В 1831 году князь Вяземский, комментируя патриотические стихи Пушкина по польскому вопросу, заметил: «Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: от Перми до Тавриды и прочее. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия – Федора, а нравственная – дура». Так один из самых ядовитых умов России, наверное, впервые попытался критически оценить простор страны, который, как я уже писал, был не только ее благом, но и проклятием.
Низкая плотность населения в сочетании с огромными пространствами законсервировала экстенсивный тип экономики, в которой решающую роль играют не производительность труда и технические инновации, как в Западной Европе, а неограниченность ресурсов – земли, леса, дичи, рыбы, мехов и, наконец, нефти и газа. Собственно, эксплуатация не связанных с земледелием ресурсов исторически и называется в России «промышленностью». «Промышленные люди» освоят Сибирь в XVII веке и Аляску в XVIII–XIX веках, то есть будут прежде всего хищнически истреблять местного пушного зверя. Добычу пушнины тогда и понимали, как правило, под «промышленностью». Первое серебро Сибирь даст почти через 150 лет после своего покорения, в 1704 году, золото – в 1752 году. Националисты напрасно ругают Александра II за то, что он продал американцам Аляску. Александр II был истинно российским царем. Истребив каланов – их мех серебрился еще на Евгении Онегине, – русские просто не знали, зачем им эта земля и что еще с ней можно делать. И даже давали американским сенаторам и газетчикам взятки, чтобы поскорее избавиться от лишней обузы.
Характерно, что, когда русский человек попадает в средневековую Западную Европу, его поражает «хитрость» тамошней жизни. Вот что пишет анонимный автор из Суздаля, который первым из соотечественников оставил записки о своем путешествии на Запад около середины XV века: «И среди града того (Люнебурга в Германии. – Н.У.) суть столпы устроены, в меди и позлащены, велми чюдно, трех сажень и выше; и у тех столпов у коегождо люди приряжены около тою же медию (то есть медные статуи. – Н.У.); и истекают ис тех людей изо всех воды сладкы и студены: у единого из уст, а у инаго из уха, а у другаго из ока, а у инаго из локти, а у инаго из ноздрию, истекают же велми прытко, яко из бочек; те бо люди видети просто, яко живи суть, и те бо люди напояют весь град той и скот; и все приведение вод тех велми хытро, истекание и несказанно». А вот Лейпциг: «И таковаго товара и хитра рукоделиа ни в коем граде в предписанных не видехом». Нюрнберг: «И полаты в нем деланы белым камнем, велми чюдны и хитры; такоже и рекы приведены к граду тому великими силами хитро; а иные воды во столпы приведены хитрее всех предписанных градов, и сказати о сем убо не мощно и недомыслено отнудь». Аугсбург: «И божници в нем устроены, и с надвориа писано велми хитро». И, наконец, Флоренция: «И есть во граде том божница устроена велика, камень мормор бел да черн; и у божницы тое устроен столп и колоколница, тако же белы камень мормор, а хитрости ея недоумеет ум наш».
Европейцы хитры, русские бесхитростны. Умничанье у нас вообще не поощряется. Если вы думаете, что слово «умничать» принадлежит какому-нибудь безымянному прапорщику Российской армии, вы ошибаетесь. Оно довольно часто встречается в грамотах Московии примерно в том же значении, в котором его потом употребит наш коллективный прапорщик.
Столетия экстенсивной экономики, безусловно, сформировали особый тип личности – «бесхитростный», не «умствующий» или, как бы мы сказали сегодня, неинновационный. Можно было бы назвать его даже паразитическим, если бы жизнь нашего народа не была так трудна и трагична. При всей громадности Россия была страной, в которой суровый климат и бедные почвы обрекали население на скромную жизнь, часто на грани существования. Страны Западной Европы не знают голода с середины XIX века, Россия – только со второй половины XX века. «В Европе, – пишет Ключевский, – нет народа менее избалованного и притязательного, приученного меньше ждать от природы и судьбы и более выносливого». Правда, и более склонного к краткому, зато чрезвычайному напряжению сил в миг короткого северного лета, нежели к постоянному размеренному труду в течение всего года. Корабельное слово «аврал» – спешная работа на судне – пришло в наш язык из голландского уже при Петре, но очень точно описывает национальные трудовые привычки.
Пока у европейцев, стиснутых в своих крошечных долинах, зацепившихся за отвесные горные склоны, вырывающих у океана километры тверди, столетиями вырабатывалось сознание, что этот клочок земли и есть родина, пока все более виртуозными становились техники возделывания земли, все более разнообразными – занятия населяющих ее людей, русский человек везде чувствовал себя гостем, временщиком, кочевником, случайностью. Пару лет – и будет новая паль, будет новая жизнь, затем другая, и слава богу. Быт «промышленников», преодолевавших в погоне за пушным зверем многие тысячи верст, был, наверное, еще более поверхностным. К чему строиться, обживаться?! Все временно, все понарошку, все тонет в бесконечности этой однообразной земли. И так столетие за столетием, пока мы не пришли к нынешней бесхитростной жизни на нефтедоллары, при которой главное снова не умничать.
Характерно, что популярные ныне «чемоданные настроения» – все эти «пора валить!» – отнюдь не новость для России, не какая-то особенность позднепутинской общественной атмосферы, а проявление все той же русской матрицы с ее неистребимым комплексом временщика, исторической случайности в бесконечном пространстве и бесконечном же времени. Если нам что-то не по нраву, мы не будем стараться изменить существующую реальность в соответствии с собственным мироощущением, нет. Испокон веков нас не принуждали к этому ни теснота, ни укорененность в земле, как это было в Западной Европе, где восстание подданных против тирана – правителя, нарушившего закон и обычай, считалось правом и даже обязанностью истинных граждан, о чем, например, писал не какой-нибудь политический радикал, а наиболее уважаемый богослов Католической церкви – Фома Аквинский уже в XIII веке. Русские, недовольные своей жизнью, не пытались ее изменить, они просто уходили. В Литву, на Дон, за Урал, в Сибирь, теперь на Запад – русские бежали или, как тогда говорили, «гуляли» всегда.
Громадность и пустынность русского мира породила беспрецедентное в истории явление – «гулящий человек», беглец из общества, отрекшийся от всякого исконного «товариства», доли (отсюда – обездоленный), вольный удалец, козак или, как теперь пишут, казак. Происхождение этого, по-видимому, тюркского слова туманно. Самое его раннее значение фиксируется в XIII веке и связано с обороной, защитой. Но уже в XIV веке под казаками понимают вольных людей, разбойников, беглых, воров, авантюристов, которые, вырвавшись из традиционной общественной среды, живут сами по себе, не утруждаясь связями ни с землей, ни с соседями.
Степные пространства юга России давали богатые возможности для привольной жизни за счет, с одной стороны, военной службы, с другой – грабежа, а как правило, за счет того и другого. И хотя поначалу источники знают и казаков-татар, и казаков-черкесов, и даже казаков-армян, с конца XV – в XVI веке среди казаков все чаще встречаются христиане славянского происхождения. Тем не менее вся терминология казакования тюркская: становище зовется кошем, временное жилище – куренем, гусли – кобзой, плетка – нагайкой (от ногаев, тюрских кочевников Поволжья), порты – шароварами, командир – есаулом. Даже казачий оселедец с вислыми усами, очевидно, воспроизводили тюркские моды. Впрочем, ни кровь, ни вера для людей Поля не играли существенной роли, что подтверждает участие казаков во многих татарских походах на Москву и Казань. И уж совершенно естественно было их участие в польско-литовских военных предприятиях против Московии. В эпоху Смуты они впервые вступают даже на арену большой польско-российской политики, решая, кому достанется шапка Мономаха – ставленнику Кракова или Москвы.
В конечном итоге казачество сформировало имперский limes – границу России по всему южному степному коридору, от Запорожья до Амура. Правда, limes этот был постоянной головной болью правительства. Интеграция казачества в государство шла крайне медленно и вызывала довольно ожесточенное сопротивление вольных людей. По меньшей мере три крупных бунта были не столько крестьянскими, как заклинала марксистская наука, сколько казачьими – восстания Разина, Булавина и Пугачева. После последнего даже мятежную реку Яик переименовали в Урал. Во второй половине XVIII века казаки, наконец, были подчинены империи в качестве особого сословия, весьма привилегированного. В 1811 году Александр I запретил запись в казаки. Отныне казаком можно было только родиться. К концу империи в России существовало 11 казачьих войск, которые могли выставить до 200 тысяч человек. Казаки по своей многочисленности – их накануне революции насчитывалось 4,4 млн – вполне могли претендовать на статус особого этноса, которым, конечно, не являлись. Впрочем, Гитлер предполагал создать государство «Казакия», ошибочно полагая, что казаки являются потомками остготов Причерноморья.
Редкость, рассредоточенность населения, огромные просторы для «гуляния» не способствовали формированию горизонтальных гражданских связей. «Чувство локтя», земская солидарность, умение находить компромисс, гармонизировать противоположные точки зрения в общих интересах, столь важные для генезиса европейской идентичности, которая рождалась в густонаселенном мире Европы, в России выражены слабо.
Русский сам по себе был лучше русского народа в целом, который вообще как общность людей сформировался только благодаря насилию государства. Соответственно в те редкие моменты нашей истории, когда народ ненадолго осознавал себя самостоятельным, отдельным от государства вершителем собственной судьбы, он отрицал всякую государственную атрибутику как навязанную сверху. Так произошло с имперским флагом и даже торговым триколором в 1917 году, которые стихийно были вытеснены красным знаменем, судя по всему, поначалу не связанным только с большевиками и прочими социалистами. Впервые красный флаг появился во время крестьянского восстания в селе Кандиевка Пензенской губернии в 1861 году, вождь которого, крестьянин Леонтий Егорцев, выдавал себя за великого князя Константина Павловича, а потому едва ли мог быть заподозрен в связях с главным тогдашним оппозиционером – Герценом. Как бы там ни было, красное знамя в 1991 году ждала та же участь. Теперь уже оно воспринималось в качестве символа государственного угнетения. Но очень скоро вернувшийся в 1991 году триколор сам перестал ассоциироваться с народом, обрушившим Советский Союз, и превратился буквально в государственный флаг. Поэтому на Болотной и Сахарова триколоров не было, вместо них присутствовали ветхие символы всех существовавших в России идеологий и хипстеровский креатив. Какой контраст с украинским Майданом, который являлся именно национальным, жовто-блакитным, протестом не против государства как такового, а против отдельных его представителей, протестом нации против «тирана»?!