Книга: Триумф домашних тапочек. Об отречении от мира
Назад: Глава 14. Принципиальное капитулянтство
Дальше: Заключение. Падение или возрождение?

Глава 15. Рутинный экстремизм

В XIX и XX веках одни писатели рассказывали о богатстве и разнообразии жизни, тогда как другие все больше напирали на ее серость и пошлость и коварно сводили к тусклой повседневности. Ярые приверженцы ничтожности, они применяют тактику отступления, побеждающего систему его же логикой. Воевать с пустым местом — тонкое, изощренное искусство, особенно когда эту пустоту надо превзойти, чтобы уничтожить то немногое, что в ней еще содержится. Диковинная форма счастья наизнанку: без-жизненность как аскеза. Поток пустословия и густо концентрированная скука раздувают жалкую жизнь до неимоверных размеров. Если для классического героя, живущего напряженной жизнью, обыденность лишь заполняет промежутки между подвигами, то для героя эпопеи такого рода жизнь — это острова мертвого времени в океане пустоты. У этих писателей есть многочисленные потомки, в том числе и в наши дни, среди врагов прогресса, хотя это родство не бросается в глаза. Например, в Берлингтоне (штат Вермонт, США) есть библиотека имени Бротигана, названная в честь писателя контркультуры Ричарда Бротигана, который покончил с собой в 1984 году в возрасте 49 лет, — так вот эта библиотека состоит исключительно из рукописей на английском языке, отвергнутых издателями. (Теперь она перебралась в штат Вашингтон и оцифрована.) Эти тихие упрямцы не стали во всеуслышание отрекаться от мира, не встали в позу гордого отказа. Они перекочевали в другое русло и занимают важное место в истории отрицательных искусств. Их даже нельзя зачислить в суровые бухгалтеры современного ада. Отстранение от жизни принимает разную форму: одни отказываются от любви, другие — от славы, третьи — от дружбы. Удивительно то, что члены этого мало или совсем не известного литературного направления, эти летописцы мелочей сегодня привлекают наше внимание, потому что они, пусть устаревшим языком, говорят нам о том, что мы в новых условиях переживаем вот уже два года и что, как знать, возможно, будем вынуждены переживать еще не раз, если нагрянет очередная эпидемия. Эти рутинные экстремисты не мифологизируют ни отрицание, ни молчание, — в свое время Жюльен Грак резко выступал против мифологизации молчания Рембо, напоминая, что обет молчания давал в старину мирянин, уходя в монастырь, чтобы умереть вдали от людской суеты. Нет, они, наоборот, ведут себя скромно. Жизни бурной, бравурной и интересной предпочитая бесцветную, незаметную и пресную.

Это не неудачники — что было бы утешительно для нас, стремящихся к успеху, — а рыцари умолчания, поклонники недосказанного. Они придерживаются «морали устранения» (Флоранс Лоттери), отслеживают мельчайшие факты, но не обожествляют их (это у сюрреалистов была болезненная мания коллекционировать, как бабочек на булавках, ничтожные чудеса и восславлять их как знаменательные случайности). На свете есть два вида счастья (а видов несчастья — сколько угодно): одно рвется наружу, хочет распахнуть все окна, другое съеживается, хочет окна закрыть и вкушать спокойствие, которое то первое счастье сочтет унылым и однообразным. Одно ищет дивные радости в обширном мире, другое довольствуется домашним мирком. С одной стороны восторг перед простором, с другой — мелкие утехи привычного. Большинство людей располагаются между этими двумя крайностями: между теми, кто стремится вовне, и теми, кто уходит внутрь, — не принадлежа целиком ни к одной из них. И никогда битва между духом странствий и духом затворничества не была такой ожесточенной, как сегодня.

От Анри-Фредерика Амьеля до Мишеля Уэльбека работает все тот же смехотворный сейсмограф европейской страсти к микроскопичности вкупе с жаждой абсолюта; спустя 170 лет мы наблюдаем то же самое: неверие в то, что жизнь имеет смысл; целое поколение переутомившихся от сверхактивности, которых отличает пониженное душевное давление. И это антидот от безумств современного мира и старых бредней о революциях и техническом прогрессе. Вместо того чтобы колебаться между избытком энергии и тягой к небытию, как неизбежно делают все, поколение новых разочарованных твердо держится партии минималистов, провозглашает эру пустоты (Жиль Липовецки). Если дом превращается в нору, как у Кафки, то все время уходит на то, чтобы закапываться глубже, укреплять свое логово, свою «дыру для спасения жизни». Безопасность, сопряженная со скукой, или свобода, сопряженная с риском. Вся жизнь в норе заключается в том, чтобы обеспечивать ее обитателю полнейший благостный покой, который способна нарушить мельчайшая песчинка. Затыкать ходы, заделывать дыры — и так каждый день. Послышится ли долгий шум или легкий шелест — паника! Что это: обвал или скребется какая-то мелюзга? Главная площадка укреплена на случай осады, — а в осаде она всегда по определению, ей всегда угрожают враги. Обитатель норы превратился в землеройку. «Приближается старость, и хорошо иметь такой вот дом, знать, что у тебя есть крыша над головой, когда наступит осень». Внешний враг не дремлет, надо все время держать оборону. И в наши дни нора — распространенное, но ложное решение проблемы.

Взять, к примеру, загадочную книжицу «Теория Блума» — это анонимное произведение, близкое по духу к Невидимому комитету, крошечной пижонской ультралевой группке, демонстрирует родство с Обломовым и с антигероем романа Джеймса Джойса «Улисс» Леопольдом Блумом. Теория Блума говорит о цивилизации, которая терпит крушение и тешится «чередованием коротких выкриков в припадке технофильской истерики и длинными приступами созерцательной астении». Или вспомнить о странном ритуале, участники которого с 1982 по 1991 год каждый год съезжались на маленькую станцию Фад в Коррезе на «баналитический конгресс». Их коронной фишкой были заседания, на которых решительно ничего не происходило и цель которых — прочувствовать «скучную реальность». Единственным развлечением было встречать каждый поезд, на котором могли приехать участники конгресса, и на дрезине отвозить их к другим участникам, ждавшим коллег на перроне, а затем провожать их по одиночке в обратный путь. Никаких осложнений и отклонений, которые могли бы нарушить торжественную серьезность этого пустейшего действа, не допускалось. С каждым годом прибавлялись новые церемонии: банкеты с тостами и даже возложение монеток на рельсы, символизирующее пошлость денег. Там, где общественная норма предписывает развивать активность, баналитики изо всех сил медлят, тормозят, еле тащатся, имитируя обыденную инерцию, чтобы ее разрушить.

Всем известно, что проклятие старости — это потеря самостоятельности, причина которой атрофия мозга. Погасить в себе жизнь — титаническая работа, такая же, какую проделывал «мастер голода» из рассказа того же Кафки, который голодал перед безразличной публикой, запертый в клетку, под надзором сторожей, и которого выпускали, когда он доходил до полного истощения. Раз нам не дано познать сильных эмоций, надо быть предельно тривиальным, следить за тем, чтобы малейшая шероховатость не внесла в наше существование хоть каплю интереса. Эмиль Чоран с присущим ему талантом бичевал «искушение существованием». Cколько гордыни в попытке не существовать, возвыситься до небытия, сказать «да» отрицанию, ощущать пустоту как уверенность. Отречение от страстей превращается в страсть отречения. «Я боюсь умереть, не живши ни одной минуты», — сказал моралист Шамфор. «Надеюсь умереть, ни минуты не живши», — могли бы ему ответить активисты малой малости. Окостенение — трудная наука.

Назад: Глава 14. Принципиальное капитулянтство
Дальше: Заключение. Падение или возрождение?