Конечно, психологические конструкции – важные, но все-таки шаткие основания для многовекового господства одного человека над громадной страной. Повторюсь, это скорее защитный механизм, выработанный сознанием народа и позволяющий людям примириться с неизбежностью такого господства: «нам нужна твердая рука», как той барышне из рассказа Герберштейна нужны были «знаки любви» от мужа. Безусловно, власть в России обладает исключительными ресурсами, которые обеспечивают ее почти полную автономию от общества, о чем я уже подробно писал в другой главе. Именно это является реальной причиной наличия в России «твердой руки». Нужна ли она нам, обществу, на самом деле? Или это иллюзия больного сознания? Способен ли русский человек к демократии, самоуправлению и самоорганизации? Или он только и умеет, что воспроизводить навязанную государством модель почти биологического господства-подчинения, едва сам добивается власти над себе подобными, хотя бы и в микромире казанского отделения полиции «Дальний»?
Однозначного ответа на все эти вопросы, разумеется, нет. Уже тот факт, что Россия за истекшую тысячу лет так и не сумела создать устойчивые институты гражданского общества, говорит сам за себя. Ни земства, ни Дума не пережили революцию 1917 года, хотя оба института ее несомненно готовили. В Англии в 1642–1649 годах именно парламент, основанный в XIII веке, возглавил революцию. Во Франции 1789 года – это были Генеральные штаты, впервые созванные в XIV веке. Они сначала объявили себя Национальным собранием, а меньше чем через месяц – Учредительным. Самым устойчивым российским парламентом оказалась Государственная Дума, учрежденная в 1993 году Борисом Ельциным и существующая дольше, чем ее прообраз времен Николая II. Тогдашняя Дума протянула 11 лет с 1906 по 1917 год. Нынешняя насчитывает уже 21 год, хотя за последние примерно десять лет из народного представительства она мутировала в бутафорскую виньетку на здании российской государственности. В этом смысле Дума Ельцина – Путина повторила судьбу Советов рабочих, солдатских и прочих депутатов, которые впервые возникли в 1905 году как органы политической самоорганизации населения, альтернативные имперской государственности. Но в СССР советы превратились в декор, призванный придать диктатуре большевиков легитимный демократический характер.
Тем не менее я бы не рисовал историю страны беспросветным авторитарным мраком. В этом давно заключается одна из целей официального историописания, которое пытается убедить нас в том, что «твердая рука» – спасительное благо для страны. Якобы так было всегда, так и будет впредь. Феодальная раздробленность, боярский сепаратизм или смута трактуются не как закономерные явления, у которых были объективные причины. Нет, их изображают своего рода национальной трагедией. Ослабление государства – настойчиво внушают нам – это всегда трагедия. Именно гибель СССР, а не его рождение – «геополитическая катастрофа» XX века. Борьба сильных со слабыми, например, Ивана Грозного с боярами и Новгородом, Петра – со стрельцами, а с недавних пор и Николая I – c декабристами, Столыпина – с революцией 1905–1907 годов трактуются как схватка добра со злом, правды с ложью. Несмотря на развенчание Сталина, низвержение его в самые мрачные бездны ада еще на XX съезде КПСС, официальная историография находила и находит достоинства даже у него. Зато мы выиграли войну. Зато он был «эффективным менеджером» и прочее в том же духе. Так нас пытаются убедить в неизбежности жертв, принесенных Сталиным. Он как слабительное – неприятно, конечно, но такова была необходимость, согласно анамнезу.
Между тем существовала и другая история нашей страны, которую тщательно прятали от досужего взгляда. Речь вовсе не идет об истории так называемого «освободительного движения» в России. Ею как раз отбили все почки советским школьникам. У Ленина должна была быть убедительная генеалогия, не хуже романовской. Радищев разбудил декабристов, декабристы – Герцена, он стал звонить в «Колокол» и т. д. Примечательно, однако, что рассказ о народных восстаниях и революционном движении еще со времен Сталина уживался с откровенной апологией самого деспотичного самодержавия образца Ивана Грозного или Петра Великого. Вот знаменитые размышления Сталина об Иване Грозном: «Иван Грозный был очень жестоким. Показывать, что он был жестоким можно, но нужно показать, почему необходимо быть жестоким. Одна из ошибок Ивана Грозного состояла в том, что он недорезал пять крупных феодальных семейств. Если он эти пять боярских семейств уничтожил бы, то вообще не было бы Смутного времени. А Иван Грозный кого-нибудь казнил и потом долго каялся и молился. Бог ему в этом деле мешал… Нужно было быть еще решительнее». Остается только посочувствовать российской историографии, которой пришлось выявлять эти пять боярских семейств, очевидно, взятых Сталиным с потолка. Симптоматично, что в целом Иван Грозный Сталину был ближе, чем Петр: «Иван Грозный был более национальным царем, более предусмотрительным, он не впускал иностранное влияние в Россию, а Петруха открыл ворота в Европу и напустил слишком много иностранцев» (из беседы Сталина с Эйзенштейном и Черкасовым по поводу фильма «Иван Грозный», 1947 год).
В причудливом мире так называемого исторического материализма ученым приходилось изображать нарастание классовой борьбы, одновременно восхвалять крайние формы деспотизма, критикуя его же за репрессии против «освободительного движения» и, наконец, превозносить интернационализм, ненавидя при этом Запад. Фуэте наших профессоров истории много превосходили искусство Галины Улановой, да что там – всего Большого и Кировского балетов, вместе взятых. И на этом минном поле отечественной истории еще приходилось прятать от народонаселения действительно важную часть прошлого страны, которая сулила иной человечный путь развития.