Приложение
Макиавелли
Ф. Де Санктис
Говорят, что в 1515 году, когда появился «Неистовый Орландо», Макиавелли находился в Риме. Он похвалил поэму, но не скрыл своего недовольства тем, что Ариосто в последней песне забыл упомянуть его имя в перечне итальянских поэтов.
Эти два великих человека, олицетворявшие два разных аспекта одного века, жили в одно время, знали друг о друге, но, по-видимому, не понимали друг друга. Никколо Макиавелли внешне был типичным флорентийцем, очень напоминавшим Лоренцо деи Медичи. Он любил приятно провести время в веселой компании, сочинял стихи и шутил, блистая тем же тонким и едким остроумием, какое мы наблюдали у Боккаччо и у Саккетти, у Пульчи, у Лоренцо и у Берни. Он не был состоятельным человеком и при обычных обстоятельствах превратился бы в одного из многих литераторов, трудившихся за определенную мзду в Риме или во Флоренции.
Но после падения Медичи и восстановления республики Макиавелли был назначен Секретарем и стал играть видную роль в государственных делах. Выполняя дипломатические поручения в Италии и за ее пределами, он приобрел немалый опыт — повидал людей и свет; он был предан республике всей душой, настолько, что после возвращения Медичи готов был принять любую муку.
В этой кипучей деятельности и борьбе закалился его характер, возмужал дух.
Оказавшись не у дел, в тиши Сан-Кашано, он предался размышлениям о древнем Риме и о судьбах Флоренции — вернее, всей Италии. Он ясно себе представлял, что Италия может сохранить свою независимость лишь при условии, если вся она или большая ее часть будет объединена под эгидой одного князя. И он надеялся, что династия Медичи, которая пользовалась властью в Риме и во Флоренции, возьмет на себя этот долг. Он надеялся также, что Медичи захотят прибегнуть к его услугам, избавят его от вынужденного безделья и вызволят из нужды. Но те использовали Макиавелли мало и плохо; он закончил дни свои печально, не оставив в наследство детям ничего, кроме имени. О нем было сказано: «Tanto nomini nullum par elogium»
Его перу принадлежат «Десятилетие» — сухая хроника о «трудах Италии за десять лет», написанная за пятнадцать дней, «Золотой осел», книга из восьми капитоло, — сатирическая картина упадка флорентийских нравов, книга «О случае» — несколько капитоло, «О фортуне», «О неблагодарности», «О честолюбии», карнавальные песни, стансы, серенады, сонеты, канцоны. На всех этих произведениях лежит печать эпохи: некоторые из них выдержаны в вольном, насмешливом тоне, другие — аллегоричны и нравоучительны, но все страдают сухостью. Стих его граничит с прозой, он маловыразителен; образов мало, а те, что есть, избиты.
Однако, несмотря на всю их банальность и отсутствие изящества, в этих произведениях Макиавелли появляются признаки нового человека, наделенного небывалой глубиной мысли и наблюдательностью. Воображение отсутствует, зато ума — изобилье.
Перед нами критик, а не поэт. Не человек, который самозабвенно сочиняет и фантазирует, подобно Лудовико Ариосто, а человек, пристально наблюдающий за собой, даже когда он страдает, и с философским спокойствием изрекающий суждения о своей судьбе и о судьбах мира. Его стихи походят на беседу:
Надеюсь я, не веруя в успех;
Я слезы лью — в них сердце утопает;
Смеюсь, но внутрь не проникает смех;
Пылаю весь — о том никто не знает;
Страшусь и звуков и видений всех;
Мне все вокруг мучений прибавляет.
Надеясь, плачу и, смеясь, горю,
Всего страшусь, на что ни посмотрю.
Таковы же рассуждения об изменчивости земных благ в «Фортуне». Что осталось от стихотворений Макиавелли? Несколько удачных строк, как, например, следующая из «Десятилетия»:
Глас каплуна средь сотни петухов,
и несколько изречений или глубоких мыслей, как в песне «О дьяволах» или «Об отшельниках».
Шедевр Макиавелли — его капитоло «О случае», особенно концовка: она поражает и заставляет задуматься. Здесь в поэте уже чувствуется будущий автор «Князя» и «Рассуждений».
В прозе Макиавелли тоже ощущается забота о красоте стиля — в соответствии с представлениями того времени. Он рядится в римскую тогу и подражает Боккаччо — например, в своих проповедях собратьям, в описании чумы и в речах, которые он вкладывает в уста исторических персонажей.
Однако «Князя», «Рассуждения», «Письма», «Описания», «Диалоги об ополчении» и «Историю» Макиавелли пишет спонтанно, здесь все внимание его приковано к конкретным вещам; погоню за красивыми словами и фразами он как бы считает ниже своего достоинства. Именно тогда, когда он не думал о форме, он стал мастером формы. Сам о том не помышляя, он обрел итальянскую прозу.
У Никколо Макиавелли мы видим черты Лоренцо, его неверие и насмешливость, — черты, которыми была отмечена вся итальянская буржуазия того времени. Он обладал той же практичностью, той же проницательностью — умением понимать людей и события, — которые сделали Лоренцо первым среди князей и которые были характерны для всех итальянских государственных деятелей Венеции, Флоренции, Рима, Милана, Неаполя тех лет, когда жили Фердинанд Арагонский, Александр VI и Лудовико, по прозвищу Мавр, и когда венецианские послы писали живые, умные донесения о жизни при дворах, где они были аккредитованы.
Искусство существовало, но науки еще не было. Лоренцо был художником. Макиавелли предстояло стать критиком.
Флоренция все еще была сердцем Италии: народ еще сохранял там свой особый облик, еще был жив образ родины.
Свобода не хотела умирать. Понятий «гибеллин», «гвельф» больше не существовало — их сменила идея древнеримской республики, идея, порожденная классической культурой; она крепла вопреки всесильным Медичи, так как опиралась на традиционную тягу флорентийцев к вольной жизни и на воспоминания о славном прошлом. Свобода и политическая борьба поддерживали крепость духа и сделали возможным появление Савонаролы, Каппони, Микеланджело, Ферруччо и незабываемое сопротивление войскам папы и императора. Независимость, слава родины, свободолюбие — эти моральные силы еще более подчеркивались контрастом, который они составляли с разложением, царившим при дворе Медичи.
По своей культуре, по вольному образу жизни, по характерной для него насмешливости и любви к каламбуру и шутке Макиавелли примыкает к Боккаччо, к Лоренцо и ко всей новой литературе. Он не признает никакой религии, а посему мирится с любой из них; превознося мораль вообще, он в обыденной жизни перешагивает через нее. Дух его закалился и окреп в делах и в политической борьбе, а в период вынужденного безделья и одиночества он отточил свой ум. Совесть его не молчала: свобода и независимость родины — вот что волновало Макиавелли. Практический склад его недюжинного ума не давал ему предаваться иллюзиям и удерживал в рамках возможного. Увидев, что свобода утрачена, и помышляя лишь о независимости, он попытался использовать как орудие спасения все тех же Медичи. Разумеется, это тоже было иллюзией, соломинкой, за которую хватается утопающий, это было утопией, но утопией человека сильной и молодой души, человека пламенной веры. Если Франческо Гвиччардини сумел вернее оценить и точнее почувствовать положение Италии, то только потому, что совесть его к тому времени умолкла, окаменела. Образ Макиавелли в памяти потомков окружен любовью и ореолом поэтичности именно благодаря его твердому характеру, искренности его патриотизма и благородству стиля, благодаря тому, что он сумел сохранить мужественность и чувство собственного достоинства, которые выделяли его из толпы продажных писак. Влияние, каким он пользовался, далеко не соответствовало его заслугам.
Его считали не столько государственным деятелем, человеком действия, сколько писателем, или, как принято выражаться ныне, кабинетным ученым. А его бедность, беспорядочный образ жизни, плебейские привычки, «шедшие вразрез правилам», как с укором говорил ему безупречнейший Гвиччардини, отнюдь не улучшали его репутацию. Сознавая свое величие, он не снисходил до того, чтобы пробивать себе дорогу с помощью тех внешних, искусственных приемов, которые так знакомы и так доступны посредственностям. На потомков он оказал огромное влияние: одни его ненавидели, другие превозносили, но слава его неизменно росла. Имя его продолжало оставаться знаменем, вокруг которого сражались новые поколения в своем противоречивом движении то вспять, то вперед.
У Макиавелли есть небольшая книжка, переведенная на все языки и затмившая все остальные его произведения: это «Князь». Об авторе судили именно по ней, саму же книгу рассматривали не с точки зрения ее логической, научной ценности, а с моральной точки зрения. Было признано, что «Князь» — это кодекс тирании, основанный на зловещем принципе «цель оправдывает средства», «победителей не судят». И назвали эту доктрину макиавеллизмом.
Много было предпринято хитроумнейших попыток защитить книгу Макиавелли, приписать автору то одно, то другое более или менее похвальное намерение. В итоге рамки дискуссии сузились, значение Макиавелли умалили.
Такую критику нельзя назвать иначе, как педантской. Жалка также и попытка свести все величие Макиавелли к его «итальянской утопии», к мечте о создании Италии, которая ныне стала реальностью. Мы хотим воссоздать его образ целиком, установить, в чем же состоит его подлинное величие.
Никколо Макиавелли прежде всего олицетворяет собой ясное и серьезное понимание того процесса, который протекал неосознанным, начиная от Петрарки и Боккаччо вплоть до второй половины XVI века.
Именно от Макиавелли пошла итальянская проза, иными словами, сознательное отношение к жизни, раздумье о жизни. Он тоже живет в гуще событий, участвует в них, разделяет страсти и чаяния своего поколения. Но, когда момент действия остался позади, сидя один над книгами Ливия и Тацита, он нашел в себе силы отойти в сторону и спросить общество, в котором жил: «Что ты из себя представляешь? Куда идешь?»
Италия еще хранила свою былую гордость и взирала на Европу глазами Данте и Петрарки, почитая за варваров все народы, жившие по ту сторону Альп. Идеалом для нее был мир древней Греции и древнего Рима, который она изо всех сил пыталась ассимилировать. Она стояла выше других стран по культуре, по богатству, по ремесленному производству, по произведениям искусства, по обилию талантов, ей безраздельно принадлежало интеллектуальное первенство в Европе. Велико было смятение итальянцев, когда в доме их воцарились чужеземцы. Но к ним притерпелись, сжились с ними, уповая на то, что умственное превосходство поможет им прогнать непрошеных гостей. Весьма поучительное зрелище можно было наблюдать при изысканных дворах итальянских князей, где в присутствии ландскнехтов — швейцарцев, немцев, французов, испанцев — раздавался громкий и беспечный смех писателей, художников, латинистов, рассказчиков и шутов. Сочинители сонетов осаждали князей даже на поле брани: Джованни Медичи пал под аккомпанемент шуток Пьетро Аретино. Ошеломленные иностранцы разглядывали чудеса Флоренции, Венеции, Рима, восхищались поразительными достижениями человеческого гения; иноземные князья ухаживали за поэтами и писателями, одаривали их, а те с равным рвением воспевали Франциска I и Карла V. Захватчики покорили Италию и учились у нее, как когда-то римляне — у Греции. Никколо Макиавелли вперил свой острый взгляд в эту цветущую культуру, внешне мощную и величавую, и сумел рассмотреть недуг там, где другие видели пышущее здоровье.
То, что мы сегодня именуем упадком, он называл разложением. В своих рассуждениях он исходил именно из этого факта разложения итальянской, вернее, латинской, расы, которой противопоставлялась здоровая германская раса.
Самым грубым проявлением этого разложения были распущенность нравов и словоблудие, присущие прежде всего духовенству и вызывавшие гнев еще у Данте и у Екатерины; их можно было наблюдать на картинах и в книгах, они проникли во все классы общества, во все литературные жанры и стали чем-то вроде острой приправы, придававшей вкус жизни. Главным центром этой распущенности нравов, которая сопровождалась нечестивостью, безбожием, был римский двор, а главными протагонистами ее — папа Александр VI и Лев X. Именно нравы этого двора зажгли гнев Савонаролы и побудили к расколу Лютера и его сограждан.
Тем не менее духовенство в своих проповедях по привычке продолжало метать громы и молнии против этой распущенности нравов. Евангелие по-прежнему оставалось непререкаемым авторитетом, но только не в повседневной жизни: мысль расходилась со словом, а слово с делом, гармония в жизни отсутствовала. И в этой дисгармонии заключался главный источник комизма для Боккаччо и для других авторов, писавших комедии, новеллы и шуточные терцины.
В принципе ни один итальянец не мог признать эту вольность нравов похвальной, однако не мог удержаться от смеха. Одно дело — теория, другое — практика. Никто не возражал против необходимости реформы нравов, пробуждения совести, но эти чувства и желания не находили себе почвы: они тонули в шуме царившей вокруг вакханалии. Некогда было сосредоточиться, взглянуть на жизнь серьезно. Тем не менее именно эти чувства и желания позднее дали свои плоды и способствовали деятельности Тридентского собора и католической реакции.
Вернуться к средневековью, добиться реформы нравов и пробуждения совести, возродив религию и мораль прошлых веков, — такова была идея Джеронимо Савонаролы, впоследствии подхваченная и выхолощенная Тридентским собором. Эта идея была наиболее доступной для масс, ее легче всего было выдвинуть. Люди склонны для исцеления своих страданий обращаться к прошлому.
Макиавелли, пока вокруг него гремел весь этот итальянский карнавал, жил во власти дум и тревог и судил об испорченности нравов с более высокой точки зрения. Разлагалось средневековье, уже умершее в сознании людей, но еще продолжавшее жить в формах и установлениях эпохи. Вот почему Макиавелли не звал Италию назад, к средневековью, а, напротив, содействовал его разрушению.
«Тот свет», рыцарство, платоническая любовь — таковы три основных фактора, вокруг которых вращается средневековая литература и которые в новой литературе более или менее сознательно пародируются. На лице Макиавелли, когда он говорит о средневековье, мы тоже подмечаем иронию. И главным образом когда он хочет казаться особенно серьезным. Сдержанность выражений лишь усиливает мощь его ударов. В этой его разрушительной деятельности видно его родство с Боккаччо и Лоренцо Великолепным.
Но его отрицание не сводится к буффонаде, к смеху ради смеха, порожденному уснувшей совестью. В этом отрицании звучит утверждение нового мира, рожденного в сознании Макиавелли. Вот почему его отрицание так серьезно, так убедительно.
Папство и империя, гвельфы и гибеллины, феодализм и города-коммуны — в его сознании все эти установления разрушены. Разрушены потому, что в голове его возникла теория нового общественного и политического устройства.
Идеи, породившие прежние установления, мертвы, они больше не обладают силой воздействия на сознание людей, их сознание спит. В этом внутреннем оцепенении и коренится причина разложения итальянского общества. И нельзя обновить народ иначе, как разбудив его сознание. Эту задачу и старается выполнить Макиавелли. Одной рукой он рушит, другой созидает. С него, в обстановке всеобщего бездумного отрицания, началось созидание.
Изложить его учение во всех подробностях невозможно, остановимся лишь на главной идее.
Средневековье зиждется на принципе, согласно которому цепляться за земную жизнь как за самое существенное — грех; добродетель состоит в отрицании земной жизни и в созерцании потусторонней. Земная жизнь не реальность, не истина, а тень, видимость; реальность это не то, что есть, а то, что должно быть, а посему подлинным ее содержанием является иной мир, ад, чистилище и рай, мир истины и справедливости. На этом теолого-этическом представлении о мире основана «Божественная комедия» и вся литература XIII и XIV веков.
Символика и схоластика — естественные формы выражения этой идеи. Земная жизнь символична, Беатриче — символ, любовь — символ. Что такое человек и природа, в чем их суть, можно объяснить с помощью общих абстрактных понятий, то есть сил, существующих вне мира и представляющих собой главное в силлогизме, общее понятие, из которого вытекает частное. Все это и форма и сама идея — еще со времен Боккаччо отрицалось, подавлялось карикатурой, пародией, служило объектом для насмешек и для развлечения. То было отрицание в его самой циничной и разнузданной форме, основанное на прославлении плоти, греха, чувственности, эпикуреизма, то была реакция на аскетизм. Всех свалили в одну кучу — теологов, астрологов и поэтов, всех, кто жил лишь видениями. Таким образом, в теории царило полное равнодушие, а в повседневной жизни — полная распущенность.
Макиавелли живет в этом мире, и живет активно. Ему свойственна та же свобода в области морали, то же равнодушие в вопросах теории. Он не обладал какой-нибудь необычайной культурой: многие в ту пору превосходили ученостью и эрудицией и его, и Ариосто. В философии он был, очевидно, столь же не искушен, как в схоластике и теологии. Во всяком случае, они его не интересуют. Все его помыслы устремлены к практической жизни.
По-видимому, не силен он был и в естественных науках: факт таков, что в некоторых случаях он ссылается на влияние звезд. Баттиста Альберта обладал, безусловно, более широкой и более законченной культурой. Макиавелли не философ природы, он философ человека. Но, гениальный мыслитель, он вышел за рамки вопроса и подготовил почву для Галилея.
Человек в понимании Макиавелли — это не статичный созерцательный человек средневековья и не идиллически спокойный человек Возрождения; это современный человек, который действует и добивается своей цели.
Каждому человеку назначено выполнить свою миссию на земле в соответствии с его возможностями. Жизнь не игра воображения и не созерцание, не теология и не искусство. Жизнь на земле имеет свой серьезный смысл, свою цель, свои средства. Реабилитировать земную жизнь, дать ей цель, пробудить в людях сознание, внутренние силы, возродить серьезного, деятельного человека — вот идея, пронизывающая все произведения Макиавелли.
Она является отрицанием средневековья, но вместе с тем и отрицанием Возрождения. Созерцание Бога удовлетворяет его столь же мало, сколь и созерцание произведения искусства. Он высоко ценит культуру и искусство, но не настолько, чтобы согласиться, что они должны и могут составить цель жизни. Макиавелли борется с воображением как с самым опасным врагом, полагая, что видеть предметы в воображении, а не в действительности — значит страдать болезнью, от которой необходимо избавиться. Он то и дело повторяет, что надо видеть вещи такими, каковы они в действительности, а не такими, какими они должны быть. Это «должно быть», к которому устремлено все содержание в средние века и форма в эпоху Возрождения, обязано уступить место бытию, или, как говорит Макиавелли, «правде настоящей».
Подчинить мир воображения, мир религии и искусства миру реальному, который дан нам через опыт и наблюдение, — такова основа учения Макиавелли.
Отбросив все сверхчеловеческое, все сверхъестественное, Макиавелли кладет в основу жизни родину. Назначение человека на земле, его первейший долг — это патриотизм, забота о славе, величии, свободе родины.
В средние века понятия родины не существовало. Существовало понятие верности, подданства. Люди рождались подданными папы и императора, представителей Бога на земле: один олицетворял дух, другой — «тело» общества. Вокруг этих двух солнц вращались звезды меньшей величины — короли, князья, герцоги, бароны, которым противостояли в силу естественного антагонизма свободные города-коммуны. Свобода была привилегией пап и императоров, однако города-коммуны тоже существовали по Воле Божьей, а следовательно, по воле папы и императора, отчего они часто просили прислать папского легата или имперского посла для опеки или замирения. Савонарола объявил королем Флоренции Иисуса Христа — разумеется, оставив за собой право быть его представителем и толковать его учение. В этой детали, как в капле воды, отражены все представления того времени.
Папа и император еще сидели на своих местах. Но культурные слои итальянского общества уже не разделяли идеи, на которой зиждилось их господство. И папа и император сменили тон: папские владения расширились, но власть его ослабла, император же, немощный и растерянный, отсиживался дома.
О папстве и об империи, о гвельфах и о гибеллинах всерьез больше не говорили в Италии — так же как о рыцарстве и о прочих отживших установлениях. От прежних времен оставались в Италии пережитки: папа, дворянство да авантюристы-наемники. Макиавелли видел в светской власти пап не только нелепую и недостойную форму правления, но и главную опасность для Италии. Будучи демократом, он выступал против идеи узкого правления и весьма сурово расправлялся с пережитком феодализма — дворянством.
Он видел в авантюристах-наемниках первопричину слабости Италии перед лицом чужеземца, а посему выдвинул и широко развил идею создания национальной милиции. Светскую власть пап, дворянство, авантюристов-наемников он расценивал как пережитки средневековья, с которыми следовало бороться.
Родина в представлении Макиавелли — это, разумеется, свободный город-коммуна, своей свободой обязанный самому себе, а не папе или императору и управляемый всеми во всеобщих интересах. Но, зорко следя за событиями, Макиавелли не мог не заметить такого важного исторического явления, как процесс формирования в Европе крупных государств, и понимал, что городу-коммуне было суждено исчезнуть вместе со всеми остальными установлениями средних веков. Его город-коммуна кажется ему слишком мизерным, чтобы устоять рядом с такими мощными конгломератами племен, как те, что назывались государствами или нациями. В свое время еще Лоренцо, движимый теми же соображениями, пытался создать великую италийскую лигу, призванную обеспечивать «равновесие» между государствами и их взаимную защиту, что, однако, не спасло Италию от вторжения Карла VIII. Макиавелли идет дальше. Он предлагает создать крупное итальянское государство, которое служило бы оплотом против всякого иноземного вторжения. Таким образом, идея родины в его понимании расширяется. Родина — это уже не небольшой город-коммуна, а вся нация. Данте мечтал, что Италия станет садом империи, мечтой Макиавелли была родина, самостоятельная, независимая нация .
Макиавелли уподобил родину некоему божеству: оно превыше морали, закона. Подобно тому как у аскетов Бог поглощал в себе индивидуум, подобно тому как инквизиторы во имя Бога жгли на кострах еретиков, у Макиавелли ради родины все дозволено: одни и те же поступки в частной жизни считаются преступлениями, а в жизни общественной достойны высочайшей похвалы. «Государственные соображения» и «благо народа» — вот те обычные формулы, в которых находило свое отражение это право родины, право, которому не было равных. Божество сошло с небес на землю и стало именоваться родиной, как и прежде, наводя страх. Его воля, его интересы составляли suprema lex — высший закон. Индивидуум по-прежнему поглощался коллективом. Когда же этот коллектив в свою очередь оказывался поглощенным волей одного человека или немногих людей, воцарялось рабство. Свобода выражалась в более или менее широком участии граждан в государственной жизни. Кодекс свободы еще не предусматривал прав человека. Человек не был самостоятельной единицей, он был орудием родины или, что еще хуже, орудием государства — общего понятия, которым обозначалась всякая форма правления, в том числе и деспотическая, основанная на произволе одного человека.
Под родиной понималось большее или меньшее участие в управлении государством, и если все подчинялись, то все и командовали: это называлось республикой. Если же командовал один, а все подчинялись, то это называлось княжеством. Но как бы это ни называлось — республикой или княжеством, родиной или государством, — идея всегда оставалась одна и та же: индивидуум был поглощен обществом, или, как говорили позднее, царил принцип всесильного государства. Формулируя эти идеи, Макиавелли не выдавал их за свои собственные, им изобретенные, а подчеркивал, что они были известны с давних времен и сейчас укрепились благодаря распространению классической культуры. Они проникнуты духом древнего Рима, который привлекал к себе всеобщее внимание как символ славы и свободы и казался не только образцом в области искусства и литературы, но и идеалом государства.
Родина поглощает в себе и религию. Государство не может жить без религии. Сокрушаясь по поводу римской курии, Макиавелли огорчен не только тем, что папа, стремясь отстоять свою светскую власть, вынужден призывать на помощь чужеземцев, но и тем, что распущенность нравов, которая царит при папском дворе, подорвала авторитет религии в глазах народа. Макиавелли хочет, чтобы религия была государственной, чтобы в руках князя она служила орудием власти. Религия утратила свой первоначальный смысл; она служит писателям для создания произведений искусства и государственным деятелям как орудие политики.
Макиавелли — за высокую мораль: он восхваляет великодушие, милосердие, набожность, искренность и прочие добродетели, но при условии, что от них будет польза родине; если же они оказываются не подспорьем, а препятствием на ее пути, он их отметает. В книгах его можно часто встретить великую хвалу набожности и другим добродетелям добрых князей, но эти восхваления отдают риторикой и контрастируют с суховатым тоном его прозы. Так же как и всем его современникам, ему чуждо естественное, безыскусственное религиозное и моральное чувство.
Мы по прошествии многих веков понимаем, что в этих теориях находил свое отражение процесс укрепления светского государства, которое избавлялось от теократии и в свою очередь само начинало все прибирать к рукам. Но в ту пору еще шла борьба, и одна крайность вызывала другую. Если же отвлечься от этих крайностей, то надо признать, что в результате этой борьбы была достигнута самостоятельность и независимость гражданской власти, чья законность была заключена в ней самой, поскольку все вассальные связи были разорваны, всякое подчинение Риму прекратилось. У Макиавелли нет даже намека на Божественное право. В основе республик — vox populi — глас народа), решение дел со всеобщего согласия. В основе княжеств — сила или завоевание, узаконенное и обеспечиваемое добрым правлением. Дело, конечно, не обошлось без малой толики Неба и папы, но лишь как силы, необходимой для того, чтобы держать народы в повиновении и в страхе перед законами.
Установив, что центр жизни на земле — вокруг его родины, Макиавелли не может одобрить такие монашеские добродетели, как самоуничижение и долготерпение, которые «обезоружили Небо и изнежили мир», сделав человека более способным «переносить оскорбления, нежели мстить за них». (Agere et pati fortia romanum est.)
Неправильно понятая католическая религия делает человека более склонным к страданию, чем к действию.
Макиавелли считает, что по вине такого воспитания в духе аскетизма и созерцания итальянцы слабы телом и духом, из-за чего они не в состоянии изгнать чужеземцев и обеспечить своей родине свободу и независимость. Добродетель он понимает по-римски, то есть как силу, энергию, толкающую людей на великое самопожертвование, на великие дела. Итальянцы вовсе не лишены доблести: напротив, когда им случается столкнуться с врагом один на один, они выходят победителями, но им недостает воспитания, дисциплины, или, как он говорит, «добрых порядков и доброго оружия», без которых народ не может быть смелым и свободным.
В награду за добродетель приходит слава. Родина, добродетель, слава — вот три священных слова, тройная основа, на которой стоит мир.
У каждой нации, так же как и у отдельных людей, своя миссия на земле.
Люди без родины, без добродетели, без славы подобны затерянным песчинкам, «numerus fruges consumere nati» . Бывают и целые нации, пустые и бездеятельные, не оставляющие никакого следа в истории. Исторические нации — это те, что сыграли свою роль в жизни человечества, или, как тогда говорили, рода людского; к таким нациям относятся Ассирия, Персия, Греция и Рим. Нации становятся великими благодаря добродетели или закалке, силе ума и физической выносливости, определяющим характер или моральную силу. Но, так же как люди, стареют и нации, когда породившие их идеи ослабевают в сознании, когда ослабевает их дух. И тогда бразды правления миром ускользают из их рук и переходят к другим народам.
Миром правят не сверхъестественные силы, не случай, а человеческий дух, развивающийся согласно законам, которые органически ему присущи и, следовательно, неумолимы. Исторический фатум — это не провидение, не фортуна, а «сила вещей», определяемая законами развития духа и природы. Дух неисчерпаем в смысле своих возможностей и бессмертен в смысле своей способности к действию.
Поэтому история — это отнюдь не нагромождение случайных или предопределенных судьбой фактов, а неизбежное чередование взаимосвязанных причин и следствий, результат действия сил, приведенных в движение мнениями, страстями и интересами людей.
Поле деятельности политики или искусства управления государством не мир этики, развивающийся по законам морали, а реальный мир, существующий в конкретных условиях места и времени. Управлять государством — значит понимать силы, движущие миром, и регулировать их. Государственный деятель — это человек, который умеет измерять эти силы, оперировать ими и подчинять своим целям.
Следовательно, величие и упадок наций не случайность и не чудо, а неизбежное следствие причин, которые коренятся в особенностях сил, движущих нациями. Когда эти силы иссякают, нации гибнут.
Люди, полагающиеся на одну только львиную силу, управлять не смогут. Нужна еще и «лиса», иными словами, осторожность, то есть ум, расчет, умение оперировать силами, которые движут государствами.
Нации, так же как и отдельные личности, связаны между собой определенными отношениями, имеют права и обязанности. И подобно тому, как существует частное право, существует и право публичное, то есть право народов, или, говоря современным языком, международное право. Война тоже имеет свои законы.
Нации умирают. Но человеческий дух не умирает никогда. Вечно молодой, он переходит от одной нации к другой и развиваясь по своим законам, движет вперед историю рода человеческого. Таким образом, существует не только история той или иной нации, но история мира, столь же неизбежная и логичная, и ход ее определяется органическими законами духа. История человеческого рода есть не что иное, как история духа или мысли. Отсюда и вытекает то, что впоследствии было названо философией истории.
Но Макиавелли заложил лишь научную основу этой философии истории и прав народов, четко указав своим преемникам отправную точку. Область, в которой он замыкается и которой занимается, — это политика и история.
Эти понятия не новы. Философские понятия, так же как принципы поэзии, вырабатываются веками. В них видны естественные результаты того великого движения, классического по форме и реалистического по содержанию, которое, в сущности, знаменовало освобождение человека от всего сверхъестественного, фантастического, познание человеком самого себя, владение собой.
Идеи Макиавелли не показались его современникам ни новыми, ни слишком дерзкими, поскольку в них было сформулировано то, о чем все смутно догадывались.
Влияние языческого мира чувствовалось и в средние века: древний Рим владел помыслами Данте. Но то был Рим Провидения и империи, Рим Цезаря. Макиавелли же воспевает Рим республиканский, Цезаря он строго осуждает. Данте называл славные деяния республики чудесами Провидения и считал республику как бы подготовкой к империи. Макиавелли же не усматривает в республике никаких чудес: для него чудеса заключены в добрых порядках; решающую роль он признает не за судьбой, а за добродетелью. Ему принадлежит следующий девиз, полный глубокого значения: «Добрые порядки рождают счастливую судьбу, а она удачу во всех начинаниях».
Таким образом, классицизм служил лишь оболочкой, и каждая из этих двух разных эпох вкладывала в нее свое содержание. Под классицизмом Данте скрывается мистика и идеалы гибеллинов: скорлупа — классическая, а зерно — средневековое. Под классицизмом Макиавелли — современный дух, который ищет себя в нем и находит. Настолько же, насколько Макиавелли восхищается древним Римом, он осуждает свою эпоху, где «нет ничего, что бы хоть сколько-нибудь искупало царящие нищету, подлость и бесчестье; не почитаются ни религия, ни законы, ни их блюстители, все запятнано, и по заслугам». Макиавелли полагает, что, возродив порядки и обычаи древнего Рима, можно возродить его величие и перековать новую эпоху на римский лад. Во многих его высказываниях звучат отголоски древней мудрости. Римом навеяны его благородные порывы и известная возвышенность морали. И действительно, своей серьезностью он подчас напоминает облаченного в величественную тогу римлянина, но стоит присмотреться к нему поближе, прислушаться к его двусмысленному смешку, как перед нами предстанет буржуа эпохи Возрождения. Савонарола — наследие средневековья, пророк и апостол дантовского типа; Макиавелли же, несмотря на свое древнеримское облачение, настоящий буржуа нового времени, он сошел с пьедестала и, равный средь равных, запросто беседует с вами. В нем — иронический дух Возрождения, зримые черты нового времени.
Здесь рушатся все устои средневековья — религиозные, нравственные, политические, интеллектуальные. Причем дело не ограничивается одним отрицанием: Макиавелли утверждает новые идеалы, это — Глагол. Рядом с отрицанием всякий раз выдвигается утверждение. Речь идет не о крушении мира, а об его обновлении. Теократии противопоставляется самостоятельность, независимость государства. Между империей и городом или между империей и поместьем — политическими единицами средних веков — возникает новое понятие: нация, которая, по мнению Макиавелли, отличается своими специфическими особенностями, определяемыми расой, языком, историей, границами. Наряду с республиками и княжествами появляется форма правления, представляющая собой нечто среднее, смешанное: она сочетает в себе преимущества тех и других, обеспечивает одновременно свободу и устойчивость, являясь в известном смысле предвестником конституционной монархии, описание которой Макиавелли впервые дает в своем проекте реформы политического строя Флоренции . Это совершенно новая политическая структура. Следует обратить внимание среди прочего на то, как Макиавелли трактует вопрос о формировании крупных государств, и прежде всего Франции.
Изменилась и религиозная основа. Макиавелли хочет, чтобы религия не имела ничего общего со светской властью, и, подобно Данте, борется против смешения власти светской и духовной. С какой глубокой иронией описывает он церковные княжества!
Религия, снова водворенная в сферу ее духовных функций, по мнению Макиавелли, является средством достижения величия родины в не меньшей мере, чем воспитание и образование. По сути, это идея национальной церкви, подчиненной государству, приспособленной для целей и интересов нации.
Иная и основа нравственная. Этическая цель средневековья — это святость души, а путь достижения этой цели — умерщвление плоти. Макиавелли, хотя и осуждает вольность нравов, господствовавшую в его эпоху, не менее сурово относится и к аскетическому воспитанию. Его идеал не Рахиль, а Лия, не созерцательная жизнь, а жизнь активная. А посему высшей добродетелью, с его точки зрения, надо считать активную жизнь, деятельность на благо родины. Его святые более походят на героев древнего Рима, чем на святых отцов из римского календаря. Стало быть, новый идеал высоконравственного человека — это не святой, а патриот.
Обновляется и основа интеллектуальная. Пользуясь терминологией того времени, можно сказать, что Макиавелли не ратует за истинность веры, а оставляет ее в стороне, не занимается ею, если же о ней заходит речь, то слова его звучат почтительно, но двусмысленно. Исключив из своего мира все сверхъестественное и провиденциальное, Макиавелли исходит из неизменности и бессмертия человеческой мысли, человеческого духа, который вершит историю. Это уже целая революция, знаменитое coplo (я мыслю), с которого начинается современная наука. Человек освобождается от сверхъестественного и сверхчеловеческого и, так же как и государство, провозглашает свою самостоятельность, свою независимость, вступает во владение миром.
Обновляется и метод. Макиавелли не признает априорных истин, абстрактных принципов, не признает ничьего авторитета как критерия истины. Для него теология, философия, этика — все едино: все они в сфере вымысла, вне реальности. Истина есть сущее, «правда настоящая», а поэтому искать ее можно лишь с помощью опыта, сопровождаемого наблюдением, путем разумного изучения фактов.
Вся схоластическая терминология отпадает. Вместо пустых разглагольствований, основанных на абстрактных умозаключениях, которые держались на предположении о существовании универсальных понятий, возникает обычная прямая и естественная форма речи. Общие суждения, силлогизмы опрокинуты и под конец выступают как результат опыта, освещенного рассуждением. Вместо силлогизма перед нами «ряд», то есть строгое чередование фактов, являющихся одновременно причиной и следствием, как это видно на следующем примере.
«Потеряв часть своих владений, город Флоренция был вынужден пойти войной на тех, кто захватил его земли, а поскольку захватчик был силен, то война требовала немалых и непроизводительных расходов, кои ложились на народ тяжким бременем и вызывали бесконечные трения. Поскольку военными действиями руководил магистрат из десяти граждан, то люди стали проникаться к нему неприязнью, как будто только он и был причиной войны и расходов, с нею связанных». Факты изложены здесь так, что они подкрепляют и объясняют друг друга, — это двойной ряд: один, сложный, характеризует истинные причины, видимые лишь для умного человека; другой, простейший, объясняет причины событий на основании внешних, поверхностных данных; однако именно эти внешние данные и толкают людей на опрометчивые действия, совершаемые со всей серьезностью и уверенностью, что придает глубоко иронический оттенок выводу.
Факты описываются в той же последовательности, в какой они наблюдаются в природе и в истории, в описании их не чувствуется ничего нарочитого. Но это лишь внешнее впечатление. В действительности они взаимосвязаны, подчинены друг другу, согласованы размышлением так, что каждому из них отведено свое место, своя роль причины и следствия, своя функция в общей цепи событий: факт уже не только факт или акцидент, случайность, а довод и соображение. В повествовании скрыта аргументация.
Так, в небольшой книжке автору удалось сконцентрировать всю историю средних веков, сделать из нее замечательное преддверие к задуманной им истории Флоренции. Свои рассуждения он тоже рассматривает как факты — факты интеллектуальной жизни, поэтому он довольствуется декларациями и не приводит доказательств. Это факты, взятые из истории, из всемирного опыта, — результат острых наблюдений, причем поданы они столь же просто, сколь энергично. Многие из этих «интеллектуальных фактов» вошли в поговорку. Например, «привести в соответствие с принципами», или иронические слова о «безоружных пророках», или «благополучие людей пресыщает, а несчастье сокрушает», или «людей следует или ласкать, или истреблять». Этих афоризмов или изречений у Макиавелли великое множество. Для писателей, пытавшихся ему подражать, то был неиссякаемый источник мудрости.
Одним из примеров таких «интеллектуальных фактов», порожденных тонким и возвышенным умом Макиавелли, может служить знаменитый эпиграф, предпосланный его «Discorsi».
Вместе со схоластической формой рушится и форма литературная, в основе которой лежал период. В дидактических произведениях период имел скрытую силлогическую форму, то есть предложение украшали и главная и средние идеи силлогизма, что именовалось «доказательством», если тема была интеллектуальной, и «описанием», если содержание сочинения составляли только факты. Макиавелли пишет простыми предложениями, избегая каких бы то ни было украшений. Он не «описывает» и не «доказывает», он повествует или возвещает, а поэтому ухищрения, необходимые для создания периода, ему неведомы. Он убивает не только литературную форму, но форму как таковую — и это в век господства формы, когда форма была единственным божеством, которому поклонялись. Именно благодаря тому, что Макиавелли обладал новым сознанием, содержание для него — все, а форма — ничто. Точнее, в его глазах форма сама представляет собой вещь в ее истинной конкретности, то есть в том виде, в каком она существует в сознании человека или в материальном мире. Ему не важно, будет ли вещь разумной, нравственной или прекрасной, ему важно одно: чтобы она существовала в действительности. Мир устроен определенным образом, и надо принимать его таким, как он есть; незачем задаваться вопросом, может ли и должен ли он быть другим. Основа жизни, а следовательно, и науки это Nosce te ipsum, то есть знание мира в его реальности. Фантазировать, доказывать, описывать, морализировать — удел людей, оторванных от жизни, погруженных в мир воображения. Поэтому Макиавелли очищает свою прозу от малейших элементов абстракции, этики, поэзии. Взирая на мир с сознанием своего превосходства, он провозглашает: «Nil admirari» . Ничто его не удивляет и не выводит из себя, ибо он понимает; потому же он не доказывает и не описывает, он видит и все проверяет на ощупь. Макиавелли берется за тему сразу, избегает перифраз, описательных оборотов, отступлений, многословных доводов, цветистых фраз, образных средств выражения, периодов и украшений, видя в них препятствие на пути к видению. Он избирает кратчайший, а посему прямой путь: не отвлекается сам и не отвлекает читателя. Речь его — ряд точных и лаконичных предложений и фактов; все «средние идеи», все акцидентное, эпизодическое отброшено. Макиавелли напоминает претора, который non curat de minimis (не вдается в подробности), человека, занятого серьезными вещами, у которого нет ни времени, ни желания озираться вокруг. Эта его лаконичность, стремление резюмировать главное — отнюдь не прием, подчас наблюдающийся у Тацита и всегда у Даванцати, а результат естественной ясности видения, которая делает ненужным все те «средние идеи», без коих посредственному писателю никак не добраться до вывода, результат «полновесности» описываемого предмета, благодаря которой ему нет нужды заполнять пустоты с помощью прикрас, столь любезных сердцу тугодумов. Иной раз его простота граничит с небрежностью, а сдержанность с сухостью — такова оборотная сторона его достоинств. Но только надутые педанты могут придираться к его стилю и с менторским видом качать головой, обнаружив в божественной прозе Макиавелли латинизмы, несообразности и прочие погрешности.
Проза XIV века лишена органичности, у нее нет костяка, схемы, внутренней логики: в ней много чувства и воображения, но мало интеллекта. В прозе XVI века есть видимость костяка, есть даже стремление его выпятить, выражением этого стремления явился период. Но эта органичность — лишь видимость: обилие союзов, членов предложения, вводных слов плохо скрывает внутреннюю пустоту и расшатанность. Пустотой страдает не интеллект, а совесть, сознание, зараженное безразличием и скепсисом. Вот почему все силы ума направлены на внешнее, на украшательство. Самые пустые вопросы трактуются с той же серьезностью, что и важные, ибо писателю безразлично, какова тема, серьезна она или пуста. Эта серьезность лишь кажущаяся, она сугубо формальна и посему риторична: душа остается глубоко безразличной.
«Галатео» и «Придворный» — лучшие прозаические произведения той эпохи. В них изображалось изысканное общество, все внимание которого было сосредоточено на внешней стороне жизни; в этом обществе, где жили Каза и Кастильоне, превыше всего ставили благовоспитанность и изысканные манеры. Даже интеллект, при всей своей зрелости отличавшийся леностью, в сочинительском искусстве ставил превыше всего благовоспитанность и манеры, иными словами, оболочку. Эта боккаччиева или цицероновская оболочка вскоре вошла в традицию и приобрела чисто подражательный характер: разум оставался безучастным. Философы еще не отказались от старых схоластических форм, поэты подражали Петрарке, а прозаики культивировали некий смешанный жанр — одновременно поэтический и риторический, внешне подражая Боккаччо. Все они страдали одной болезнью: пассивностью или безразличием интеллекта, сердца, воображения, короче говоря — души. Писатель был, но не было человека. С тех пор на работу писателя стали смотреть как на ремесло, которое предполагало владение механикой, именуемой литературной формой, при полном безучастии души: то есть человек полностью отделяется от писателя. И вот среди этого засилья риторики и поэзии появилась проза Макиавелли, предвестник современной прозы.
Здесь перед нами прежде всего человек, а не писатель, вернее, писатель лишь постольку, поскольку он человек. Создается впечатление, будто Макиавелли даже не знает о существовании того общепринятого писательского искусства, которое превратилось в моду и в условность. Подчас он пробует в нем свои силы, и тогда, когда он тоже хочет быть литератором, это ему блестяще удается. Но главное в нем — человек. То, что он пишет, является непосредственным плодом его размышлений; факты и впечатления, нередко сконцентрированные в одном слове, как бы вырываются из его души. Ибо Макиавелли — человек, который мыслит и чувствует, разрушает и созидает, наблюдает и размышляет, дух его всегда активен, всегда присутствует. Его интересует сам предмет, а не его окраска, тем не менее под пером его этот предмет получается таким, каким он запечатлелся в мозгу писателя, то есть окрашенным в свои естественные тона, пропитанным иронией, грустью, возмущением, достоинством. И прежде всего дан он сам, во всей своей пластической конкретности. Проза Макиавелли ясна и полновесна, как мрамор, но мрамор, кое-где тронутый прожилками. Так писал еще великий Данте. Говоря об изменениях, которые претерпели в средние века наименования предметов и людей, он заключает: «И вот Цезари и Помпеи превратились в Петров, Матвеев».
Перед вами не более чем мрамор, предмет в оголенном виде, но сколько в этом мраморе прожилок! Мы чувствуем, как много связано у Макиавелли с этим образом, как велико его восхищение Цезарями и Помпеями и как глубоко его презрение к Петрам и Матвеям; его возмущение по поводу происшедших изменений. Мы видим, с какой тщательностью он отобрал типичные имена и поставил их, будто врагов, одно против другого, видим это заключительное, энергичное «превратились», в котором содержится намек на то, что изменились не только имена, но и души.
Проза Макиавелли — сухая, точная, лаконичная, богатая мыслями и «вещная» — свидетельствует о зрелом уме, освободившемся от всех элементов мистики, этики, поэзии и превратившемся в высшего руководителя мира, в логику и силу вещей, в современный фатум. Именно таков подлинный смысл мира в понимании Макиавелли. Если оставить в стороне вопрос о происхождении мира, то он предстанет перед нами таким, как он есть: борьбой человеческих сил и природы, развивающихся по своим законам. То, что называют фатумом, есть не что иное, как логика, необходимый результат действия этих сил, аппетиты, инстинкты, страсти, убеждения, фантазии, интересы, движимые и направляемые высшей силой — человеческим духом, мыслью, интеллектом. Богом Данте была любовь, сила, объединяющая разум и действие; результатом была мудрость. Бог Макиавелли — интеллект, сообщающий разум силам мира и регулирующий их; результат — наука. «Надо любить», — говорит Данте. «Надо понимать», — говорит Макиавелли. Душа (центр) Дантова мира — это сердце; душа (центр) Макиавеллиева мира — мозг. Мир Данте — это, по существу, мир мистики и этики; в мире Макиавелли царит человек и логика. Понятие добродетели меняет свое содержание. Это уже не моральное чувство, а попросту сила или энергия, душевная твердость. Чезаре Борджиа был добродетельным, ибо обладал силой, достаточной для того, чтобы действовать согласно логике, то есть, поставив себе цель, он не гнушался никакими средствами для ее достижения. А если душа мира — это мозг, то неудивительно, что проза Макиавелли от начала до конца рассудочна.
Теперь мы можем понять Макиавелли применительно к его конкретным работам. История Флоренции, поданная в повествовательной форме, — это логика событий. Дино Компаньи писал взволнованно, под свежим впечатлением от случившегося; все казалось ему новым, все ранило его моральное чувство. В его хронике царит этическое начало, так же как у Данте, у Муссато, у всех тречентистов. Но Макиавелли интересует больше всего объяснение фактов, то, что движет людьми, и он ведет свой рассказ спокойно и задумчиво, как философ, толкующий о природе мира. Действующие лица обрисованы им не в момент наивысшего накала чувств и не в разгар событий: его история не драматична. Автор не присутствует ни на сцене, ни за кулисами: он у себя в кабинете; события проходят чередой перед его мысленным взором, и он старается установить их причины. Его кажущаяся апатия есть не что иное, как поглощенность философа мыслью, стремлением объяснить явления; он сосредоточен на этой мыслительной деятельности, и его не отвлекают никакие волнения, никакие впечатления. Это апатия гениального человека, который с сочувствием взирает на людей, раздираемых страстями.
В «Рассуждениях» более интенсивна интеллектуальная сторона. Интеллект отходит от фактов и затем вновь возвращается к ним, чтобы почерпнуть в них силу и вдохновение. Все вращается вокруг фактов. Изложение лаконично, как будто автор вспоминает то, что всем давно известно, и спешит скорее с этим разделаться. Окончив рассказ, он сразу переходит к сути. Интеллект, как бы почерпнув новые силы из этого источника, выходит на самостоятельную дорогу, полный оригинальных мыслей, одновременно озадаченный и удовлетворенный. Чувствуется, что автор получает удовольствие от этих умственных упражнений, от этой оригинальности, от того, что он говорит такие вещи, которые рядовым людям кажутся парадоксальными. Мысли эти подобны сомкнутой шеренге, куда не проникает ничего постороннего, что могло бы нарушить порядок.
Процесс мышления даже у крупных мыслителей в моменты творчества протекает бурно, поток воображения и эмоций возвещает обычно о зарождении новой идеи. Разум Макиавелли не таков: он молод, свеж и спокоен, полон сознания своей силы и недоверчив ко всему, что вне его. Отступления, образы, эффектные приемы, сравнения, кружение на одном месте, неуверенность в изложении позиции — всему этому нет места в его дисциплинированных рядах идей, подвижных и плодотворных, рожденных необычайной силой анализа и связанных неумолимой логикой. Все здесь глубоко и в то же время настолько ясно и просто, что может показаться поверхностным.
В основе «Рассуждений» лежит положение, согласно которому люди «не умеют быть ни совсем хорошими, ни вовсе дурными», а посему лишены логики, лишены добродетели. Им дано желать, но они не имеют воли. Воображение, страхи, надежды, напрасные мечты, предрассудки мешают им быть решительными. Потому-то они так «склонны колебаться», предпочитают «золотую середину» и «судят по внешности».
Человеческому духу свойствен стимул, или ненасытный «аппетит», который беспрерывно побуждает его к действию и движет историческим прогрессом. Вот почему люди никогда не успокаиваются на достигнутом, переходят от одного честолюбивого желания к другому, сначала защищаются, потом нападают, и чем больше у человека есть, тем больше ему хочется. Таким образом, желаниям людей нет предела, но, как их осуществить, они не знают, проявляют замешательство и нерешительность.
Все сказанное об отдельной личности применимо и к человеческому коллективу, к семье, классу. По сути дела, в человеческом обществе существует лишь два класса: класс имущих и неимущих, богатых и бедных. И история есть не что иное, как вечная борьба между теми, кто имеет, и теми, кто не имеет. Различные политические системы — это попытки достигнуть равновесия между классами. Политический строй свободен, если в основе лежит «равенство». Следовательно, там, где есть «господа» или привилегированные классы, там не может быть свободы.
Ясно, что никакая политическая наука или политическое искусство невозможны, если они не опираются на знание предмета, с которым им предстоит иметь дело, то есть на знание человека как отдельной личности и человеческого коллектива — класса.
Поэтому значительная часть «Рассуждений» представляет собой социальный портрет народных масс или плебса, оптиматов или господ, князей, французов, немцев, испанцев отдельных людей и народов.
Эти портреты — результат тонких и оригинальных наблюдений — даны выпукло и убедительно, они воссоздают «характер», то есть выявляют те силы, которые побуждают отдельных людей, целые народы или классы действовать именно так, а не иначе. Его наблюдения плод опыта, накопленного непосредственно им самим, и в этом секрет их нетленности.
Поскольку в основе человеческого характера лежит такая общая для всех людей черта, как то, что они не знают предела своим желаниям или «аппетитам», а достаточной способностью осуществить их не обладают, существует несоответствие между целью и средствами: отсюда потрясения и беспорядки, наблюдаемые в истории. Вот почему политическая наука или искусство управлять и руководить людьми опирается на точность цели и действенность средств. В этой согласованности таится секрет той интеллектуальной энергии, которая делает великими людей и нации. Логика правит миром.
Такая строго логическая точка зрения на историю придает изложению спокойствие, исполненное силы и уверенности, свойственное лишь человеку, который знает, чего хочет. Под воздействием разума растет и мужество человека. Чем больше человек знает, тем на большее он отваживается. Если человек слабоволен, то можно безошибочно сказать, что ум его дремлет. В таком случае человек не знает, чего он хочет, он полностью во власти своего воображения и своих страстей; таково обычно простонародье.
Эта неумолимая логика нашла свое воплощение в «Князе». Макиавелли осуждает князей, которые обманом или силой отнимают у народа свободу. Но, коль скоро они добиваются своего, он указывает им, каким образом они должны удерживать свою власть. Цель их не защита родины, а сохранение княжеской власти, однако же князь может заботиться о себе, только заботясь о государстве. Интересы общества — это одновременно и его интересы. Свободы он предоставить не может, но может дать добрые законы, которые охраняли бы честь, жизнь, имущество граждан. Он должен заручиться благоволением народа, держа в узде и господ и смутьянов. Правь подданными, но не бей их до смерти, старайся их изучить и понять, «не будучи ими обманут, а сам их обманывая». Поскольку люди обращают большое внимание на внешнюю сторону, князь обязан о ней заботиться и даже против собственной воли должен делать вид, что он набожен, добр и милосерден, что он покровитель искусств и талантов. Пусть он не боится, что его разоблачат: люди по природе своей простодушны и доверчивы. Самое сильное чувство, на которое они способны, — это страх, поэтому князь должен стараться, чтобы его не столько любили, сколько боялись. Главное, чего он должен опасаться, это ненависти и презрения.
Кто прочтет трактат Эджидио Колонны «De regimine principum», тот обнаружит в нем прекрасный этический мир, не имеющий, однако, ничего общего с реальной жизнью. Но тот, кто прочтет «Князя» Макиавелли, обнаружит мир жестокой логики, основанный на изучении человека и жизни. Здесь человек, подобно природе, в своих действиях подчинен неизменным законам, основанным не на моральных критериях, а на критериях логики. Здесь не ставится вопрос, хорошо ли или дурно то, что делается, а соответствует ли это разуму или логике, существует ли соответствие между средствами и целью. Миром правит не сила как таковая, а сила разума.
Италия больше не могла создавать мир божеский и этический, и она создала мир логики. Неизведанным оставался у нее лишь один мир: интеллект; и Макиавелли открыл этот мир, очистил его от страстей и воображения.
Именно с этой высокой точки зрения и следует судить о Макиавелли. Главное, о чем он помышляет, — это «интеллектуальная серьезность», то есть точность цели, умение идти к ней прямо, не озираясь по сторонам и не позволяя второстепенным или посторонним соображениям задерживать или сбивать с пути. Его идеал — ясный ум, не замутненный никакими элементами сверхъестественного, никакими фантазиями или чувствами. Его герой — покоритель человека и природы, тот, кто понимает силы природы и человека и регулирует их, делает их своими орудиями. Цель может быть достойна похвалы или осуждения, и если она достойна осуждения, то он первым поднимет голос протеста во имя рода человеческого. Заглянем в главу десятую «Рассуждений», в ней содержится один из ярчайших примеров протеста, когда-либо вырывавшегося из благородного сердца. Но коль скоро цель поставлена, нет границ восхищению Макиавелли человеком, который пожелал и сумел ее добиться. Моральная ответственность заключена в цели, а не в средствах. Что же касается средств, то они не хороши лишь тогда, когда ими не умеют или не желают пользоваться, когда человек невежествен или слаб. Макиавелли говорит: внушайте ужас, но только не ненависть и не презрение. Ненависть — бессмысленное зло, внушаемое сластолюбием, страстью, фанатизмом. Презрение есть результат слабости воли, которая мешает тебе идти туда, куда зовет разум.
Когда Макиавелли писал эти строки, Италия забавлялась романами и новеллами, а в стране хозяйничали чужеземцы. Итальянцы были самым несерьезным, самым недисциплинированным народом на свете, воля была сломлена. Все хотели прогнать чужеземцев, всем было «нестерпимо тошно от этого варварского господства», но дальше пожеланий дело не шло. Отсюда понятно, почему, считая своей первой задачей восстановление волевого характера итальянцев, Макиавелли старается уничтожить корень зла. Мораль, религия, свобода, добродетель без волевого характера — пустая фраза. И, напротив, стоит восстановить волю, как восстановится и все остальное. И Макиавелли прославляет силу воли даже тогда, когда она направлена на злое дело. По его мнению, Чезаре Борджиа с его ясностью ума и твердостью духа, несмотря на полное отсутствие моральных устоев, гораздо в большей мере человек, нежели добрый и благороднейший Пьер Содерини, который, «глупая душа», из-за своей неспособности и слабости погубил республику.
Но если сила воли в Италии ослабла, то дух остался несокрушимым. Если Макиавелли в основу жизни положил принцип быть «человеком», открыв эру сильного разума, то главным комическим мотивом в итальянской литературе, в романах была как раз необузданная сила, сила, не ограниченная никакой дисциплиной, не целеустремленная.
Итальянский вариант героя рыцарского романа был смешным именно в силу того, что он представал воображению как бессмысленная демонстрация гигантской силы, лишенной, однако, какой бы то ни было серьезности цели и средств, силы как таковой, используемой для достижения и самых серьезных и самых пустых целей; это-то и придает такой комизм образам Морганте, Мандрикардо и Фракасса. Были, разумеется, рыцарские цели: опекать женщин, защищать угнетенных и слабых, но в глазах умных, скептически настроенных читателей все это казалось не менее смешным, чем необычайные проявления физической силы.
Об этих рыцарях, изображаемых на итальянский лад, можно сказать то же, что Дораличе сказала Мандрикардо, видя, как он ради меча и щита проделал те же подвиги, что и для овладения ею: «Не любовью ты был движим, а врожденным жестокосердием».
Итак, итальянский дух, с одной стороны, высмеивал средневековье как хаотическое столкновение сил, а с другой — положил в основу новой эпохи мужественный принцип, согласно которому сила заключается в уме, в серьезности цели и средств.
То, что Италия разрушала, и то, что она создавала, свидетельствовало о ее огромной интеллектуальной мощи: она опередила Европу не менее чем на сто лет.
Но у Италии был ум и не было силы. Итальянцы полагали, что умственного превосходства достаточно, чтобы изгнать чужеземцев. То был ум зрелый, живой, но абстрактный: формальная логика при полном равнодушии к цели. То была наука для науки, как бывает искусство для искусства.
Совесть была лишена цели, а когда совесть дремлет, то сердце холодно и воля слаба, каким бы зрелым ни был ум. Жизнь духа была направлена только на отрицание и на осмеяние. Итальянцам было легче смеяться над необузданными, не подчиняющимися никакой дисциплине силами, чем дисциплинировать себя, легче потешаться над чужеземцами, чем прогнать их. Острота служила аттестатом их умственного превосходства и их морального упадка. Им недоставало не физической силы и не смелости, которая из нее вытекает, а силы моральной, той, что сплачивает нас вокруг идеи и наполняет решимостью жить и умереть за нее.
Макиавелли отдавал себе ясный отчет в этом упадке, или, как он говорил, испорченности. Он пишет в «Князе»:
«Велика мощь в членах тела, лишь бы хватило ее у вождей. Посмотрите, как на поединках и в схватках между немногими выделяются итальянцы силой, ловкостью, находчивостью в бою».
Италия действительно была испорчена, ибо у нее не было моральных сил, а следовательно, достойной цели, которая заполнила бы собой национальное сознание. Макиавелли принадлежат великие слова о том, что успех на войне обеспечивают не деньги, не крепости и не солдаты, а моральные силы — патриотизм и дисциплина.
Главной причиной итальянской «испорченности» была развращенность религии. Вот незабываемые слова, иллюстрацией к которым мог служить Лютер:
«Когда бы христианская религия поддерживалась в том виде, в каком она была задумана ее основателем, то государства и республики жили бы в счастии и единении. И ничто так не свидетельствует об упадке ее, как то обстоятельство, что народы, ближе всего стоящие к римской церкви, которая является главой нашей религии, меньше всех веруют. Если присмотреться к основам ее, увидеть, сколь отличается нынешнее состояние религии от прежнего, то можно рассудить, что близится либо погибель, либо великое бедствие».
Весьма неблагодарная задача — высказывать горькую правду собственной родине, но это святой долг, и великий человек чувствует всю его важность.
«Прав тот, кто, родившись в Италии или в Греции и не став в Италии французом, а в Греции турком, проклинает свое время».
Для Макиавелли говорить правду родине — святой долг, акт патриотизма. Перед его взором открывается вся история мира. Он видит славу Ассирии, Мидии, Персии, Греции, Италии и Рима, прославляет королевство франков, турков, султана, подвиги сарацин и добродетели народов некогда существовавшей великой империи. Человеческий дух, неизменный и бессмертный, переходит от одного народа к другому и проявляет свою силу. Но когда дело доходит до Италии, то сравнение ранит его в самое сердце. Лучшие страницы его Истории — те, в которых рассказывается о падении Генуи, Венеции и других итальянских городов, являвших собой печальное зрелище на фоне расцвета европейских государств.
Не славословить свою страну, а говорить ей правду, дать ей почувствовать, сколь глубоко ее падение, чтобы она устыдилась и чтобы это послужило для нее уроком, описать болезнь и указать средства ее лечения представляется ему долгом порядочного человека. Это сознание долга придает его словам высокое моральное звучание.
«Когда б не было ясно как Божий день, что тогда царили добродетели, а ныне — порок, я бы выбирал более сдержанные выражения. Но коль скоро это явствует со всей очевидностью, я буду откровенно говорить о нынешних временах, дабы молодежь, сии строки прочитав, могла бы бежать пороков и взять себе за образец времена прошлые. Ибо долг добрых людей учить других тому, что сами они из-за превратностей судьбы или безвременья не могли осуществить, дабы кто-нибудь из молодых, наиболее угодных небу, мог сие содеять».
Слова эти — памятник нерукотворный. В них ощущаешь дух Данте.
И Макиавелли сдержал свое обещание. Он сурово судит о людях и о событиях. Общеизвестно, что писал он о папстве. Не более снисходителен он и к князьям.
«Пусть наши правители, много лет властвовавшие в своих княжествах, обвиняют за утрату их не судьбу, а свою неумелость; в спокойные времена им никогда в голову не приходило, что обстоятельства могут измениться, когда же наступили времена тяжкие, они думали о бегстве, а не о защите».
Об авантюристах он пишет:
«Последствием их воинской доблести было, что Италия открыта вторжению Карла, разграблена Людовиком, захвачена Фердинандом и посрамлена швейцарцами».
Не менее строго осудил он и наследие феодализма дворян; как живые предстают они в следующей замечательной яркой картине.
«Дворянами именуют тех бездельников, что живут в довольстве на доходы от своих владений, не заботясь ни об обработке земель, ни о каком другом способе добывать средства к существованию. Они оказывают пагубное воздействие во всех провинциях, но особенный вред наносят те, кто, помимо имений, владеют еще замками и имеют подданных, кои им повинуются. Людей этих двух категорий великое множество в королевстве Неаполитанском, Римской области, в Романье и в Ломбардии. Вследствие чего в сих провинциях никогда не было политической жизни, ибо люди такого сорта — заклятые враги всякой цивилизации».
Следует отметить здесь совершенно новую, современную мысль о том, что смысл жизни человека заключается в труде и что самый большой враг цивилизации — это безделье. Этот принцип дискредитировал монастыри и в корне подорвал не только аскетическое мировоззрение с его созерцательностью, но и феодальную систему, основанную на том, что безделье немногих обеспечивалось трудом большинства. Человек, который столь же принципиально, сколь откровенно, отметил все причины упадка Италии, имел все основания говорить, намекая на Савонаролу:
«Потому-то Карлу, королю Франции, и можно было захватить Италию только с куском мела в руках, и тот, кто сказал, что причиной этого были грехи наши, говорил правду, но грехи были не те, о которых он думает, а те, о которых я рассказал».
Фаталисты — те, кто ничего не делает, они все объясняют судьбой. Они и тогда объясняли все злоключения Италии невезением. Макиавелли пишет: «Судьба проявляет свое могущество там, где нет силы, которая бы заранее была подготовлена, чтобы ей сопротивляться, и обращает свои удары туда, где, она знает не возведено плотины и заграждений, чтобы остановить ее. Если вы посмотрите на Италию, страну этих переворотов, давшую им толчок, то увидите, что это равнина без единой насыпи и преграды».
Ввиду того что Италия погрязла в пороках, Макиавелли призывает спасителя — итальянского князя, который, подобно Тезею, Киру, Моисею или Ромулу, навел бы порядок: он был убежден, что упорядочить государство должен один человек, а управлять им должны все. В моменты наибольшей опасности древние римляне назначали диктатора: избавить Италию от гибели, по мнению Макиавелли, могла только диктатура.
«Князь, помышляющий о славе, должен стремиться подчинить себе развращенный город, не для того чтобы испортить его окончательно, как это сделал Цезарь, а чтоб навести порядок, как Ромул».
Вот его знаменитое и своеобразное суждение о Цезаре:
«Никто не сомневается в славе Цезаря, постоянно слыша похвалы в его адрес, расточаемые писателями; а те, кто его восхваляет, помнят лишь о том, как судьба была к нему благосклонна. Но кто хочет знать, что сказали бы о нем свободные писатели, пусть прочтут сказанное ими о Катилине. Большого презрения заслуживает Цезарь, ибо гораздо более следует порицать того, кто содеял зло, чем того, кто замыслил сотворить его. Взгляните, какие похвалы они воздают Бруту: не имея возможности осуждать всемогущего, они восхваляют врага его. И тогда вы хорошо поймете, чем Рим, Италия, весь мир обязаны Цезарю».
Тому, кто силой овладевает государством, Макиавелли обещает не только «амнистию», но и славу — лишь бы ему удалось упорядочить государственные дела.
«Пусть помнят те, кому небо дарует сию возможность, что перед ними открыты два пути: один путь ведет к спокойной жизни и славе после смерти, второй сулит жизнь, полную тревог, а после смерти — вечное бесчестье».
Стало быть, он призывает человека — избранника Неба, который исцелил бы Италию от ее ран, «положил бы конец разграблению Ломбардии, поборам в Неаполе и Тоскане, излечил бы давно загноившиеся язвы». Это давняя мысль о спасителе, о мессии. Данте тоже призывал политического мессию, Вельтро. Но в глазах Данте — гибеллина — спасителем Италии был Генрих Люксембургский, ибо он мыслил свою Италию как сад империи; по идее Макиавелли спасителем Италии должен был стать один из итальянских князей, ибо в его представлении Италия была самостоятельной нацией и все, что находилось за ее пределами, «по ту сторону гор», было чужим, варварским.
Кто хочет ознакомиться с развитием итальянского духа от Данте до Макиавелли, пусть сравнит проникнутую мистицизмом и схоластикой «Монархию» Данте с современным по своим идеям и по форме «Князем» Макиавелли. Правда, идея Макиавелли оказалась такой же утопией, как и идея Данте. И сегодня нетрудно установить — почему. Слова «родина», «свобода», «Италия», «добрые порядки», «доброе оружие» были для народа, в толщу которого еще не проник луч образования и культуры, пустым звуком. Люди из культурных слоев общества давно ушли в частную жизнь: они либо пребывали в идиллическом состоянии бездействия, либо предавались литературным занятиям и были космополитами, жившими общими интересами искусства и науки, не имеющими родины.
Эта Италия любителей изящной словесности, людей, либо принимавших поклонение, либо поклонявшихся, утрачивала свою независимость, сама того, по-видимому, не замечая. Иноземцы поначалу испугали ее своей свирепостью, жестокостью своих поступков, а потом, подольстившись к ней, то и дело подчеркивая свое к ней почтение и восхваляя ее мудрость, склонили на свою сторону.
Итальянцы, утратив свободу и независимость, устами своих поэтов еще долгое время продолжали вспоминать о былой славе, хвастаться тем, что они — властители мира.
Конечно, ненависть к чужеземцам жила в их сердцах, так же как и стремление от них избавиться. Но воля была так слаба, что за весь этот период не было ни единой попытки предпринять что-либо для освобождения Италии. Даже Макиавелли ограничился изложением своей идеи; нам не известно, чтобы он предпринял для ее осуществления что-либо серьезное, помимо написания этой замечательной книги, выдержанной в возвышенном, поэтическом тоне, ему не свойственном и продиктованном скорее порывом его благородного сердца, нежели спокойной убежденностью политического деятеля. То были лишь иллюзии. Думая об Италии, он в какой-то степени принимал желаемое за действительное. То, что он питал эти иллюзии, делает ему честь как гражданину. Заслуга его как мыслителя состоит в том, что, создавая свою утопию, он основывался на реальных и постоянных факторах жизни современного общества и итальянской нации, на тех факторах, которым предстояло развиваться в более или менее близком будущем, писателем предугаданном. То, что сегодня было иллюзией, завтра стало реальностью.
То обстоятельство, что Макиавелли при всей своей опытности и наблюдательности предавался иллюзиям, отнюдь не должно вызывать удивления: в его натуре было много поэтического.
Вот он сидит в остерии и играет с трактирщиком, мельником и двумя булочниками в «крикку» или «триктрак».
«За игрой вспыхивают препирательства и перебранка, мы воюем из-за каждого куаттрино (гроша), и крики наши доносятся до самого Сан-Кашано».
В этом много плебейского. Но зато дальше, комментируя свои слова, Макиавелли глубоко поэтичен:
«Окунувшись в эту плебейскую атмосферу, я очищаю мозг свой от плесени и даю волю злой моей судьбине: пусть она топчет меня, а я погляжу, неужто не сделается ей стыдно».
А вот он один, в лесу, с томиком Петрарки или Данте, дает простор «вольным мыслям», фантазирует, плывя по волнам воображения:
«Когда наступает вечер, я возвращаюсь домой и вхожу в свою рабочую комнату. На пороге я сбрасываю с себя пыльную, грязную крестьянскую одежду, облачаюсь в одежды царственные и придворные. Одетый достойным образом, я вступаю в античное собрание античных мужей. Там, встреченный ими с любовью, я вкушаю ту пищу, которая уготована единственно мне. Там я не стесняюсь беседовать с ними и спрашивать у них объяснения их действий, и они благосклонно мне отвечают. В течение четырех часов я не испытываю никакой скуки. Я забываю все огорчения, я не страшусь бедности, и не пугает меня смерть. Весь целиком я перевоплощаюсь в них».
Эти слова «я перевоплощаюсь», «даю простор вольным мыслям» звучат энергично и свидетельствуют о том, что его натуре были свойственны созерцательность, экстатичность, восторженность.
Между Макиавелли и Данте есть родство. Но то был Данте, родившийся после Лоренцо деи Медичи, впитавший в себя дух Боккаччо, который издевался над «Божественной комедией» и искал «комедию» в этом мире. В утопии Макиавелли чувствуется преклонение перед человеческим духом, его поэтизация, обожествление.
Вот пример: князь поднимает знамя и, как когда-то Юлий Цезарь, кричит: «Прочь, варвары!»
Это пишет поэт, который взирает на зрелище, созданное его воображением: «Какие ворота закрылись бы перед ним, какой народ отказал бы ему в повиновении, как могла бы зависть стать ему поперек дороги, какой итальянец не пошел бы за ним?»
В заключение приводятся стихи Петрарки:
И Доблесть, не желая
Мириться с Гневом, даст ему отпор:
Отвага вековая
Жива в сердцах италов до сих пор.
Но иллюзии вскоре рассеялись. Макиавелли создал себе прекрасный образ высоконравственного, цивилизованного мира, образ добродетельного, дисциплинированного народа, навеянный древним Римом, и это придает убедительность и его упрекам и его похвалам. Однако то был поэтический мир, слишком отличавшийся от реальности, да и сам Макиавелли был слишком далек от своего идеала, слишком походил на своих современников.
Каждый писатель в какой-то мере умирает для потомков. То же произошло и с Макиавелли: одна часть его, а именно та, которая принесла ему его печальную славу, умерла. Это «отходы» его творчества, самая грубая часть его писательского я, хотя обычно ее считали самой жизненной, настолько жизненной, что именно ее прозвали «макиавеллизмом».
И поныне, когда иностранец хочет сделать Италии комплимент, он называет ее родиной Данте и Савонаролы, а о Макиавелли умалчивает. Да и сами мы не решаемся называть себя сыновьями Макиавелли, потому что между нами и этим великим человеком встал «макиавеллизм». Это всего лишь слово, но слово, освященное веками: оно производит впечатление и отпугивает.
С Макиавелли произошло то же, что с Петраркой. Люди назвали «петраркизмом» то, что у Петрарки было лишь случайным, но к чему свелось все содержание творчества его подражателей. Точно так же «макиавеллизмом» назвали то, что в учении Макиавелли было второстепенным, относительным, а о бесспорном, нетленном забыли.
Так, о Макиавелли сложилось мнение, в соответствии с которым на него смотрели лишь с одной и наименее интересной стороны. Настала пора восстановить его облик полностью.
У Макиавелли есть и формальная логика и содержание. В основе его логики — серьезность цели, то, что он называет добродетелью. Ставить перед собой цель, заведомо зная, что ты не можешь и не хочешь ее достичь, значит уподобиться женщине. Быть мужчиной — значит «твердо шагать к цели». Но, шагая к своей цели, люди часто заблуждаются, потому что их разум и воля затуманены призраками и эмоциями и они судят по внешней стороне вещей; люди слабые, немощные судят о вещах по форме, а не по существу: это характерно для простонародья. Поэтому быть человеком, быть сделанным из настоящего теста — значит отбросить обманчивую форму и идти к цели, сохраняя ясность ума и твердость воли. Такой человек может быть тираном или гражданином, может быть добрым или злым. В данном случае речь идет не о том, это совершенно иной аспект человеческой натуры. Макиавелли интересует одно: можно ли назвать данного человека человеком. Его волнует одно: как обновить корни увядающего растения, именуемого человеком.
Согласно макиавеллиевой логике, добродетель — это характер, воля, а порок — непоследовательность, боязливость, колебания.
Само собой разумеется, что урок из этой сентенции, сформулированной в столь общем виде, могут извлечь все, и добрые люди и плуты; поэтому неудивительно, что одни считают книжку Макиавелли сводом законов для тиранов, а другие — кодексом свободных людей. В действительности она учит основе основ: быть человеком. Из нее мы узнаем, что историей, так же как и природой, управляет не случай, а разумные, поддающиеся учету силы, основанные на согласовании цели и средств, и что человек как часть коллектива и как индивидуум недостоин называться человеком, если тоже не представляет собой разумной силы, соразмеряющей цель и средства.
На этой основе строится зрелая эпоха жизни человечества, по возможности освобождающаяся от воздействия воображения и страстей, ставящая перед собой ясную, серьезную цель, достигаемую точными средствами. Такова основная идея Макиавелли, такова поставленная им задача. Она не абстрактна, не сводится к праздным разговорам: она наполнена содержанием, о котором в основных чертах было сказано выше.
Вот что в учении Макиавелли абсолютно и непреложно: серьезность земной жизни. Ее орудие — труд, ее цель — родина, ее принцип — равенство и свобода, ее нравственный закон — нация, ее созидатель — человеческий дух или мысль, неизменная и нетленная, ее орган — самостоятельное и независимое государство, подчиняющее дисциплине все силы, уравновешивающее все интересы. И венцом ему служит слава, то есть одобрение всего рода человеческого, а в основе лежит добродетель, то есть характер, agere et pati fortia.
Научную основу его учения составляет «правда настоящая», данная через опыт и наблюдение. Воображение, чувство, абстракция вредны в науке в той же мере, что и в жизни. Схоластика умирает, рождается наука.
Вот это подлинный макиавеллизм, живой, вечно молодой. Это программа современного, развитого мира, которая после некоторых поправок и добавлений была более или менее воплощена в жизнь. Чем больше народ приближается к ее осуществлению, тем больше у него оснований называться великим.
Итак, мы гордимся нашим Макиавелли. Когда рушится часть старого здания, то в этом есть и его заслуга, как есть его заслуга и в том, что созидается что-нибудь новое. Сейчас, когда я пишу эти строки, раздается звон колоколов, возвещающих о вступлении итальянцев в Рим. Светская власть церкви рушится.
Раздаются возгласы: «Да здравствует объединение Италии! Да славится имя Макиавелли!».
Он был писателем не только глубоким, но обаятельным. Сколько бы он ни толковал о политических компромиссах, в его словах всегда угадываются его подлинные чувства: ненависть к папе, к императорам и феодалам, тяга к культуре, ко всему современному, к демократии. И когда, одержимый мыслью о цели, он вынужден предлагать любые средства, он нередко прерывает себя, протестует и, как бы извиняясь, говорит: «Учти, что мы живем в развращенную эпоху, и если приходится прибегать к таким средствам, то не моя в том вина, так уж создан мир».
Не выдержала испытания временем в учении Макиавелли не созданная им система взглядов, а то, что доведено в ней до крайности. Его понятие родины, охватывающее все — религию, мораль, индивидуальность, подобно древнему божеству. Государство в его изображении не довольствуется тем, что оно самостоятельно само, оно лишает самостоятельности все и вся. Государство наделено правами, но у человека прав нет. Как инквизиции понадобились костры, так — из государственных соображений, ради охраны государственной безопасности — государству понадобились виселицы и топор палача. То было государство войн, и в этих яростных, кровавых религиозных и политических схватках родился современный мир. Сила породила справедливость. В результате этих битв родилась свобода совести, независимость гражданской власти, а позднее — свобода и независимость наций. И если вы называете макиавеллизмом средства, с помощью которых достигалась цель, то соблаговолите называть макиавеллизмом и достигнутые цели. Однако средства — понятие относительное, они видоизменяются и составляют часть, которая умирает, а цель, будучи достигнутой, остается жить вечно. Макиавелли славен своей программой, и не его вина, что разум подсказал ему средства, которые, как то было доказано дальнейшим ходом истории, соответствовали логике развития мира. Было гораздо проще осудить их, нежели придумать иные. «Dura lex, sed ita lex» («Суров закон, но это закон»).
В макиавеллизме есть часть, изменяющаяся качественно и количественно, в зависимости от времени, места, состояния культуры и морали народов. Эта часть, касающаяся средств, уже очень изменилась, когда же общество преобразуется коренным образом, то она изменится полностью. Но теория о средствах абсолютна и вечна, ибо она основана на неизменных свойствах человеческой натуры. Принцип, из которого исходит эта теория, заключается в том, что средства должны иметь в своей основе разум и учет сил, движущих людьми. Ясно, что кое-что в этих силах абсолютно и кое-что относительно. Макиавелли совершил ошибку, какую совершали обычно все великие мыслители, а именно: придавал абсолютный смысл всему, в том числе и тому, что по сути своей относительно и изменчиво.
Абсолютным, существенным в макиавеллизме является человек, рассматриваемый как самостоятельное, независимое существо, в природе которого заложены и его цель и его средства, законы его развития, предпосылки его величия и упадка, человек как таковой и как часть общества. На этом принципе основаны история, политика и все общественные науки. Первые шаги науки — это портреты, речи, наблюдения над человеком, который присовокупил к классической культуре большой опыт и ясный, свободный ум. Таков макиавеллизм как наука и как метод. Современная мысль находит здесь свою базу, свой язык. Что такое макиавеллизм с точки зрения содержания? Макиавелли, несмотря на сделки с совестью и шатания, свойственные политическому деятелю, начертал на обломках средневековья контуры мира, каким он должен быть, — мира, основанного на идее родины, национальной независимости, свободы, равенства, труда, мира мужественного, серьезного человека.