Глава 1. Поднятая целина
Все сказанное выше сейчас будет прекрасно видно на примере Нурбея Владимировича Гулиа. Он у нас блистал в предыдущей части книги, и начнет эту, а потом мы перейдем к другим персонажам и историям. И потому я снова даю слово профессору механики. Пусть рассказывает как бы от своего лица. Рассказ получится немного длинным, чтобы читатель мог увидеть накапливающийся в «батарейке» огромный эмоциональный заряд. И как потом батарейка «разряжается» через безысходность и отчаяние.
«Мне говорили, что я был странным ребенком. Во-первых, постоянно мяукал по-кошачьи и лаял по-собачьи. Дружил с дворовыми кошками и собаками и разговаривал с ними. Метил, между прочим, свою территорию так же, как это делали собаки, и животные мои метки уважали. Понюхают и отходят к себе. Да и я их территорию не нарушал.
Мама и бабушка решили этому положить конец и запретили мне спускаться во двор. Были попытки отдать меня в элитный детский сад, где изучали немецкий язык. Но я тут же стал метить территорию, и нас попросили убраться, да побыстрее. Дома мне было строжайше запрещено мочиться под деревьями, на стены, так как это «очень стыдно и неприлично». Справлять свои нужды можно было только там, где тебя никто не видит, то есть в туалете, закрыв дверь. Лаять, мяукать и выражаться нецензурными словами (что я уже начал делать) — нельзя ни под каким видом нигде. Внушения эти сопровождались поркой, и я торжественно обещал не делать всего вышеперечисленного.
Это обещание сыграло самую печальную и жуткую роль в моей жизни, так как я из-за собственной моей педантичности действительно придерживался всего обещанного, а оказалось, что это чревато очень печальными последствиями…
До школы оставался еще год, меня надо было куда-то девать. И решили с осени отправить меня в детский сад в старшую группу. Как назло, все русские группы были заняты, и меня определили в грузинскую. Но я ни одного слова по-грузински не знал! «Ерунда! — Решила мама. — Научишься! Знаешь русский, будешь знать и грузинский!»
И тут я на себе узнал, что такое «детская ксенофобия», да еще кавказская! Сперва дети стали присматриваться ко мне: ни слова ни с кем не говорит — немой, что ли? Сидит или стоит на месте, ни с кем не играет. В туалет не ходит — отдельных кабинок там, естественно, не было, а я ведь слово дал.
Попробовали толкнуть меня — адекватного ответа не было, ведь драться мне было запрещено. К концу дня штаны мои на причинном месте потемнели — я не мог целый день терпеть малую нужду, а в туалет — путь заказан. Я стал избегать жидких блюд — супа, чая, молока, чтобы как-то снизить тягу в туалет. Вот так и сидел на скамейке целый день или стоял у решетчатого забора, за которым находилась территория русской группы. Слышать милые сердцу русские слова, видеть своих родных светловолосых и светлоглазых людей — единственное, что мне оставалось в этом проклятом детском саду.
Постепенно злоба детей к чужаку все нарастала. Мне стали подбрасывать в кашу тараканов, дождевых червей. Выливали суп, а иногда и писали на мой табурет за столом. Потом уже стали откровенно бить пощечинами, плевали в лицо, не стесняясь. Я видел глаза детей, совершающих это, и до сих пор боюсь темных глаз, темных волос и лиц… Разбить бы в кровь такому обидчику рыло, но нельзя, табу — слово дал! Я весь день следил, когда туалет окажется без посетителей, чтобы забежать туда и помочиться. Но это случалось так редко!
Дети заметили эту мою странность и решили, что я — девочка, раз не могу зайти в туалет вместе с ними.
«Гого, Гого! (Девочка, Девочка)» — Звали они меня, подбегали, лапали за мягкие места и пытались отыскать отличительные от девочки части тела, так хотелось окончательно убедиться, что я — девочка. Теперь, как мне известно, и в детском саду, и в школе группы общие, а тогда об этом и подумать нельзя было. И детские сады, и школы были мужские и женские. По крайней мере, старшие группы детских садов были раздельными.
В общем, я был загнан в угол окончательно. Однажды я стоял, прислонившись к решетчатому забору, смотрел на бегающих русских ребят и плакал. Вдруг ко мне с той стороны забора подошел крупный светловолосый парень и спросил: «Ты чего плачешь, пацан, обижают, что ли?» Я кивнул и быстро, глотая слова, чтобы успеть высказаться, рассказал парню, что я не знаю грузинский, что меня из-за этого бьют, что я не могу больше здесь находиться.
— Погоди немного, — сказал парень и убежал.
Через минуту он был уже на территории грузинской группы, подошел ко мне, взял за руку и повел по двору. Вокруг столпились мои обидчики и, как зверьки, с любопытством смотрели, что будет.
— Я — Коля, вы меня знаете. А это, — он указал на меня, — мой друг. Я набью морду любому, кто его обидит! Понятно, или сказать по-грузински?
Дети закивали как болванчики, злобно глядя на меня. Я был восхищен речью шестилетнего Коли, но понял, что завтра мне придет конец…
Когда мама вела меня домой, я срывающимся голосом попросил:
— Мама, не отправляй меня больше в этот детский сад, я не буду мешать дома, не буду спускаться во двор, не буду даже ходить по комнатам. Я буду неподвижно сидеть на стуле, чтобы не мешать, только не отправляй меня сюда больше!
Но мама назвала все это глупостями, сказала, чтобы я поскорее подружился с ребятами и выучился говорить по-грузински. Что-то оборвалось у меня в душе, положение было безвыходным. И вдруг я почувствовал какой-то переход в другую бытность, я стал видеть все как-то со стороны. Вот идет женщина и ведет за руку сутулого печального ребенка — это меня. Солнце перестало ярко светить, все стало серым и блеклым, как бы неживым. Я почувствовал, что наступило время какого-то решения, это время может тут же закончиться, нужно спешить. И я твердо сказал про себя совершенно чужими словами: «Этот вертеп должен сегодня сгореть!» Тут опять засияло солнце, я оказался на своем месте — за руку с мамой, она что-то говорила мне, но я не слушал. Я распрямился, мне стало легко, я не думал больше о проклятом детском саде. Мне потом мама сказала, что я весь вечер вел себя спокойно и тихо улыбался.
Утром я не умолял, как обычно, оставить меня дома; спокойно собрался, и мама повела меня за руку куда надо. Приближаясь к двухэтажному деревянному зданию детского сада, я даже не смотрел в его сторону, а улыбался про себя.
Вдруг мама неожиданно остановилась и испуганно вскрикнула: «Сгорел!»
Я поднял глаза и увидел то, что уже представлял себе и лелеял в воображении. Мокрые обгоревшие бревна, раскиданные по двору. Печь с высокой трубой, стоящая одиноким памятником пепелищу. Невысокая лестница в никуда. Отдельные люди, медленно бродившие по углям.
— Сгорел, — повторила мама, — что же теперь делать?
— Сгорел вертеп проклятый! — чужим голосом, улыбаясь, вымолвил я. Мама с ужасом посмотрела на меня и даже отпустила руку.
— Откуда ты такие слова знаешь — «вертеп»? Что это такое, где ты слышал это слово?
Она забежала во двор и о чем-то поговорила с бродившими там людьми, видимо работниками детского сада.
— Пожар начался поздно вечером от короткого замыкания. Спавших детей успели вывести, так что никто не погиб!
А ведь кое-кого не мешало бы и поджарить: не так, чтобы досмерти, а так, чтобы для науки! — подумал я про себя…»
То есть началось это у Нурбея Гулиа с детства. Но подобные случаи происходили с ним несколько раз в жизни. И всегда это сопровождалось сильнейшим эмоциональным выбросом. Вот вам еще одна история — студенческой поры нашего героя.
Когда при Хрущеве поднимали целину, студентов со всей страны на летних каникулах отправляли горбатиться «в колхоз» — в данном случае поднимать эту самую целину. Все старались от подобного «подарка партии» откосить, а романтичный Гулиа зачем-то поехал, чуть не померев по дороге от дизентерии и едва не отстав от поезда. Судьба словно давала ему знаки: не нужно ехать! Но часто ли мы обращаем на это внимание? Чаще прем к цели, как танки, не задумываясь, а нужна ли она нам на самом деле.
В общем, Гулиа до целины добрался! И мы снова погружаемся в его «кино»…
«…Наконец, по мнению совхозного руководителя, хлеба созрели до молочно-восковой спелости, необходимой для раздельной уборки. Управляющий совхозом, похожий на борова мужик по фамилии Тугай, сам приехал к нам в отделение и объявил готовность № 1. С утра — на комбайны! Большинство комбайнов были прицепные типа «Сталинец-6» — его тянул трактор ДТ-54, а сзади был прицеплен копнитель…
Копнитель-бункер, этакий куб размерами примерно 2,5×2,5×2,5 метра, катившийся на паре колес, прицеплялся сзади к комбайну. В него из тяжелой трубы, торчащей сзади из комбайна, сыпалась солома и всякая другая труха. По бокам бункера справа и слева были дощатые мостки с перилами для копнильщика. Когда бункер заполнялся соломой, копнильщик, по инструкции, должен был разравнивать ее вилами, потом прыгать внутрь и утаптывать солому ногами, а затем вскакивать обратно на мостки и нажимать педаль. Дно копнителя откидывалось, и кубическая копна вываливалась на поле. Это все теоретически.
А практически уже с первых минут копнильщика всего так засыпало сверху соломой и половой, что он только чесался и отряхивался. При первом же повороте комбайна, труба выходила за габарит копнителя и сбрасывала неопытного, не успевшего пригнуться копнильщика, с двухметровой высоты на землю. Он еще должен был потом догонять комбайн и вскарабкиваться по болтающейся подвесной лесенке снова на свой проклятый копнитель.
В результате, никто не хотел работать на копнителе и вскоре все ушли с этой работы. Копнильщиками нанимали местных женщин, которые покорно за нищенские деньги выполняли эту идиотскую и опасную работу. Конечно же, никто из них не бросался самоотверженно в бункер и не утаптывал его содержимого под водопадом из соломы и половы, грозящем засыпать копнильщика с головой. Бедные копнильщицы, посыпаемые сверху трухой, сгорбившись и накрывшись с головой брезентом, сидели на мостках, изредка поглядывая в бункер. Когда он наполнялся, они нажимали педаль и копна, конечно же, не такая плотная, как положено, но все же вываливалась из копнителя, а днище захлопывалось для набора новой копны.
Но неужели я, изобретатель по природе, мог мириться с таким рабским трудом? Я просто привязал к педали веревку, сам удобно устроился на комбайне, а конец веревки положил рядом с собой. Для комфорта я постелил на комбайне одеяло, лежал и загорал на нем, а время от времени поглядывал: не наполнился ли копнитель? Когда он был уже полон, я дергал за веревку, днище открывалось и копна, точно такая же, что и у женщин-копнильщиц, вываливалась наружу. Но, в отличие от несчастных женщин, я не сидел, согнувшись, весь день под водопадом из соломы и трухи на подпрыгивающем, как мустанг, копнителе, а лежал и загорал на удобном большом комбайне.
Честно говоря, я ожидал премии за такое рацпредложение, и на одном из объездов Тугаем подведомственных ему комбайнов, с гордостью показал управляющему новшество. Но ожидаемой премии не последовало. Тугай побагровел как боров, испеченный в духовке, и заорал:
— Так что, бабы пусть горбатятся, а ты как барчук, загорать тут будешь!
И распорядился снять меня с «поста» копнильщика, а веревку сорвать и уничтожить. Логика Тугая мне осталась непонятной до сих пор. А потом я решил: какая же может быть логика у пламенного коммуниста Тугая, которому мозги заменяют инструкции из райкома партии? И я простил его. Сам же, оставшись без работы, как и остальные экс-копнительщики, разгуливал по бескрайним целинным просторам, постигая загадки жизни. Только стишки стал сочинять про нашего управляющего, где рифмовались слова «Тугая — бугая», и писал их мелом, а иногда и масляной краской на любых гладких поверхностях — амбаре, кухне, доске приказов и т. д.
Наиболее крупный и представительный вариант красовался на фанерной стене туалета, по которой стреляли дробью местные. Варианты двустишья были такие:
«Лучший друг для Тугая —
это хер у бугая!»
«А любовь у Тугая —
под хвостом у бугая!»
Наконец, на доске приказов значилось:
«По приказу Тугая —
подложись под бугая!»
Не знаю, как самому Тугаю, а студентам стишки понравились. Появилось и много других вариантов интимных связей Тугая с бугаем, уж что-что, а народ наш на безобидные шуточки горазд!
А еще была у Тугая собственная бахча километрах в пяти от нашего амбара. Я с приятелем Максимовым случайно натолкнулся на нее во время очередных прогулок по необозримым просторам целины.
Маленькие аппетитные дыньки «колхозницы» сотнями созревали там, скрытые от глаз целинной общественности. Спелые, вкусные дыни — на целине, где не то, что самых завалящих яблок — воды нормальной не было (пили рассол какой-то)! Назавтра мы уговорили шофера Ваську Пробейголова по прозвищу Бобби-Динамит съездить с нами на своем газике на бахчу. Набрав полкузова дынь, мы вернулись. Проезжая мимо нашего амбара, я закинул одну «колхозницу» в открытую дверь. Видели бы вы, что там поднялось! Бедные целинники, не видевшие никаких фруктов после Грузии, накинулись на дыню, как в зоопарке крокодилы на брошенный им филейный кусок мяса.
Естественно, Тугай узнал, кто был автором стишков и похитителем его личных дынь. Доброхотов-стукачей нам на Руси не занимать!
И вот на доске приказов, прямо на замазанном краской стихе про вечный союз Тугая с бугаем, появляется объявление о собрании партийно-комсомольского актива отделения прямо у нас в амбаре. И с утра, когда многие безработные студенты еще лежали на своих нарах, к нам вошли: Тугай, комсорг Тоточава, неизвестная дама в кирзовых сапогах, и два местных механизатора.
Дама провозгласила, что есть мнение считать собрание открытым, все пришедшие с ней подняли руки «за», и фарс начался. Естественно, разговор был только о моем поведении. Как-будто в разгар уборочной не было больше дел, чем обсуждать возмутительное поведение студента «ГулиИ», сняв для этого с комбайнов даже механизаторов. Но инкриминировать мне стишки они не могли — не доказано; на счет дынь тоже разговоров не могло быть — с какой это стати дыни, выросшие на «всенародной» земле могли принадлежать только Тугаю? А вот рацпредложение мое с веревкой горячо обсуждалось. Докладывал, конечно же, сам Тугай
— В то время как наши женщины в поте лица… — лицо у Тугая побагровело, на углах рта выступила пена слюны.
И тут я повел себя, как говорится, неадекватно. Встав с нар, я извинился перед собранием и сказал, что мне нужно на минутку выйти. Потом товарищи рассказывали мне, что дама в сапогах даже испугалась, чтобы я ненароком не повесился от позора: «Потом отвечай за него!».
Но я не собирался вешаться! Зайдя на кухню, я разбил тройку яиц в алюминиевую кружку, насыпал туда сахарного песку, и ложкой стал сбивать свой любимый «гоголь-моголь». Так я и зашел в амбар обратно.
Актив аж голос потерял от моей наглости. Потом заголосили все вместе: Тугай и дама — от ярости, механизаторы — от смеха, студенты — от восторга. Только Тоточава сидел молча, широко раскрыв глаза и рот.
Я смотрел на этот театр абсурда, взбивал свое еврейское лакомство и почему-то спокойно думал: «Вот приехал я сюда с благими намерениями, чуть не помер по дороге от дизентерии, потерял надежду на спортивный рекорд, к которому готовился, оставил в Тбилиси невесту. В уборочной участвовал честно — даже рацпредложение сделал, как вообще избавиться от копнильщика (позже на комбайнах эту должность действительно упразднили), а меня тут как врага народа…»
— Погоди, — обратился ко мне Тугай, — сейчас на это времени нету, вот соберем урожай, а тебя отошлем с письмом в институт, чтобы выгнали тебя оттудова!
И вдруг — у меня помутилось в голове и наступило то особое состояние отчужденности, какое было знакомо мне со времени предсказания пожара в детском саду. Я увидел весь амбарный театр со стороны — кричащего багрового Тугая, чопорную даму в кирзовых сапогах, студентов на нарах, и себя с алюминиевой кружкой в руке. Чужим, громким, но бесстрастным как у автомата голосом, я заговорил какими-то странными словами, от которых в амбаре наступила гробовая тишина:
— Так, теперь слушайте меня! Выгнать, Тугай, надо, прежде всего тебя за то, что в данных метеоусловиях дал приказ косить раздельно. Тебя предупреждали, что это преступно, что надо быстрее косить напрямую. Поэтому урожай будет потерян, а тебя уволят! Выгляни за дверь — идет снег и это надолго; скошенные валки засыплет, и ты не подберешь их! Это конец твоей карьере, Тугай!
Тугай, слушавший меня с вытаращенными глазами, вдруг сорвался с места и бросился к выходу. Когда он открыл дверь, все ахнули от удивления — снег, крупный снег, падающий сплошной пеленой, скрыл все вокруг — и кухню, и многострадальный туалет, и доску приказов, и все остальное целинное убожество…
— Еб твою мать! — глухо выкрикнул Тугай и исчез за пеленой снега.
За ним бегом исчезли члены партийно-комсомольского актива. Вслед исчезающим фигурам из амбара № 628 понеслись аплодисменты и свист студентов — целинников.
А меня всего трясло, кружка с еврейским лакомством прыгала у меня в руке, я медленно приходил в себя. Окончательно оклемавшись, я первым делом съел гоголь-моголь (не пропадать же добру!), а потом выглянул за дверь…
Снег пошел внезапно, вопреки всем прогнозам погоды. Когда я выходил на кухню за яйцами, его еще не было…»
Когда Гулиа рассказывал мне этот и подобные случаи за стаканом красного вина в его квартире на «Автозаводской» и потом — когда я помогал профессору писать книгу, оформляя литературно удивительные события его жизни, именно эти гулиевские истории — с проклятиями и предсказаниями — сильнее всего врезались в мою память, а через много лет послужили одним из тех зернышек, из которых в итоге выросла та книга, которую вы сейчас держите в руках (или слушаете в автомобиле).