Повседневная жизнь не всегда считалась чем-то важным, за ее мнимой простотой кроется тайна. Это понятие ввела и прославила фламандская живопись XVII века. Подчеркнутое предпочтение, которое эта школа отдавала сюжетам в интерьере — женщина на кухне, мужчина, пишущий письмо, кормящая младенца мать, уснувшие солдаты, погруженная в книгу чтица, — означало решительный поворот: она выставляла на первый план бытовую сторону жизни, которой до тех пор пренебрегала как жанровая, так и религиозная или батальная живопись, в которой фигурировали сплошь святые и герои. В том, что рядовые люди отныне стали считаться достойными изображения, заключалась великая новизна (Цветан Тодоров). Еще Гегель считал величайшей заслугой протестантизма то, что он заставил верующих обратиться к обычной жизни. Снаружи — хаос, внутри — мир, покой, благостные человеческие чувства. В этих картинах нет ничего незначительного — все изображенные на них вещи хороши, поскольку они существуют. Купцы, крестьяне, ремесленники, солдаты, проститутки — все представляют интерес как реальные типы. Это настоящая революция как в искусстве, так и в мышлении: возвышение обыденного и приземление возвышенного. Самые простые занятия — такие, как чистка овощей, игра на флейте, починка стульев, туалет перед зеркалом — ничуть не менее важны, чем коронация монарха или подвиги античных героев. Уважение к частной жизни — рамка, в которую вписывается любой человек со своими близкими: счастье домашнего очага, семейные радости достойны восхваления. Художник проливает свет на пеструю, разностороннюю повседневность. Обычный человек оттесняет личностей исключительных. Этот первоначальный реализм был проникнут, по выражению Фромантена, неповторимым «благоговением перед достоверностью». Он прозревал в обыденности апофеоз человека. На какое-то время снимал проклятие с материальности.
Но здоровое обаяние повседневной жизни продержалось недолго. В последующие века она стала одновременно предметом презрения и вожделения. Французский натуралистический роман с его дотошной документальной точностью намеренно cтал душераздирающим; описывая что-либо, он выносил приговор, порицая то, что выходило из-под пера, и все писатели, от Золя до Гюисманса, питали страсть к грязным деталям. В шестидесятые годы имели огромный успех работы ныне почти забытого американского скульптора Дуэйна Хансона, он делал куклы самых обычных горожан из стекловолокна и смолы и расставлял их повсюду в публичных местах; все они были неотличимы от живых людей: кассирши из супермаркета, туристы в бермудах, газонокосильщик, подвыпившие парочки. Любой прохожий мог наткнуться на улице или в парке на своего двойника и чуть ли не поздороваться с ним. Поборник гиперреализма, Дуэйн Хансон создал нечто вроде музея Гревен среднего американца, символом которого могла послужить Supermarket Lady — домохозяйка в тапочках, с бигуди на голове, катящая по торговому центру тележку с покупками. Сходство моделей из этой обширной коллекции человеческих типов с оригиналами было поразительным, чтобы не сказать пугающим. Эти куклы так похожи на нас, почти от нас неотличимы. Глаза лишены всякого выражения, как у инопланетных существ. Бездонная пустота угадывается в них, в каждой позе читается безысходная тоска. У них нет имени, они могут быть кем угодно: мной, вами, вашими соседями, любыми мужчинами и женщинами. (Именно это делает музей Гревен со знаменитостями: отлитые в воске, словно вмерзшие в лед, они растворяются в музейной безликости.) Зеркальность превращается в гримасу.
Классическое христианское учение противопоставляло мирское и священное, град земной и град небесный. Сегодня эту оппозицию заменила другая: пустота и полнота, потусторонний мир утратил власть над здешним. С тех пор, как наша жизнь перешла в подчинение к календарю и дням зарплаты, она стала плоской, и весь наш путь до самого конца измеряется месяцами, неделями и платежными ведомостями. Обыденность существовала испокон веков, но наше время, отрезав себя от духовного измерения, обнажило ее, как кость. В прошлом мир был на что-то нацелен: обреченная на мимолетность жизнь мечтала о спасении души, возможном после искупления первородного греха. Смерть представлялась не концом, а дверью, открытой в неизвестность, страшную или блаженную. Начиная с эпохи Возрождения жажду вечности мало-помалу заменяет стремление к счастью. Преходящие блага, порицаемые христианскими моралистами, такими как Боссюэ или Паскаль, приобретают новую ценность, тем более что благодаря успехам медицины и сельского хозяйства срок жизни увеличивается. А поскольку со времен Французской революции основой законов вместо Бога стал человек, его повседневная жизнь получила некоторую независимость. Ее смысл не предопределен заранее. И мы вольны придумывать, что хотим — от нас и только от нас зависит, будет ли наше существование иметь какую-либо направленность. Оно может быть свободной импровизацией, а может повторяться, бесконечно прокручивать одно и то же. Чередование одинаковых дней похоже на заикание. Так и рождается обыденность, болезнь времени, которое топчется на месте, как пластинка, которую заело. Все это дорого нам обходится, донимает, утомляет нас. Чем однообразнее жизнь, тем эта болезнь мучительнее. Парадоксальным образом она опустошает нас своей пустотой. Нас изматывают бесконечные повторы. Каждый день — копия вчерашнего и завтрашнего, а в результате стресс, невидимая война на истощение, состоящая из мелких помех и хлопот. «Пока живешь, — писал Сартр в „Тошноте“, — никаких приключений не бывает. Меняются декорации, люди приходят и уходят — вот и всё. Никогда никакого начала. Дни прибавляются друг к другу без всякого смысла, бесконечно и однообразно».
Эта шарманка порождает особый современный прозаический вид усталости — когда устаешь не от каких-то великих подвигов, а от мельтешения одних и тех же обстоятельств. Регулярность — необходимое условие плодотворной долговременной работы, но, с другой стороны, мы теряемся в ней, как в тумане. И вот мы, можно сказать, измождены от ничегонеделанья, мы страдаем от натиска стихии, особенно жестокой из-за того, что она выглядит совершенно безобидно. Усмирение жизни — это непрекращающаяся битва. Мелкие неудобства, легкие треволнения, всяческая суета — словом, сущие пустяки, но и этого более чем достаточно. Да в придачу еще одно бремя: изволь быть самим собой, то есть вести себя как свободная, независимая личность. Житейская обыденность сама по себе слишком бурная, она изматывает нас своими требованиями и удручает своей монотонностью. Скука не просто скучна, она еще и страшно изнурительна. Повседневность норовит все сгладить, затушевывает контрасты, растворяет в мутном тумане любовь, страсть, гнев, надежду. Еще с XIX века в литературе сложилась традиция жаловаться на бег по кругу, однообразный и тягостный, который и раздражает, и отупляет нас. Такова картина современности. Жизнь без ярких событий не так уж безобидна: время, обычное, текущее час за часом время, забирает свою дань, незаметно нас разрушает. За жизнь приходится платить. Даже жизнь по инерции остается напряженной и безжалостной.
Эту медленную коррозию, подспудную войну с собственными нервами нам хотелось бы возвести в ранг трагедии. Ее не назовешь судьбой, это просто череда никому не интересных обстоятельств. Она порождают общую усталость, это особенное чувство, когда устаешь не оттого, что перетрудился, а от рутины. Ничего не происходит, но это ничего почти не уступает в силе агрессивному нападению и отнимает не меньше сил, чем самое захватывающее приключение. Как говорится, все в мире идет слишком быстро; лучший пример тому — цифровизация простейших услуг. Ничего не упростив, она только все усложнила, а результат не изменился. Но главное, сам мир не идет никуда, поэтому ускорение не имеет смысла. Мы, как Алиса с шахматной Королевой в Зазеркалье, вынуждены «бежать со всех ног, чтобы остаться на том же месте». Инерция наносит непоправимый вред: она подтачивает наш дух, вытягивает энергию. «Такое случается только со мной, — сказал человек, с которым ничего не случается» (Жак Превер). В повседневной жизни нет саспенса, которым привлекает нас вымысел. В ней с пугающей предсказуемостью повторяются одни и те же события, всё крутится и крутится шарманка. На вопрос: «Что нового?» — неизменно следует ответ: «Ничего особенного». Все снова и снова начинается сначала, хотя никакого начала по-настоящему не было. Это отлично выражают некоторые картины Эдварда Хоппера (1882–1967), написанные на городские темы и наполненные тревожным ожиданием: женщина смотрит на улицу из окна в ожидании неизвестно чего; какие-то люди, чуть склонившись над стойкой за витриной кафе, отчаянно ждут несбыточных перемен.
Жизнь современных людей, говорил Ницше, — сплошное истощение и переутомление. Мы вечно сражаемся с призраками, то есть с мертвым временем, и истекаем кровью в этой битве; ведь требуется столько сил, чтобы поддерживать хилый огонек повседневности. Мы разбрасываемся во все стороны и только страдаем от этого, не получая никакого стоящего развлечения взамен. Вот эта вялая жизнь ползком, когда никак не можешь выпрямиться, и называется повседневностью. Многочисленные гуру предлагают нам целый арсенал эмоционального буддизма — дзен, медитация, пофигизм — в качестве костыля на нашем постылом пути. А образцом спокойствия должна служить блаженная отрешенность. И чем это, в конце концов, плохо? Да тем, что замедляет и без того медленный жизненный ход. Чтобы справиться со стрессом, нам нужен не покой, а реальное действие вовне, за пределами своего «я». Непреодолимая тяга к транквилизаторам и релаксантам вызвана самым обычным страхом перед жизнью, создающим напряженность без всякого напряжения. Расслабление — лекарство для влачащих тишайшее существование, кому любое, самое ничтожное волнение представляется штормом. Ускорение времени дает иллюзию полноты, но этот вихрь порождает пустоту, мелкая суета не пробивает житейскую броню. Странное дело: современные люди посреди своего оцепенелого существования чувствуют себя так, будто они подхвачены вихрем, который надо, забросив все дела, остановить. Обороняясь от натиска серых будней, они воздвигают плотины из медитаций, психотропных препаратов, медицинских предписаний, вместо того чтобы обратиться к бурной деятельности, сильным эмоциям. Нам нужно не благоразумие, а легкое безумство, полезно не врачевать душу, а повалять дурака. Локдаун силком окунул нас в нудную прозу быта, а вынужденное безделье поселило в нас глухое раздражение. Поль Валери сказал, что жизнь — по большей части однообразное занятие, суть которого в том, что все повторяется, все известно заранее. Однако от повторения нас укачивает, мы погружаемся в спячку, поддаемся энтропии.
В прошлом основным вопросом религии было: есть ли жизнь после смерти? Основной вопрос светского общества обратный: есть ли хоть какая-то жизнь прежде смерти? Достаточно ли мы любили, дарили, расточали, целовали? Ведь наша жизнь — не гонка на выносливость, где требуется как можно дольше продержаться, не попадая под удары, жизнь скорее определяется полнотой и добротностью наших привязанностей, эмоций, обязательств. Так не теряет ли она всякий смысл, если сводится к сидению в глухом панцире, тупому просмотру видеоигр и сериалов или маниакальным покупкам? Хотим ли мы замедлять или ускорять время, избегать опасностей или нарываться на них, в любом случае что-то должно коснуться нашей души, перевернуть ее. Чтобы остро ощутить изменение, надо бы сначала сбросить с себя дремоту одноцветных дней, проникнуться мощью обновления, но в ватном коконе это невозможно.