Современное западное общество возникло как единое целое, и одним из столпов, на которых оно стояло, был новый тип знания, познания и мышления – наука. Можно также сказать, что наука была одной из ипостасей этого общества, так как она «пропитывала» все его поры. Но для нашей темы важна одна сторона дела: наука заменила церковь как высший авторитет, легитимирующий, освящающий и политический строй, и социальный порядок. В культурный багаж современного человека вошло представление, будто подчинение начинается с познания, которое служит основой убеждения’.
Слова у-бежденный и по-бежденный – однокоренные. Это идет из древности, из латинского, в котором слово убеждать (convincere) буквально означает «заставлять быть вместе с победителем».
Таким образом, наука стала инструментом господства, а господство в этом типе общества, как уже говорилось, основано на манипуляции сознанием. Каким же способом власть использовала и использует науку в этих целях?
Наука и идеология. Вместе с наукой, как ее «сестра» и как продукт буржуазного общества, возникла идеология. Она быстро стала паразитировать на науке. Вспомним слова философа Научной революции Бэкона: (.(.Знание – сила». Одна из составляющих этой силы – авторитет тех, кто владеет знанием. Ученые обладают такой же силой, как жрецы в Древнем Египте. Власть, привлекающая к себе эту силу, обретает важное средство господства.
Любая идеология стремится объяснить и обосновать тот социальный и политический порядок, который она защищает, через апелляцию к естественным законам. «Так устроен мир» и «такова природа человека» – вот конечные аргументы, которые безотказно действуют на публику. Поэтому идеологи тщательно создают модель человека, используя всякий идущий в дело материал: научные сведения, легенды, верования, даже дичайшие предрассудки. Разумеется, для современного человека убедительнее всего звучат фразы, напоминающие смутно знакомые со школьной скамьи научные формулы и изречения великих ученых.
Понятно, что идеология сама становится фактором формирования человека, и созданные ею мифы, особенно если они внедряются с помощью системы образования и СМИ, лепят человека по образу заданной формулы. А формулы идеологии, как и ее язык, создаются по образцу научных формул и научного языка. Чем больше идеолог похож на ученого, тем он убедительнее. Произошла «сайентификация» науки, одно имя которой стало достаточным, чтобы убеждать в верности чисто идеологических утверждений.
Это уважение не просто приобрело иррациональный, религиозный характер. Статус науки оказался выше статуса религии. Обретение этого статуса не произошло само собой: в викторианской Англии ученые вместе с политиками боролись за то, чтобы наука заняла место церкви в общественной и культурной жизни (прежде всего в системе образования). Один из лидеров научного сообщества Френсис Гальтон признавал, что, вытеснив церковников с высших статусов социальной иерархии, можно будет создать «во всем королевстве разновидность научного священничества, чьими главными функциями будет охрана здоровья и благосостояния нации в самом широком смысле слова и жалованье которого будет соответствовать важности и разнообразию этих функций».
Действительно, во всех индустриальных странах «приручение» высшей научной элиты является важной задачей властей. Блага и почести, которые достаются представителям этой элиты, не пропорциональны их функциональным обязанностям как исследователей, их роль – освящать политические решения. Аналогичным образом диссидентское идеологическое течение резко усиливает свои позиции, если ему удается вовлечь известных ученых. Образ Движения сторонников мира в 50-е годы во многом определялся присутствием таких ученых, как Фредерик Жолио-Кюри и Лайнус Полинг. А насколько слабее были бы позиции диссидентов в СССР, если бы во главе их не стоял крупный физик, академик А. Д. Сахаров, хотя никакого отношения к ядерной физике идеи диссидентов не имели.
Таким образом, для идеологии ценность одобрения со стороны ученого никак не связана с его научным изучением вопроса. Одобрение ученого носит харизматический характер. В идеологии образ объективной, беспристрастной науки служит именно для того, чтобы нейтрализовать, отключить воздействие на человека моральных ценностей как чего-то неуместного в серьезном деле, сделать человека беззащитным перед внедряемыми в его сознание доктринами.
Взаимодействие науки и идеологии – очень большая тема, и мы не можем здесь в нее углубляться. Затронем только несколько вопросов: непосредственное участие ученых в манипуляции сознанием в качестве прикрытия сильных мира сего, главные элементы знания, которые наука предоставляет идеологии (картина мира и представление о человеке), симбиоз между СМИ и наукой.
Авторитет науки и политика. В современной политике на Западе одной из важных фигур стал эксперт, который убеждает общество в благотворности или опасности того или иного решения. Часто при этом возникает конфликт интересов финансовых и промышленных групп. Если они не приходят к тайному сговору, обывателя развлекают спектаклем «научных» дебатов между противоборствующими группами экспертов. «Обоснование решений ссылками на результаты исследований комиссии ученых приобрело в США символическую ритуальную функцию, сходную со средневековой практикой связывать важные решения с прецедентами и пророчествами Священного писания», – пишет видный социолог науки.
Демократии в этом нет – мнения непросвещенной массы отметаются как невежественные и иррациональные. США, сделав ученых-экспертов особым сословием пропагандистов, манипулирующих сознанием, дальше других стран продвинулись от демократии к такому устройству, которое получило название «государство принятия решений». Здесь политики, имитируя беспристрастность науки (свободу от этических ценностей), заменяют проблему выбора, которая касается всех граждан, проблемой принятия решений, которая есть внутреннее дело политиков и экспертов. При таком подходе вообще исчезают вопросы типа «хорошо ли бомбить Югославию?» или «хорошо ли приватизировать землю?», они заменяются вопросами «как лучше бомбить Югославию?» и «как лучше приватизировать землю?».
Ни о какой научной объективности, а тем более свободе информации среди ученых, выполняющих роль манипуляторов сознанием, речи и не идет. «Общеизвестно, – пишет социолог науки Б. Барнес, – что ученый, который работает для правительства или для промышленной фирмы, никогда не высказывает публично своего мнения, если нет приказа начальства выступить в защиту интересов организации. И, разумеется, начальство может заставить выполнить это условие, в чем могли убедиться на собственной шкуре многие ученые. Например, как в Великобритании, так и в США эксперты в области ядерной энергетики, которые публично выразили свои технические сомнения, моментально остались без работы».
Барнес считает, что решения, наносящие ущерб обществу, принимаются не из-за недостатка информации и ошибок ученых, а из-за коррупции. Ошибки случаются, но он оценивает их роль как в сотни и тысячи раз менее значимую, нежели роль подкупа и давления. Рынок есть рынок, есть спрос на циничного эксперта – есть и предложение.
Сам научный метод таков, что он не может заменить политический выбор, сделанный исходя из учета качественных, неизмеримых сторон вопроса (этических ценностей). Суть научного метода – замена реального объекта его моделью. Чтобы познать какую-то часть реальности, ученый из всего многообразия явлений и связей вычленяет то, что он считает наиболее существенным. Отсекая все «лишнее», ученый при каждом шаге вносит неопределенность. Неопределенность возникает и когда ученый составляет теоретическое описание модели в виде зависимостей между оставленными для рассмотрения элементами реальности. Почему мы устранили из рассмотрения этот фактор? Почему мы придали такой вес этому параметру и считаем, что он изменяется в соответствии с таким-то законом? Для решения таких вопросов нет неоспоримых оснований, и ученый вынужден делать предположения. Обычно не только нет возможности проверить предположения, но дело не доходит и до их явной формулировки. Даже те фундаментальные предположения, которые эксперты изучали студентами, вообще не вспоминаются, а для политических решений именно они бывают очень важны.
Историки и социологи науки подробно описали политические дебаты, происходившие в США с участием ученых, например по вопросу фторирования питьевой воды, использования тетраэтилсвинца для улучшения бензина и уменьшения радиационной опасности от атомных электростанций. Шаг за шагом восстанавливая позиции противоборствующих групп ученых, можно прийти к выводу, что именно выбор исходных моделей и предположений часто предопределяет дальнейшие, уже вполне логичные расхождения.
М. Малкей пишет: «Для всех областей научных исследований характерны ситуации, в которых наука допускает формулировку нескольких разумных альтернатив, причем невозможно убедительно показать, что лишь какая-то одна из них является верной. Именно в осуществлении выборов между подобными альтернативами, производятся ли они на уровне общих определений проблемы или на уровне детального анализа, политические установки ученых и давление со стороны политического окружения используются наиболее явно».
Например, в основе расхождений по поводу воздействия радиации на здоровье человека лежат две принципиально разные модели: пороговая и линейная. Согласно первой, вплоть до определенной величины радиация не оказывает на здоровье населения заметного воздействия. Согласно второй модели, вредное воздействие (например, измеряемое числом раковых заболеваний) нарастает линейно, сколь бы мал ни был уровень загрязнения, так что нельзя говорить о «безопасном» уровне. Очевидно, что из этих двух моделей следуют совершенно разные политические выводы. Как же выбирают эксперты ту или иную модель? Исходя из политических предпочтений (или в зависимости от того, кто больше заплатит).
Казалось бы, политики могли финансировать дополнительные эксперименты и потребовать от ученых надежного выбора из столь разных моделей. Но оказывается, что это в принципе невозможно. Задача по такой проверке была сформулирована максимально простым образом: действительно ли увеличение радиации на 150 миллирентген увеличивает число мутаций у мышей на 0,5 %? (Такое увеличение числа мутаций уже можне считать заметным воздействием на организм.) Математическое исследование этой задачи показало, что для надежной экспериментальной проверки требуется 8 миллиардов мышей. Значит, экспериментальный выбор моделей невозможен и ни одно из основных предположений не может быть отвергнуто. Таким образом, в силу присущих самому научному методу ограничений, наука не может заменить политическое решение. И власть (или оппозиция) получает возможность мистификации проблемы под прикрытием авторитета науки. Это красноречиво выявилось в связи с катастрофой на Чернобыльской АЭС.
От брака науки и искусства родились средства массовой информации и самое энергичное дитя – телевидение. Исследования процесса формирования общественного мнения показали поразительное сходство со структурой научного процесса. СМИ тоже превращают любую реальную проблему в модель, но делают это, в отличие от науки, не с целью познания, а с целью непосредственной манипуляции сознанием. Способность упрощать сложное явление, выявлять в нем или изобретать простые причинно-следственные связи в огромной степени определяет успех идеологической акции. Так, мощным средством науки был редукционизм – сведение объекта к максимально простой системе. Так же поступают СМИ. Идеолог формулирует задачу («тему»), затем следует этап ее «проблематизации» (что в науке соответствует выдвижению гипотез), а затем этап редукционизма – превращения проблем в простые модели и поиск для их выражения максимально доступных штампов, лозунгов, афоризмов или изображений. Как пишет один специалист по телевидению, «эта тенденция к редукционизму должна рассматриваться как угроза миру и самой демократии. Она упрощает манипуляцию сознанием. Политические альтернативы формулируются на языке, заданном пропагандой».
Научная картина мира. Посмотрим теперь, как используется в идеологии картина мироздания. В любом обществе картина мироздания служит для человека той идеальной базой, на которой строятся представления о наилучшем или допустимом устройстве общества. «Естественный порядок вещей» во все времена был важнейшим аргументом в воздействии на сознание. О том, какое влияние оказала ньютоновская картина мира на представления о политическом строе, обществе и хозяйстве во время буржуазных революций, написано море литературы. Из модели мироздания Ньютона, представившей мир как находящуюся в равновесии машину со всеми ее «сдержками и противовесами», прямо выводились либеральные концепции свобод, прав, разделения властей. «Переводом» этой модели на язык государственного и хозяйственного строительства были, например, Конституция США и политэкономическая теория Адама Смита (вплоть до того, что выражение «невидимая рука рынка» взято Смитом из ньютонианских текстов, только там это «невидимая рука» гравитации). Таким образом, и политический, и экономический порядок буржуазного общества прямо оправдывался законами Ньютона.
Огромной силой внушения обладал вытекающий из картины мира Ньютона механицизм – представление любой реальности как машины. Лейбниц писал: «Процессы в теле человека и каждого живого существа являются такими же механическими, как и процессы в часах». Когда западного человека убедили, что он – машина и в то же время частичка другой огромной машины, это было важнейшим шагом к тому, чтобы превратить его в манипулируемого члена гражданского общества. Мир, бывший для человека Средневековья Храмом, стал Фабрикой – системой машин.
Представление о человеке. Механицизм ньютоновской картины мира дал новую жизнь атомизму – учению о построении материи из механических неизменяемых и неделимых частиц. Но даже раньше, чем в естественные науки, атомизм вошел в идеологию, оправдав от имени науки то разделение человеческой общины, которое в религиозном плане произвела протестантская Реформация. Идеология буржуазного общества, прибегая к авторитету науки, создала свою антропологическую модель, которая включает в себя несколько мифов и которая изменялась по мере появления нового, более свежего и убедительного материала для мифотворчества. Вначале, в эпоху триумфального шествия ньютоновской механической модели мира, эта модель базировалась на метафоре механического (даже не химического) атома, подчиняющегося законам Ньютона. Так возникла концепция индивида, развитая целым поколением философов. Затем был длительный период биологизации (социал-дарвинизма, затем генетики), когда человеческие существа представлялись животными, находящимися на разной стадии развития и борющимися за существование. В буржуазной идеологии господствовало «видение общества как дарвиновской машины, управляемой принципами естественного отбора, адаптации и борьбы за существование».
Г. Шиллер придает мифу об индивидууме и производному от него понятию частной собственности большое значение во всей системе господства в западном обществе: «Самым крупным успехом манипуляции, наиболее очевидным на примере Соединенных Штатов, является удачное использование особых условий западного развития для увековечения как единственно верного определения свободы языком философии индивидуализма… На этом фундаменте и зиждется вся конструкция манипуляции».
Теоретические модели человека, которые наука предлагала идеологам, а те после обработки и упрощения внедряли их в массовое сознание, самым кардинальным образом меняли представление человека о самом себе и тем самым программировали его поведение. Школа и СМИ оказывались сильнее, нежели традиции, проповеди в церкви и сказки бабушки. Сегодня, когда, как говорят, теория становится главенствующей формой общественного сознания, это воздействие еще сильнее. В разных вариантах ряд философов утверждают следующую мысль: «Поведение людей не может не зависеть от теорий, которых они сами придерживаются. Наше представление о человеке влияет на поведение людей, ибо оно определяет, чего каждый из нас ждет от другого… Представление способствует формированию действительности».
Как же идеология преломила теории? Философы гражданского общества (Гоббс, Кант) утверждали, что человек в состоянии «дикости» («естественном состоянии») – кровожадный и эгоистический зверь, что добро реализуется лишь в условиях цивилизации, когда человек становится гражданином.
Перенос биологических понятий в общество людей, строго говоря, антинаучен. Американский антрополог М. Салинс пишет: «Очевидно, что Гоббсово видение человека в естественном состоянии является исходным мифом западного капитализма. В сравнении с исходными мифами всех иных обществ миф Гоббса обладает совершенно необычной структурой, которая воздействует на наше представление о нас самих. Насколько я знаю, мы – единственное общество на Земле, которое считает, что возникло из дикости, ассоциирующейся с безжалостной природой. Все остальные общества верят, что произошли от богов».
Из этого мифологического видения человека Локк вывел и свою теорию гражданского общества («Республики собственников»), которое существует в окружении пролетариев (живущих в состоянии, «близком к природному») и варваров (живущих в дикости).
И на всех этапах развития буржуазной идеологии, разными способами создавался и укреплялся миф о человеке экономическом – homo economicus, – который создал рыночную экономику. Эта антропологическая модель легитимировала разрушение старого общества и установление нового очень специфического социального порядка, при котором становится товаром рабочая сила и каждый человек превращается в собственника и торговца.
Основаниями естественного права в рыночной экономике – в противоположность всем «отставшим» обществам – являются эгоизм людей-«атомов» и их рационализм. Гоббс описал состояние человека как «войну всех против всех». Эволюционная теория Дарвина представила ее как борьбу за существование. Большое влияние на идеологию оказали труды Мальтуса, объясняющие социальные бедствия при капитализме борьбой за существование. Представив как необходимый закон общества борьбу, в которой уничтожаются «бедные и неспособные» и выживают наиболее приспособленные, Мальтус дал Дарвину главную метафору его теории эволюции. Понятие, приложенное к дикой природе, пришло из идеологии, а затем из биологии вернулось в идеологию, снабженное ярлыком научности.
Спенсер перенес идеи социал-дарвинизма в социологию. «Бедность бездарных, – пишет он, – несчастья, обрушивающиеся на неблагоразумных, голод, изнуряющий бездельников, и то, что сильные оттесняют слабых, оставляя многих «на мели и в нищете», – все это воля мудрого и всеблагого провидения». Внедрение в массовое сознание идей социал-дарвинизма оказывало сильнейшее программирующее воздействие. По словам английского неолиберала Р. Скрутона, «недовольство усмиряется не равенством, а приданием законной силы неравенству».
Культура России, в которую западный капитализм проникал с большим трудом, отвергала индивидуализм. В этом были едины практически все социальные философы, от марксистов до консерваторов. Христианский философ Вл. Соловьев давал такую трактовку: «Каждое единичное лицо есть только средоточие бесконечного множества взаимоотношений с другим и другими, и отделять его от этих отношений – значит отнимать у него всякое действительное содержание жизни».
Русская культура сумела очистить дарвинизм от его идеологического компонента. Главный тезис этой «немальтузианской» ветви дарвинизма, связанной прежде всего с именем П. А. Кропоткина, сводится к тому, что возможность выживания живых существ возрастает в той степени, в которой они адаптируются в гармоничной форме друг к другу и к окружающей среде. Не война всех против всех, а взаимопомощь!
Во время перестройки, напротив, можно было прочитать в «Московском комсомольце» такую сентенцию «советского бизнесмена», председателя Ассоциации совместных предприятий Л. Вайнберга: «Биологическая наука дала нам очень необычную цифру: в каждой биологической популяции есть четыре процента активных особей. У зайцев, у медведей. У людей. На Западе эти четыре процента – предприниматели, которые дают работу и кормят всех остальных. У нас такие особи тоже всегда были, есть и будут». Здесь манипуляция заключается в самом переносе механических или биологических понятий на человека как социальное существо.
Авторитет ученого: прямое манипулятивное воздействие. Впечатляющим свидетельством того, до какой степени западный человек беззащитен перед авторитетом научного титула, стали социально-психологические эксперименты, проведенные в 60-е годы в Йельском университете (США), – так называемые эксперименты Мильграма. Целью экспериментов было изучение степени подчинения среднего нормального человека власти и авторитету. Иными словами, возможность программировать поведение людей, воздействуя на их сознание. В качестве испытуемых была взята представительная группа нормальных белых мужчин из среднего класса, цель эксперимента им, естественно, не сообщалась. Им было сказано, что изучается влияние наказания на эффективность обучения (запоминания).
Испытуемым предлагалось выполнять роль преподавателя, наказывающего ученика с целью добиться лучшего усвоения материала. Ученик находился в соседней комнате и отвечал на вопросы по телефону. При ошибке учитель наказывал его электрическим разрядом, увеличивая напряжение на 15 вольт при каждой последующей ошибке (перед учителем было 30 выключателей – от 15 до 450 в). Разумеется, «ученик» не получал никакого разряда и лишь имитировал стоны и крики – изучалось поведение «учителя», подчиняющегося столь бесчеловечным указаниям руководителя эксперимента. Сам учитель перед этим получал разряд в 60 в, чтобы знать, насколько это неприятно. При разряде уже в 75 в учитель слышал стоны учеников, при 150 в – крики и просьбы прекратить наказания, при 300 в – отказ от продолжения эксперимента. При 330 в крики становились нечленораздельными. При этом руководитель не угрожал сомневающимся «учителям», а лишь говорил безразличным тоном, что следует продолжать эксперимент.
Перед опытами по просьбе Мильграма эксперты-психиатры из разных университетов США дали прогноз, согласно которому не более 20 % испытуемых продолжат эксперимент до половины (до 225 в) и лишь один из тысячи нажмет последнюю кнопку. Результаты оказались поразительными. В действительности почти 80 % испытуемых дошли до половины шкалы и более 60 % нажали последнюю кнопку, приложив почти смертельный разряд в 450 в. То есть, вопреки всем прогнозам, огромное большинство испытуемых подчинились указаниям руководившего экспериментом «ученого» и наказывали ученика электрошоком даже после того, как тот переставал кричать и бить в стенку ногами.
В одной серии опытов из сорока испытуемых ни один не остановился до уровня 300 в. Пятеро отказались подчиняться лишь после этого уровня, четверо – после 315 в, двое после 330, один после 345, один после 360 и один после 375. Большинство было готово замучить человека чуть не до смерти, буквально слепо подчиняясь авторитету руководителя экспериментов. При этом каждый прекрасно понимал, что он делает. Включая рубильник, люди приходили в такое возбуждение, какого, по словам Мильграма, никогда не приходилось видеть в психологических экспериментах. Дело доходило до конвульсий’. После опытов все испытуемые в сильном эмоциональном возбуждении пытались объяснить, что они не садисты и что их истерический хохот не означал, будто им нравится пытать человека.
Для нас здесь важен тот факт, что такое слепое подчинение наблюдалось в том случае, когда руководитель эксперимента был представлен испытуемым как ученый. Когда же руководитель представал без научного ореола, как рядовой начинающий исследователь, число лиц, нажавших последнюю кнопку, снижалось более чем в три раза – до 20 %. Вот в какой степени авторитет науки подавлял моральные нормы белого образованного человека.
В журнале экспериментатора записано: «Один из испытуемых пришел в лабораторию уверенный в себе, улыбающийся – солидный деловой человек. Через 20 мин. он превратился в тряпку – бормочущий, судорожно дергающийся, быстро приближающийся к нервному припадку. Он все время дергал себя за мочку уха и заламывал руки. В один из моментов он закрыл лицо руками и простонал: «Боже мой, когда же это кончится!» Но продолжал подчиняться каждому слову экспериментатора и так дошел до конца шкалы напряжения».