Шел третий год войны.
Шел третий год блокады.
Шел третий год моей жизни.
Я была старше блокады на полгода и на три месяца старше войны.
Когда в марте 1941 года у моей мамы родились двойняшки, был обыкновенный год, обыкновенный март. Это потом, после 22 июня, его будут называть страшным годом, мертвым годом.
В июне 1941-го мой отец ушел, как положено, на фронт, на Ленинградский. Домой он вернется с орденом Боевого Красного Знамени, с медалью «За отвагу» и с нашитым на гимнастерке прямоугольничком с красными полосками, означавшими, что ранение было тяжелым. Но это будет потом…
А тогда, тогда в 41-м, моя мама с двумя трехмесячными малышами решила остаться в Ленинграде. «Что будет – то будет». Если выживем – вместе, если не выживем – тоже вместе.
Я была старше блокады на полгода и на три месяца старше войны. Когда в марте 1941 года у моей мамы родились двойняшки, был обыкновенный год, обыкновенный март. Это потом, после 22 июня, его будут называть страшным годом, мертвым годом.
Но блокада распорядилась по-своему. Мой брат умер, когда ему было полтора года. Умер дедушка, потому что он был очень большой и ему не хватило еды, чтобы выжить. Умер от голода. Тогда это было обычное дело.
И вот мы остались с мамой одни. По ее рассказам я знаю, что детям-грудничкам было положено детское питание в виде жидкой манной каши, но почему-то я ее невзлюбила. А у мамы – слезы градом – кормить чем-то надо. И она меняла эту кашу на рынке на картошку, которая и была для меня спасением.
Это все я помню по рассказам моей мамы. Но есть блокадный эпизод, который помню я сама.
Начиналась весна, но зима не хотела сдаваться, и было еще очень холодно. Мы опять едем на трамвае № 3, везем в большом белом узле сшитые мамой теплые вещи для фронтовиков. Каждый делал для фронта что мог. Отец – на фронте. А мама и другие ленинградки – здесь, в блокадном городе.
Скамейки в трамвае тогда располагались вдоль вагона. Я стояла, прислонившись к узлу… Он был такой мягкий. Потом что-то произошло – и мы оказались в подворотне на Садовой, около «Пассажа». Вслед за нами двое санитаров в белых халатах поверх ватников внесли носилки. На них лицом вниз лежала женщина. В зимнем пальто, из которого торчала вата почему-то красного, а не белого цвета. Потом носилки накрыли чем-то белым, и красное пятно стало расплываться по белому… Что было потом, я не помню, но… с тех пор я долго еще панически боялась красного на белом.
В то время в продуктовых магазинах все продавщицы были одеты в белые хлопчатобумажные куртки и почему-то очень любили красить ногти лаком ярко-красного цвета (другого тогда и не было). Так вот после той подворотни еще долгое время больших трудов маме стоило завести меня в продуктовый магазин. Что-то тогда случилось. И красный цвет надолго перестал для меня быть красивым. А ведь еще совсем недавно я рисовала красные цветы на белом листе бумаги, потому что это было красиво. Что же случилось тогда в подворотне, после чего на меня наводили ужас ярко-красные ногти продавщиц?
А «случилась» война, «случилась» блокада, «случилась» бомбежка, и на носилках лежала женщина, из которой уходил красный цвет, цвет крови, цвет жизни…
…Со мной все обстояло не так-то просто, потому как белыми были не только одежды продавцов, но и врачи носили белые халаты, а посему и визиты в детскую поликлинику тоже становились делом нелегким.
Я и раньше-то не горела желанием общаться с доктором, ну а уж после перенесенного стресса я считала, что имею полное право отдохнуть от медицины, и заманить меня к врачу было невозможно ни кнутом, ни пряником.
К счастью, день за днем страшное для меня событие постепенно уходило в прошлое, и во мне все налаживалось. Тем более что в жизни блокадного ребенка были и свои радости. Так, в три года у меня появился игрушечный медведь. Его купили на барахолке (сейчас сказали бы «на блошином рынке»). Сделали его из какого-то мехоподобного материала шинельно-серого военного цвета, а еще у него были янтарные глаза и черные «ладошки». На долгие годы он стал моим верным товарищем и любимой игрушкой. Кстати, он жив до сих пор, хотя, конечно, состарился, его шкурку поела моль, из него слегка сыплются опилки военного времени, но янтарные глаза смотрят вполне бодро. Сейчас ему 70 лет. И он, конечно, многое мог рассказать, если бы только умел говорить.
Вслед за нами двое санитаров в белых халатах поверх ватников внесли носилки. На них лицом вниз лежала женщина.
В зимнем пальто, из которого торчала вата почему-то красного, а не белого цвета. Потом носилки накрыли чем-то белым, и красное пятно стало расплываться по белому… Что было потом, я не помню, но… с тех пор я долго еще панически боялась красного на белом.
А еще счастливыми были дни, когда мы с мамой ходили в кино. Может показаться невероятным, что в голодном блокадном городе работали кинотеатры.
Мы жили на Лахтинской улице в доме № 1. Рядом был кинотеатр «Молния», а немного подальше – «Люкс» (потом его переименовали в «Свет»). Фильмы показывали и довоенные («Светлый путь», «Трактористы», «Парень из нашего города», «Александр Невский»), и фильмы военных лет («В шесть часов вечера после войны», «Машенька» и др.). Я хорошо помню все фильмы, потому как и после войны они еще долго не сходили с экранов. Конечно, эта «кинотерапия» помогала мне поскорее забыть ту страшную подворотню на Садовой.
Может быть, не так часто, как хотелось бы, но мы с мамой ходили в кино. В принципе, я вела себя вполне прилично. Тем более что, уютно устроившись на маминых коленях, можно было и немножко вздремнуть, немножко посмотреть, что там делается на экране.
Но для меня главным было другое…
Минут за пятнадцать до начала сеанса в фойе устраивали небольшие концерты, обычно это были сольные музыкальные номера, но случались и дуэты, и арии из оперетт. Очень популярной в ту пору была оперетта Имре Кальмана «Сильва». Лично мной она была очень любима. Вот тут-то и была собака зарыта.
Дело в том, что я очень любила петь, причем петь громко. Как оказалось, со слухом тоже все было в порядке. В мои почти четыре года я знала довольно много песен и пела с удовольствием, причем не только дома, но и, как оказалось, «на публике». И главное, громко. И вот, если мне случалось бывать в кино, да еще в фойе исполняли что-нибудь из «Сильвы», тут уж промолчать не было никакой возможности. Как только главный герой начинал свою арию – я подключалась с ходу, и мы пели уже вдвоем: «Сильва, ты меня не любишь, Сильва, ты меня погубишь…» – и аплодисменты делили на двоих. Мама рассказывала, что остановить меня было сложно, да особо и не останавливали, видимо, это было забавно, люди с удивлением и по-доброму улыбались и хоть на миг забывали о войне.
А война все не кончалась. И моя четвертая весна, хотя и была еще военной, но уже не была блокадной.