслей.
— Что?
— Что ты увидел? — повторил я. Я не хотел этого слышать, но чувствовал, что должен. Меня бросало то в жар, то в холод, глаза горели, руки стали холодными как лед. Но я чувствовал, что должен услышать. Наверное, та же неодолимая тяга охватила и жену Лота, когда она оглянулась посмотреть на уничтожение Содома.
— Птицу, — ответил он. — Над последним из этих бегущих людей. Может, ястреба. Пустельгу, так вроде их называют. Но он был таким большим. Никогда никому не говорил. Боялся, что посадят в психушку. Размах крыльев составлял футов шестьдесят. Ястреб был размером с японский «зеро». Но я видел… видел его глаза… и думаю… он увидел меня…
Лежащая на подушке голова повернулась к окну, за которым сгущалась темнота.
— Птица спикировала на мужчину, который бежал последним, и подняла в воздух. Подцепила за балахон и подняла. Я слышал, как хлопали ее крылья. Звук напоминал треск огня… и она зависла… я-то думал, что птицы не могут зависать, но эта могла, потому что… потому что…
Он замолчал.
— Почему, папа? — прошептал я. — Почему она могла зависать?
— Она не зависала, — ответил он.
Я посидел в тишине, думая, что на этот раз он точно уснул. Никогда еще я так не боялся… потому что четырьмя годами ранее видел эту птицу. Как-то, каким-то невероятным образом я почти что забыл этот кошмар. Но мой отец оживил воспоминания.
— Она не зависала, — повторил он. — Она парила. К каждому крылу привязали большие связки воздушных шариков, и птица парила.
Мой отец заснул.
1 марта 1985 г.
Оно возвращается. Теперь я это знаю. Я подожду, но сердцем знаю. Не уверен, что смогу это выдержать. Ребенком выстоять удалось, но для детей все по-другому. Кардинальным образом.
Я записал все это вчера вечером, в какой-то лихорадочной спешке… хотя все равно едва ли смог бы пойти домой. Дерри покрылся толстой коркой льда, и пусть утром выглянуло солнце, вокруг ничто не шевелится.
Я писал до трех часов ночи, все быстрее и быстрее гнал руку, пытаясь выложить все на бумагу. Я забыл про гигантскую птицу, которую видел одиннадцатилетним пацаном. История отца заставила вспомнить… и теперь мне не забыть ее никогда. Ни единой подробности встречи с ней. В каком-то смысле это его последний дар. Ужасный дар, можете вы сказать, но по-своему и прекрасный.
Я заснул, где и сидел, за столом, положив голову на руки, отодвинув блокнот и ручку. Утром проснулся с онемевшим задом и болью в пояснице, но ощущая свободу… я исторг из себя эту давнюю историю.
А потом увидел, что ночью, пока я спал, кто-то сюда приходил.
Следы, засохшие до тонкой корочки грязи, ведут от входной двери в библиотеку (которую я запер; я всегда ее запираю) к столу, за которым я спал.
А следов к двери нет.
Оно, что бы это ни было, приходило ко мне ночью, оставило сувенир… и исчезло.
К настольной лампе привязали воздушный шарик. Наполненный гелием, он завис в солнечном свете, который косо падал в библиотеку через одно из высоких окон.
На шарике изобразили мое лицо, без глаз, с кровью, текущей из рваных глазниц. Рот, нарисованный на тонкой выпуклой резиновой оболочке, перекосило криком.
Я посмотрел на свое изображение и закричал. Крик эхом разнесся по библиотеке, завибрировал в винтовой металлической лестнице, ведущей к стеллажам.
Бах! — воздушный шарик лопнул.