Расширение сердца, или Донкихотский список
…Он в короткое время пленился ею, чего она так-таки никогда и не узнала…
Мигель де Сервантес. Дон Кихот
У каждого мужчины, помимо донжуанского списка, есть донкихотский, которым он предпочитает ни с кем не делиться. Список напрасных обольщений, поражений и сокрушённых надежд.
Мануэль де Урбино. Два Дона
1
На старости лет он открыл в себе эротомана и донкихота. Вдовец, пенсионер, сидеть бы ему на солнышке в ожидании вечного покоя, – так нет, началась самая деятельная фаза его жизни. Он называл это «расширением сердца». Пережив смерть жены, он осознал: всё, что нужно человеку, – это любовь. На себя он махнул рукой, а вот женщины ему остались небезразличны. Если уж донкихотствовать, то не на полях сражений, а на просторе смелых созерцаний: мысленно превращать каждую Альдонсу в Дульсинею. Если же она и сама увидит себя прекрасной в его глазах, тем лучше. Есть два знаменитых изречения. Мужское, пророческое: «Красота спасёт мир». И проницательно-женское: «Красота в глазах смотрящего». Значит, правильным созерцанием можно спасти мир, привнести в него красоту. Он поставил перед собой почти невыполнимую задачу: влюбляться даже в случайную прохожую. Каждая заслуживает хотя бы минуту влюблённости, которая преобразит её в волшебное существо. При этом влюбляться не без разбора, а именно с разбором. Понять, что такого особенного есть в каждой, что завораживает и пленяет. Можно ли найти какую-то универсальную формулу? Ведь почти в каждую женщину кто-то когда-то, пусть ненадолго, был влюблён, а значит видел в ней то, что достойно любви. Но это значит, что и ему самому нужно находить в себе разных людей. Женщина с серебристыми волосами, высокая, статная, с гордо поднятой головой… И толстушка, с маленькими, но живыми глазками, пухлыми губками… Нужно совмещать в себе разных мужчин, чтобы влюбиться в обеих.
Собственно, он давно уже готовился к новому призванию, с юности составляя список всех, в кого влюблялся. От трёхлетней Ларочки, с которой дружил во дворе, когда ему было пять, и заканчивая… впрочем, пока ещё не заканчивая. В список вошли одноклассницы, учительницы, потом сокурсницы и коллеги – все, в кого он был влюблён не только безответно, но даже и беззвучно, оставляя их в неведении и лишь иногда вызывая недоумение долгими взглядами и обрывистыми фразами. С некоторыми ему удалось поделиться своими чувствами, но не добиться того, чтобы их разделили. Назвать этот список «донжуанским» не повернулся бы язык, потому что там не было побед, и вообще он не был рождён победителем. Скорее «донкихотский» – список «поражений», безответных влюблённостей, когда он сдавался очередному чувству, вдохновлялся, мечтал, даже не обольщаясь надеждой. Он мог бы выбрать в свои наставники философа Владимира Соловьёва, который, при всей своей влюбчивости, умер девственником, как, очевидно, и сам Дон Кихот. Он нес в своей философии «вечной женственности» заветы «хитроумного», а по сути простодушного идальго и его дар преображать мир. Не так, как он сам рассчитывал, не как победоносный рыцарь, а именно как «рыцарь печального образа», отдалённый потомок Христа, благородный неудачник, у которого весь мир учится чистой, невостребованной любви.
Нашего маленького донкихота волновала тайна женского обаяния, силу которого он проверял на себе. «Обаяние её сверхъестественно» – это восхищение Дон Кихота перед Дульсинеей он старался перенести на всех женщин. Беседуя с какой-нибудь продавщицей в магазине или, напротив, учёной дамой и умирая от скуки, он вдруг воображал себя влюблённым, ловил загадочный блеск в её взгляде – и его сердце билось в ответ. Порой ему казалось, что каждая женщина ожидает от него каких-то знаков влюблённости, что это такой же долг любезности, как подать даме пальто или открыть дверь. Как утверждал Дон Кихот, каждая дама заслуживает своего рыцаря, а рыцарь не может не окрыляться страстью: если восстановить этот рыцарский порядок, мир будет спасён от «вечного Хама». Конечно, наш новый донкихот был столь отважен потому, что находил убежище в своём возрасте: будь он моложе, он не решался бы на такие рискованные эксперименты – заглянуть глубоко в глаза женщине и, прочитав в них тоску о вечной любви, встречным взглядом подтвердить возможность таковой. Кому нужна влюблённость пенсионера, кого она может увлечь, обмануть, вскружить голову, сбить с истинного пути?
В поисках универсальной формулы он бродил по Невскому, где разбегались глаза от многоликих чар: не нужен никакой труд души, чтобы пленяться почти каждой встречной. Тогда он решил сузить выбор. Стоя в очереди, оборачивался и три секунды смотрел на женщину, стоящую за его спиной, решая, может ли он в неё влюбиться. Обычно трёх секунд бывало достаточно, чтобы, не вызывая у неё подозрений, проверить себя. Вот, например: за пятьдесят, с лицом поблёкшим, увядшим, но миндалевидные яркие глаза могут заворожить, если в них вглядеться. Иногда он вслушивался в голос за спиной, даже не оборачиваясь: пусть он суховат, но даже в этих суровых, иногда ворчливых нотках проскальзывает нечто влекущее, та жёсткость и отстранённость, которую хочется покорять, завоёвывать, чтобы она растаяла во влажных переливах голоса. Некоторые женщины влекут своей податливостью, другие неприступностью.
За годы своих сердечных волнений он пришёл к двум взаимоисключающим выводам. Первый состоял в том, что обаяние напрямую не зависит от красоты, а подчас и несовместимо с ней. Правильность и совершенство, которые привлекают в кристаллах и цветах, могут отталкивать в живых лицах. Наташа Ростова – черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но вся – движение и мерцание. Её антипод – Элен Курагина, с «неизменяющейся улыбкой вполне красивой женщины… идёт прямо, не глядя ни на кого, но всем улыбаясь и как бы любезно предоставляя каждому право любоваться своей красотою». Именно потому, что красота свойственна и неживым явлениям, в человеке она может восприниматься как нечто отдельное от него самого, выставленное напоказ. Красивые – красуются. Красота напряжена необходимостью соответствовать себе, удостаиваться признания и похвал, и перед ней чувствуешь себя скованно, как будто она налагает долг удивления, восхищения. Обаяние, напротив, раскрепощает, ему никто ничего не должен, оно щедро расточает себя, ничего не ожидая взамен. За обаятельным существом можно увлечённо следить, как за набегающими волнами или за колеблющимися языками пламени, в которых явлена неутомимо-живая природа мироздания, бесконечно разнообразная даже в повторах. Влюбление – завороженность этой жизнью, влекущей к соучастию. В женских лицах его чаровали блики той Гераклитовой реки, в которую никогда нельзя вступить дважды, а потому каждый миг по-новому кружит голову.
Но и суховатые лица, поджатые губы, глуховатый голос его тоже пленяли, иногда даже сильнее, потому что велик соблазн их расковать, смутить, вогнать в краску, пробудить к жизни. Особенно его волновали холодные, строгие женщины, в которых вспышка страсти была бы особенно сокрушительна. В мёртвой субстанции он видел ещё не пробуждённую жажду оживления – и кому, как не ему, разбудить её в самых невзрачных, застылых? Вопреки постулату о прелести живой жизни, его мучительно влекли сумрачные, закрытые лица, горько замкнутые, презрительно неприступные. Он чувствовал прилив страсти, даже ярости в своём желании преодолеть эту отчуждённость, увидеть лицо тёплым, потрясённым, отдающимся. Мёртвая материя таит в себе ещё больше соблазна, чем живая, потому что требует неизмеримо больше труда и вдохновения, и её прорыв из гнетущего покоя и бесчувствия – ошеломителен и чудотворен. Вот почему воскресение из мёртвых потрясает даже сильнее, чем рождество, явление «ниоткуда». Он даже боялся выйти из своей созерцательной роли, встретив женщину настолько холодно-сдержанную, уверенную в своём уме и превосходстве, что ему захотелось бы её завоевать, растопить её лёд, – и пришлось бы впустую тратить силу безумного желания, на которое он чувствовал себя способным, осознавая при этом неминуемость поражения.
Его особенно волновали женщины, достигшие успеха на поприще разума: физики, математики, философы. Он внимательно рассматривал их лица, сосредоточенные, даже суровые, лишённые кокетства, отданные любимому делу. Он изучал биографии Марии Кюри, Ады Лавлейс, Софьи Ковалевской, Айн Рэнд, Ханны Арендт, Айрис Мердок; вникал в их личную жизнь, воображал их своими подругами, мысленно беседовал, ревновал, – в общем, делал всё то, что делает влюблённый, когда представляет своё счастье с избранницей. Он тосковал по ним, уносился фантазией в те места, где они бывали, а порой надеялся на счастливую встречу с их подобиями среди живых.
Эта сладкая мука влюбления всё разрасталась, охватывая сферы совсем уже запредельные. Например, он проникался совсем не умозрительным волнением, когда читал о премудрости как распорядительнице мироздания: «построила себе дом, вытесала семь столбов его, заколола жертву, растворила вино своё и приготовила у себя трапезу» – словно и сам он был приглашён на эту трапезу и надеялся обменяться взглядом с хозяйкой, а то и остаться с ней наедине. И даже обыкновенные окончания: «построила, вытесала, растворила» – звучали для него волшебной музыкой. В самых невинных разговорах с женщинами он слышал прежде всего их бесстыдный рассказ о себе: «-аяла», «-ала», «-ила». Эта откровенная грамматика женского рода возбуждала его гораздо сильнее, чем любая, самая выразительная лексика, и он заново поражался чуду языка, который неустанно ласкает слух плавными окончаниями и напоминает о тайне пола. Его манила эта женственность родной речи, ясность родовых форм, за что он был готов многое ей простить: и лексическую бедность, и идеологическую закостенелость, и обилие заимствований при скудости собственных порождений. Бездетная, зато какая женственная!
Конечно, всё это было лишь игрой воображения. Подвергая свои чувства сладчайшему из испытаний, он не рассчитывал на взаимность и даже уклонялся от неё: что стал бы он делать с этими искорками, рассыпанными в мириадах женских глаз? Пусть освещают мир, делают его теплее!
Кто бы мог подумать, что главное испытание, с которым не справился сам Дон Кихот, ему ещё только предстоит.
2
История этих мимолётных влюблённостей закончилась, когда он почти случайно снова встретился со своей первой настоящей любовью.
Тогда, сорок с лишним лет назад, ей было пятнадцать, ему шестнадцать. Дальние родственники привезли дочь в столицу, чтобы поводить по музеям и театрам, а мальчику выпала роль сопровождать её, пока родители носились по горячим торговым точкам. Настя была очень чувствительна, впечатлительна, ранима – и вместе с тем рассеянна, невнимательна, словно ещё не вступила твёрдо в эту жизнь. Он запомнил её голубое кисейное платье, в котором она ходила на концерты и спектакли, – единственное «выходное»; и вся она казалась ему «кисейной девушкой», парившей в облаке высоких грёз. Он влюблялся в её неотмирность, светлый туман, хотя среди её тонких чувств, наряду с восторгом и самозабвением, нередко проскальзывало возмущение: «ну как же ты не понимаешь?», «как ты можешь!», «ведь это… это…» – она не находила слов, чтобы выразить то, что её так волновало и требовало защиты от его бесчувствия. Он растерянно молчал. Был момент, один из самых горьких на его памяти, когда, чтобы справиться с каким-то художественным переживанием, ей нужна была его эмоциональная поддержка, а он этого не заметил, и тогда она язвительно бросила ему: «Ты не мужчина!» С тех пор он носил на сердце это постыдное клеймо и изо всех сил старался стать мужчиной, хотя до старости так и не понял, что она имела в виду. Сорок лет спустя решился наконец спросить, хотя и не хотелось тревожить старую рану.
– Не помню, – ответила она, – но легко представляю, что это могло значить. Ты от каждого моего каприза начинал скорбеть, чуть не слёзы лить. А разве девушке это нужно?
– Но тебе было всего пятнадцать.
– Ну и что? А Джульетте тринадцать.
– И что я должен был делать с кисейной барышней?
– Не быть кисейным мальчиком. Надула губки – надо их поцеловать!
Но это потом, потом… А тогда родственники уехали, он писал ей письма, она едва отвечала, три года он жил воспоминанием о ней и надеждой на новую встречу, потом это всё растворилось во времени, оставив светло-рассеянный след. С тех пор они несколько раз пересекались в треволнениях взрослой, торопливой жизни, когда уже было не до воспоминаний, оставался лишь слабый долг дальнего родства: как дела? как дети? рад за тебя! чем могу помочь?
С той первой влюблённости прошла почти целая жизнь, и вот однажды, уже достигнув возраста зрелого одиночества, они встретились на юбилее у общих родственников. Гости уже разошлись, хозяева позёвывали и домывали посуду на кухне, а они всё не могли наговориться. Он ближе наклонился к ней, пытаясь вспомнить её запах, и вдруг, неожиданно для себя, поцеловал в щёку.
– Узнал наконец! – усмехнулась она и ответила поцелуем в губы.
Потом они несколько дней бродили по выставкам, паркам, заходили в кино, обнимались в темноте. И шутили о том, что, если бы не расстались после той первой встречи, могли бы уже скоро отметить золотую свадьбу. Он испытывал колебание – вернуться в прошлое, сблизиться с той девочкой в кисейном платье? Что-то вроде педофилии или кровосмешения?.. И вдруг он почувствовал прилив тепла во всём теле, осознав, что она его ровесница. Как будто прорвало наконец плотину застоявшегося времени и оно сразу нахлынуло на него и затопило.
У него было редкое для мужчины свойство: влюбляться он мог в кого угодно, но по-настоящему его волновали только сверстницы. Он не мог понять пожилых, которые сходят с ума по юным, всё бросают к их ногам, отрекаются от семьи, достоинства, а главное, от глубины прожитого. Только женщина, уже вобравшая в себе равновеликий жизненный опыт, воспринималась им как душевно и телесно близкая, способная сочетаться с ним в одну плоть, пережить напряжение близости, дрожь счастья. И эта Настя была совсем другой, чем та, – в её голосе звучала хрипловатая нота, в жестах чувствовалась жёсткость; она не любила, когда её называли Настей, и, кроме самых близких, всем представлялась Анастасией. Как будто все эти сорок лет они блуждали по пустыне и наконец достигли «земли обетованной»: она впитала в себя время и стала непоколебимо земной. Перелистав «Дон Кихота», он нашёл то, что говорит об Альдонсе Санчо Панса: «Девка ой-ой-ой, с ней не шути, и швея, и жница, и в дуду игрица, и за себя постоять мастерица… А уж глотка, мать честная, а уж голосина!.. А главное, она совсем не кривляка – вот что дорого…»
Не для того ли были все его труды по расширению сердца, чтобы первая любовь могла перевоплотиться в последнюю? Есть два пути: от Альдонсы к Дульсинее – и обратный, более сложный. Даже сам Дон Кихот не сумел его одолеть, оставшись витать в облаках. И теперь маленькому донкихоту предстояло пройти этот путь без опоры на предшественника: от своей прежней Дульсинеи – к нынешней Альдонсе.
С первых дней, когда она у него поселилась, он испытал трудное счастье, и если положить на весы счастье и труд, то стрелкам пришлось бы долго колебаться. Неподдельная искренность – тяжёлое испытание. «Неподдельная» означало и то, что она под него не подделывалась. Теперь ему приходилось влюбляться в самое что ни на есть «ой-ой-ой», по словам Санчо Пансы. Когда она проносилась по дому, поднимая вокруг вихрь хозяйственных дел, он просто уступал ей дорогу и смотрел вслед как потрясённый наблюдатель: не молния ли это, сброшенная с небес? Когда она наряжалась в гости, вставала на каблуки, напрягая икры, заводила руки за спину, застёгивая лифчик, он завидовал себе, ревновал к тем, кто будет её слишком пристально разглядывать… Порой её сотрясали необъяснимые бури, происходило извержение вулкана, хотя ничто этого не предвещало. Или море накренялось и по нему шла огромная волна, сметавшая всё побережье, весь мирок налаженных отношений, правда оставляя непоколебленным глубинный материк… Чего? любви? Само слово «любовь», как и другие подобные: «страсть», «чувство», «влечение», «обожание» – не подходило к «этому». Скорее, это определялось на ощупь: земляное, влажное, вязкое, временами горячее и хлюпающее, порой с твердоватой глиной и острыми камешками, «прах земной», из которого были вылеплены Адам и Ева… И вместе с ней – неугомонно-подвижное, хлопотливое, занятость тысячью мелочей. Она была «странным аттрактором» в его жизни: одновременно и бабочкой, взмахнувшей крыльями над одним океаном, и ураганом, разразившимся над другим вследствие ничтожного сотрясения воздуха. Особенно трудно было иметь с ней дело в мелочах: открыть консервную банку, распороть упаковку, завязать или развязать узел. Недовольная его медлительностью, она вмешивалась, тянула дело на себя, и тогда четыре руки запутывались и пытались отбиться друг от друга. То же с финансами: большие суммы её не волновали – оставалось даже неясным, умеет ли она считать семизначные числа, – но маленькие вдруг начинали тревожить, и тогда она пыталась выгадать на ерунде, вглядывалась в объявления о скидках…
Сильнее всего он любил её неприбранной, захваченной суетой домашнего быта, забывшей о нём и о себе. Пушинкой она не была, но – откуда только брались силы? – он подхватывал её и нёс. С ней он ощущал любовь как огненную стихию, которая набрасывается и не отпускает, пока не сгоришь в последнем язычке пламени. Но подобное случалось с ним и раньше. А вот чувство полной слепленности он пережил с ней впервые – когда можно долгими часами вязнуть друг в друге и не разлепляться, потому что сделаны из одной глины, – бесконечно её размешивать, переминать, всё равно это будет то же самое муже-женское тело.
Иногда – неслыханное дело – она начинала вдруг отпускать язвительные шуточки прямо в постели. Это не то, не так!.. С другой женщиной это могло бы сбивать с толку, расхолаживать, но, расширяя с ней своё сердце, он с лёгкостью принимал уколы, даже заряжался ими, и понимал, что на это она и рассчитывает. Они могли часами плавиться друг в друге на медленном огне, пока не вскипали почти одновременно – но чаще первой вскипала она, нетерпеливая во всём. Ему не хватало с ней того, что так пленяло в Насте, когда он воображал своё будущее с ней: лирики, задушевной мечтательности, когда тонешь в смутных грёзах, растворяешься в полудрёме и делишься междометиями истомы и неги.
– У меня нет времени на отходняк, – резко отвечала она ему на просьбы ещё понежиться.
Подруги завидовали её женскому счастью и не могли понять, как эта чета, уже перевалив за шестьдесят, сохраняет «свежесть чувств»; а она, не отличаясь скромностью, делилась с ними супружескими тайнами. Почти каждая встреча – битва за то, кто кого скорее принудит к сдаче, к «последнему содроганию», как это называл Пушкин. Как можно сильнее разжечь другого, при этом остужая себя. И такие битвы между ними продолжаются часами, поскольку никто не хочет сдаваться первым, напротив, старается переполнить чашу другого, излить её через край. Так эти две чаши кипят, пенятся почти до самого края, подогреваемые мудрой страстью, которая позволяет в предпоследний миг чуть снизить накал. То она его доводит почти до точки кипения, то он её. Игра с огнём, чтобы кипеть, не выкипая. Страсть толкает к обрыву, а мудрость удерживает на краю. Сочетание жёсткости, которая требует овладеть, покорить, довести до сдачи, – и нежности, которая выручает любимого и придаёт ему новых сил…
Изредка она разряжалась приступом необъяснимого гнева. Накануне его юбилея, когда они уже готовились закатить пир на весь мир, она вдруг устроила скандал по поводу того, что среди стопки тарелок затесалось несколько недомытых – его провинность, неопрятность, недомыслие. Он знал: с ней, как с природой, нужно вытерпеть, переждать, пока не рассеется буря, таково свойство самой этой атмосферы. И продолжал неустанно работать над расширением своего сердца, в которое ему пришлось вобрать и многочисленных суетливых родственников, и двух собачек, которых она принесла ему в приданое. Одна, маленькая, с боевым нравом, всё время задирала большую, которая боязливо забивалась в угол или укладывалась у хозяйских ног, а на ночь приходила к ним в постель.
Однажды ему стало нехорошо. Боли в области сердца. Врачи поставили диагноз: кардиомегалия. Синдром увеличенного сердца. И предупредили: самое опасное – увеличение левого желудочка. Сердце распухало, разрасталось, вырывалось за свои пределы. И остановилось…
Разбирая после смерти его бумаги, она нашла старую школьную тетрадку, в которую он на протяжении десятилетий вписывал женские имена. Два списка: «донкихотский» и «донжуанский». Один длинный, на семь страниц. На первой странице, дважды подчёркнутое, стояло имя «Настя». Второй список короткий, всего на одну страницу. Последним там стояло «Анастасия». Обведено кружком. Всё-таки ему удалось хотя бы одно имя перенести из одного списка в другой.
В тетрадь был вложен листочек с выпиской:
«„Если князь Мышкин – это новое воплощение печального рыцаря Дон Кихота, то в Настасье Филипповне сочетаются двойные черты его возлюбленной, Дульсинеи и Альдонсы…“ Из статьи „Анастасия – это воскресение“».
Она вздохнула, вложила листочек в тетрадь и пошла кормить собак. Они уже бежали ей навстречу, дружно помахивая хвостами и беззлобно потявкивая друг на друга.
notes