Книга: Величайшие врачеватели России. Летопись исторических медицинских открытий
Назад: Глава двадцать вторая Национальный герой Индии
Дальше: Глава двадцать четвертая Основоположник русской нейрохирургии

Глава двадцать третья
Манящий зов пера

 

Речь пойдет не о том пере, которым врач выписывает рецепты, заполняет историю болезни или пишет научные работы, – о пере писательском. По-моему, просто невозможно обойтись без рассказа о том вкладе, который русские врачи внесли еще и в литературу, иногда до самого конца совмещая ее с медициной, иногда полностью уходя от прежнего занятия и оставаясь в литературе навсегда.
Так уж случилось, что литература – такое уж у нее обыкновение – сплошь и рядом увлекает за собой тех, кто сначала и не думал о чисто литературной карьере. Но – поманила, завлекла и никогда более не отпускала…
В самом деле, кого бы мы получили, оставайся Лев Толстой и далее на военной службе? Учитывая его происхождение и родственные связи – не исключено, что, быть может, даже и генерала. Но трудно сказать, прославившегося бы военными талантами или попросту выслужившего чин. И уж тем более вряд ли дослужился бы до генерала пехотный офицер далеко не самого престижного полка Александр Куприн, происхождения не особенно и знатного, должных связей не имевший. Взявшись за перо, они, тем не менее, стали генералами – от литературы. Классиками русской словесности.
А какова была бы судьба не самого выдающегося, мягко скажем, английского врача Артура Конан Дойля, ставшего классиком детективного жанра, не возьмись он за другое перо? Сам он, правда, от такого титула всегда отказывался, Шерлока Холмса крупно недолюбливал, а в большие писатели рассчитывал выйти благодаря своим историческим романам – откровенно говоря, нудноватым и почти ныне забытым, – а впоследствии еще чересчур многого ждал от своих работ по спиритизму, сегодня вызывающих лишь ироническую усмешку. Но вот Шерлок Холмс… Впрочем, вы сами прекрасно знаете, как с ним обстоят дела.
Начнем с рассказа о Владимире Дале – согласно хронологии XIX столетия. Будущий писатель и лексикограф (как тогда именовались собиратели народного фольклора) родился в 1801 году в местечке Луганский завод (ныне Луганск). Впоследствии для своих литературных работ Даль возьмет псевдоним от имени своей «малой родины» – Казак Луганский.
Казаком он вообще-то не был. Отец Даля, датчанин Иоганн Христиан фон Даль (1764–1821), принял российское подданство в 1799 году и с тех пор именовался Иваном Матвеевичем. Он был богословом и медиком, знал немецкий, английский, русский, французский, идиш, иврит, латынь и древнегреческий. Известность его как выдающегося лингвиста достигла Екатерины II, и она пригласила его в Петербург на должность придворного библиотекаря.
(Есть версия, что Даль – не датчанин, а потомок русских старообрядцев. Не знаю, насколько она аргументирована, но известно, что после церковного раскола и жестоких преследований старообрядцев они в немалом количестве бежали не только в соседнюю Польшу, но и в другие европейские страны.)
Придворным библиотекарем Даль-старший побыл недолго: вскоре он уехал в Иену, прошел там курс врачебного факультета и вернулся в Россию с дипломом доктора медицины. Российская медицинская лицензия гласит: «Иван, Матвеев сын, Даль 1792 года марта 8 числа удостоен при экзамене в Российской империи медицинскую практику управлять». Причиной всему – суровый и властный тесть Даля Христофор Фрайтаг, буквально вынудивший зятя бросить «эту глупую филологию» и получить медицинское образование, потому что считал профессию врача одной из немногих «доходных и практических» профессий.
Получив в 1814 году потомственное дворянство, Иван Матвеевич, к тому времени старший лекарь Черноморского флота, тем самым получил и право на обучение своих детей в Петербургском морском кадетском корпусе за казенный счет. В возрасте тринадцати с половиной лет вместе с братом Карлом, младше его на год (раненько тогда начинали военное обучение), Владимир поступил в корпус, где учился с 1814 по 1819 год и был выпущен мичманом на Черноморский флот, двенадцатым по успехам из восьмидесяти шести гардемаринов.
Вот только морская служба категорически не задалась. Сам Даль тут был ни при чем. Вернее, очень даже при чем, но это не имело никакого отношения к морской службе…
Разыгрались события, право слово, достойные бойкого пера Александра Дюма…
Я уже писал о том, как в Крымскую войну Н. И. Пирогов ожесточенно боролся с засевшими повсюду казнокрадами. Но, по сравнению с «делами давно минувших лет», они были, так сказать, «остатками прежней роскоши». Расцвет казнокрадства и коррупции в Крыму пришелся на 1820–1830 годы, когда форменным царьком там был адмирал Грейг, натуральнейший «крестный отец» тамошних казнокрадов и махинаторов, обсевших буквально все места, где можно было украсть хоть рубль. Правда, крали не рублями – миллионами…
Грейг, пользуясь известным выражением, сосредоточил в своих руках необъятную власть. Главный командир Черноморского флота и военных портов, генерал-губернатор Николаева и Севастополя. По должности ему был подчинен и весь торговый флот Черного и Азовского морей, а также гражданские порты, торговые склады и таможни Крыма. Одновременно Грейг был и… председателем Николаевского ссудного банка (в те времена этакое вот совмещение должностей допускалось практически открытое).
Легко представить, какие возможности открывала подобная власть, сосредоточенная в руках одного человека, окруженного целой тучей сомнительных дельцов. Да к тому же сложилось так, что еще со времен Потемкина Черноморский флот, в отличие от Балтийского, сохранял гораздо большую независимость от Московского министерства в хозяйственно-финансовых делах (самостоятельности гораздо больше, а контроля гораздо меньше).
Вот и развернулись… «Бюджетных» денег через казну Черноморского флота ежегодно проходило от 8 до 12 миллионов рублей золотом. Вовсе не обязательно было их примитивно воровать – достаточно было изящно проделывать всевозможные комбинации с подрядами и поставками. Схемы нам прекрасно знакомы по нашему времени: завышенные цены, когда разница делится между участниками, «распилы», «отпилы», «откаты» и прочие предосудительные забавы с казенными суммами, которые, забавы эти, никак нельзя считать изобретением нашего времени. Я не особенно и преувеличу, сказав, что нынешние стародавним махинаторам типа Грейга и его теплой компании и в подметки не годятся…
Все поставки флоту корабельного леса (и другие хозяйственные дела) прочно держала в руках сожительница Грейга с интересной фамилией Сталинская (ударение на «и») – разумеется, при помощи немалого числа «допущенных к столу» дельцов. Вдобавок именно через порты Азовского и Черного морей шел основной грузооборот российской внешней торговли (вывозили главным образом пшеницу), что давало возможность людям понимающим сколачивать немалые состояния на всевозможных комбинациях. Ну, а если вспомнить, что все банковское дело было сосредоточено в руках Грейга… масштабы темных сделок и размеры неправедно нажитых капиталов в воображение умещаются плохо. (Естественно, Грейг и его компания имели возможность много лет резвиться самым беззастенчивым образом только потому, что их «крышевало» в столице немало высокопоставленных сановников – ну, мы же не дети, ни на минутку не допустим, что сановники это делали по доброте душевной.)
А вдобавок тут же, на суше, дислоцировалась 2-я Южная армия, где воровали столь же увлеченно, правда, в гораздо меньших масштабах. Ну, тут уж были чисто технические причины: флотская мафия контролировала огромный бюджет флота, дорогостоящие подряды на строительство кораблей и ремонт крепостей, да вдобавок зерноторговлю. Армейцам приходилось пробавляться махинациями с продовольствием и другими видами снабжения армии. А также строительством дорог для возможного передвижения воинских частей – золотое дно для человека понимающего, в чем мы можем убедиться и сегодня. Естественно, обе «семьи» действовали в самом трогательном единении. Время от времени в Петербурге громыхали все же громы и молнии, но в отставку «по состоянию здоровья» вылетали лишь отдельные пешки, что общего положения дел не меняло.
Сухопутную мафию прекрасно осведомленные о многих «вольностях» тогдашние спецслужбисты все же сумели изрядно приструнить и произвести нешуточную кадровую перетряску, воспользовавшись в качестве предлога восстанием декабристов, в котором оказались замешаны многие высокопоставленные военные Южной армии, от всем известных Пестеля и генерала Волконского до гораздо менее известного широкой общественности генерал-интенданта армии Юшневского. Флот, правда, не тронули, а там и армейцы потихонечку восстановили прежние позиции…
Вот в это осиное гнездо и занесло Владимира Даля. По молодости лет и житейской неопытности мичман плохо представлял, с кем связывается, а потому однажды сочинил язвительное стихотворение, где досталось и Сталинской, и самому Грейгу, которого Даль вдобавок ко всему назвал «глупым рогоносцем». Стихотворение переписал себе кто-то из знакомых Даля, тот дал списать еще кому-то… В общем, уже через несколько дней вирши распространились по всему Севастополю. И дошли до Грейга, форменным образом осатаневшего.
Буквально сразу же по его приказу Даля арестовали, и он почти год провел на гауптвахте – а потом суд (как легко догадаться, «карманный» суд Грейга) разжаловал мичмана в матросы на полгода «за сочинение пасквилей».
Грейгу этого показалось мало, и он стал добиваться, чтобы Даля разжаловали из мичманов навсегда и поставили служить матросом (как тогда было принято – до седых волос)…
Тут, на счастье Даля, вмешался Петербург. В Петербурге знали массу интересного о делишках Грейга и его камарильи, еще за несколько лет до этой истории Александр I (тоже, как говорится, полностью бывший в теме) пытался адмирала снять. Однако «крыша» отстояла, явно испугавшись, что под угрозой окажется их доля.
(Забегая вперед: свалить Грейга удалось только Николаю I, да и то не сразу, а только в 1833 году, когда император, что называется, вошел в силу и Третье отделение окрепло…)
Наверняка оттого, что черноморские художества были в Петербурге прекрасно известны (Даль к тому же подал прошение императору, рассчитывая на его заступничество), Морской аудиторский комитет (нечто среднее меж тогдашней военной прокуратурой и Счетной палатой) приговор Грейга не утвердил. Далю вернули звание мичмана и от греха подальше перевели служить на Балтийский флот. Однако его достали и там: у Грейга и на Балтике было немало влиятельных дружков-приятелей, и они быстренько стали делать все, чтобы осложнить мичману жизнь до предела. Сообразив, что его и здесь не оставят в покое, Даль подал в отставку с надежной формулировкой – «по болезни». Впоследствии именно эта формулировка послужит основанием для иных лихих «исследователей» (как ни странно, но апологеты Грейга среди них встречаются до сих пор) выдумать сказочку, якобы Даль ушел с флота оттого, что плохо переносил качку и страдал морской болезнью. Как же его в таком случае не «комиссовали» раньше – отправили в отставку только через десять лет морской службы?
Оказавшись «на гражданке», Даль некоторое время выбирал дальнейший жизненный путь. И, скорее всего, по примеру отца решил стать медиком. Отправился в Дерптский университет, как многие герои нашего повествования. 20 января 1826 года он поступил на медицинский факультет, но только два года спустя был зачислен «на казенный кошт», а до того приходилось несладко: жил в чердачной каморке, зарабатывал на жизнь уроками русского языка. Учился усердно, особенно латыни. За работу по одной из тем, объявленных философским факультетом, получил серебряную медаль.
В том же 1828 году учебу пришлось прервать – началась очередная русско-турецкая война, в Задунайской области появились вспышки чумы, и действующей армии понадобились медики в немалом количестве. Даль досрочно «с честью выдержал экзамен на доктора не только медицины, но и хирургии». Темой его диссертации было «Об успешном методе трепанации черепа и о скрытом изъязвлении почек».
Уже тогда, в действующей армии, Даль начал собирать материалы для будущего фундаментального труда «Толковый словарь живого великорусского языка», причем успел сделать столько записей, что они составили целый «походный архив» – изрядно нагруженного верблюда. Этого верблюда однажды то ли увели турки, то ли он сам отбился от обоза, но казаки его быстро разыскали и вернули Далю.
В 1831 году Даль, участвуя в подавлении польского мятежа, ненароком для себя получил с одной стороны выговор, с другой – поощрение. Войскам генерала Ридигера предстояло переправиться через Вислу, но не было ни моста, ни инженеров. Тогда Даль, взяв под команду саперов, навел мост, защищал его при переправе, а потом сжег, чтобы отрезать путь мятежникам. Его прямое начальство не придумало ничего лучшего, кроме как вынести врачу выговор «за неисполнение своих прямых обязанностей», а вот император Николай, узнав о происшедшем, тут же наградил Даля орденом.
Потом Даль поступил ординатором в петербургский Военно-сухопутный госпиталь, но литература притягивала по-прежнему, и он познакомился с Пушкиным, Жуковским, Крыловым, Гоголем, Языковым, Одоевским (именно Далю умирающий Пушкин подарит потом свой знаменитый перстень-талисман). В дальнейшем был и на гражданской службе. В 1859 году, выйдя в отставку и поселившись в Москве, посвятил все свое время главному делу своей жизни – «Толковому словарю». Одним из первых он занялся изучением русских говоров-диалектов.
Сам Даль формулировал поставленные перед собой задачи так: «Живой народный язык, сберегший в жизненной свежести дух, который придает языку стройность, силу, ясность, целость и красоту, должен послужить источником и сокровищницей для развития образованной русской речи». «Общие определения слов и самих предметов и понятий – дело почти неисполнимое и притом бесполезное. Оно тем мудренее, чем предмет проще, обиходнее. Передача и объяснение одного слова другим, а тем паче десятком других, конечно, вразумительнее всякого определения, а примеры еще более поясняют дело».
Выдающийся русский писатель Котляревский писал о словаре: «…и русская наука, словесность, все общество будут иметь памятник, достойный величия народа, будут вполне обладать произведением, которое составит предмет нашей гордости».
Уже в 1861 году за первые выпуски «Словаря» Даль получил Константиновскую медаль Императорского географического общества, в 1868 году избран почетным членом Российской академии наук, а по выходе в свет всего словаря награжден Ломоносовской премией академии.
И вновь, хотя речь на сей раз идет не о медицине, не дает покоя вопрос: КОГДА ОН ВСЕ ЭТО УСПЕЛ? «Толковый словарь живого великорусского языка», «Пословицы русского народа» (свыше 30 тысяч пословиц!). Собранные Далем четыре тысячи русских сказок. Учебники ботаники и зоологии для военно-учебных заведений. Изрядное количество статей по русскому языку, этнографии, естественным наукам, медицине. А ведь он еще и служил – то военным хирургом, то по гражданской части – и хорошо служил, исправно…
Великий был человек.

 

 

…Об Антоне Павловиче Чехове написано столько, причем серьезнейших работ, что, приступая к рассказу о нем, я, признаться, ощутил даже легкую оторопь: что же мне, скромному, еще-то добавить? Но, поскольку без Чехова наша книга никак обойтись не может, пришлось решиться…
В жизни Чехова медицина и литература были неразрывно переплетены, пожалуй, с самого начала. В 1879 году, окончив Таганрогскую гимназию, он приезжает в Москву и поступает на медицинский факультет Московского университета. А уже в следующем году в журнале «Стрекоза» выходит его первое произведение – знаменитый рассказ «Письмо к ученому соседу». С тех самых пор и до окончания врачебной практики главную часть доходов (а Чехов содержал еще родных) будут составлять не студенческая стипендия и не скромное жалованье врача, а гонорары от издателей (медицинскую практику Чехов оставит относительно быстро, в 1897 году, по совету врачей – туберкулез, бич России…).
Не буду состязаться с учеными литературоведами. Упомяну лишь об одном обстоятельстве: об этом как-то забыли, но именно Чехов стал одним из отцов-основателей российского детектива. Именно все практически черты детектива носит его вышедшая в 1884 году повесть «Драма на охоте» (даже многие из тех, кто ее не читал, могут вспомнить отличную экранизацию: фильм «Мой ласковый и нежный зверь»).
Для тех, кто повесть не читал, – кратко. Отставной судебный следователь Камышев, желая чуть подзаработать, приносит в редакцию литературного журнала свою повесть «Драма на охоте», причем сразу предупреждает: основана она на реальных событиях, невольным свидетелем которых (и даже сыграть в них свою роль) Камышеву как-то пришлось быть.
Камышев гостит у своего доброго приятеля, графа, этакого уездного светского льва, еще сохранившего кое-какие «остатки прежней роскоши» (хотя топор уже вовсю стучит по стволам пресловутых «вишневых садов»). Они встречают в лесу юную красотку. Девушка – дочь здешнего лесничего, бедного, запойного, полусумасшедшего. Жизнь такая ее, умную и расчетливую, не может не тяготить, а потому она вскоре из голого расчета выходит замуж за графского управляющего: человек, конечно, пожилой, но занимает неплохую должность, вдобавок дворянин, даже именьице есть, пусть и заложенное. Одним словом, история стара как мир.
А вот дальше начинаются едва ли не шекспировские страсти. Оленьке, юной новобрачной, случившегося откровенно мало – честолюбивая девочка хочется подняться еще выше… И она без особых моральных терзаний становится любовницей графа (с расчетом на большее), а там и Камышева – пожалуй что «для души». Какое-то время так и существует чуть сюрреалистический этот любовный четырехугольник: законный муж (от которого она, впрочем, переселилась к графу), не на шутку влюбившийся Камышев и граф, который что-то отнюдь не спешит предлагать руку и сердце, наоборот, начинает откровенно тяготиться надоевшей игрушкой. И юная красавица, уже понимающая, что попала в нешуточный житейский переплет.
Во время очередной охоты, устроенной уездным «высшим светом», ее находят раненной в бок ножом, и она вскоре умирает, так и не успев назвать имя убийцы. Расследование ведет Камышев, как ему и полагается по должности судебного следователя. Виновника он находит быстро – муж-рогоносец, люто ревновавший к графу. Убийца отправляется на каторгу, но умирает еще на этапе. Такая вот печальная история.
А финал… Когда через пару месяцев Камышев приходит к редактору узнать о судьбе своей повести, тот (предшественник многочисленных сыщиков-любителей последующих времен) очень логично, обстоятельно и убедительно объясняет Камышеву, что тот тогда ошибся и отправил на каторгу невиновного (ну, отправлял, разумеется, суд, но главную роль сыграли выводы Камышева). Аргументы настолько убедительны и неопровержимы, что Камышев даже не пытается дискутировать. Вопрошает лишь:
– Кто же тогда убил?
На что ему редактор спокойно отвечает:
– Да вы и убили…
И столь же логично, убедительно, обстоятельно, в хорошем стиле Шерлока Холмса (первая повесть о котором появится лишь через три года) объясняет, почему он уверен, что убил именно Камышев. И тот сознается. Правда, оба понимают, что признание ничем настоящему убийце не грозит: нет ни улик, ни прямых доказательств, прошло восемь лет, многие свидетели мертвы…
Такая вот история. Классический, чистейшей воды детектив. Кстати, только лет тридцать спустя, если не больше, на этот сюжетный ход наткнется Агата Кристи и использует его в одном из своих лучших романов: тот, кто рассказывал об убийстве, на последней странице и оказывается убийцей. Безусловно, к этому открытию леди Агата пришла самостоятельно (нет сведений, чтобы она когда-нибудь читала Чехова) – но первым был все-таки Антон Павлович…
Антон Павлович… Бог ты мой, сколько же он успел за свои сорок четыре года! В 1890 году совершил свою знаменитую поездку на Сахалин, где провел серьезные медико-социологические исследования (и написал великолепную книгу «Остров Сахалин»). В 1892 году объехал Нижегородскую и Воронежскую губернии по делам помощи голодающим. В том же году организовал врачебный участок по борьбе с холерой, а в следующем, во время очередного визита холеры, – контрольно-наблюдательный медицинский пункт в своем имении Мелихово. Был гласным Серпуховского земского собрания (по современным меркам – депутат местного самоуправления), присяжным заседателем московского окружного суда, попечителем Талежского сельского училища. За свой счет (и с помощью собранных пожертвований) построил три сельские школы. Участвовал в первой всеобщей переписи населения, за что получил бронзовую медаль, введенную специально за труды по переписи. А вскоре награжден орденом Святого Станислава 3-й степени «за труды по народному просвещению». Избран почетным академиком Императорской академии наук, но через два года сложил с себя это звание, узнав, что в результате закулисных интриг (направлявшихся лично императором) признали недействительными выборы в академию Горького.
Умер до обидного рано, в сорок четыре. Грусть берет, когда представляешь, сколько он еще мог сделать…
Ну, а чтобы не заканчивать на печальной ноте, приведу составленные самим Чеховым шуточные правила для начинающих литераторов (вдруг кому-то да пригодится?):
Всякого только что родившегося младенца следует старательно омыть и, давши ему отдохнуть от первых впечатлений, сильно высечь со словами: «Не пиши! Не пиши! Не будь писателем!»
Если же, несмотря на такую экзекуцию, оный младенец станет проявлять писательские наклонности, то следует попробовать ласку. Если же и ласка не поможет, то махните на младенца рукой и пишите «пропало». Писательский зуд неизлечим.
А далее – еще 18 правил.
1. Следует помнить, что авторство по случаю лучше постоянного писательства. Кондуктору, пишущему стихи, живется лучше, чем стихотворцу, не служащему в кондукторах.
2. Следует также зарубить себе на носу, что неудача на писательском поприще в тысячу раз лучше удачи. Первая наказуется только разочарованием да обидною откровенностью почтового ящика, вторая же влечет за собою томительное хождение за гонораром…
3. Писанье как «искусство для искусства» выгоднее, чем творчество за презренный металл. Пишущие домов не покупают, в купе первого класса не ездят, в рулетку не играют и стерляжьей ухи не едят. Пища их – мед и акриды (кузнечики. – А. Б.) приготовления Саврасенкова, жилище – меблированные комнаты, способ передвижения – пешее хождение.
4. Слава есть яркая заплата на ветхом рубище певца, литературная же известность мыслима только в тех странах, где за уразумением слова «литератор» не лезут в «Словарь 30 000 иностранных слов».
5. Пытаться писать могут все без различия званий, вероисповеданий, возрастов, полов, образовательных цензов и семейных положений. Не запрещается писать даже безумным, любителям сценического искусства и лишенным всех прав. Желательно, впрочем, чтобы карабкающиеся на Парнас были по возможности люди зрелые, знающие, что слова «ехать» и «хлеб» пишутся через «ять».
6. Желательно, чтобы они по возможности были не юнкера и не гимназисты.
7. Предполагается, что пишущий, кроме обыкновенных умственных способностей, должен иметь за собой опыт. Самый высший гонорар получают люди, прошедшие огонь, воду и медные трубы, самый же низший – натуры нетронутые и неиспорченные. К первым относятся: женившиеся в третий раз, неудавшиеся самоубийцы, проигравшиеся в пух и прах, дравшиеся на дуэли, бежавшие от долгов и проч. Ко вторым: не имеющие долгов, женихи, непьющие, институтки и прочие.
8. Стать писателем очень нетрудно. Нет того урода, который не нашел бы себе пары, и нет той чепухи, которая не нашла бы себе подходящего читателя. А посему не робей… Клади перед собой бумагу, бери в руки перо и, раздражив пленную мысль, строчи. Строчи о чем хочешь: о черносливе, погоде, говоровском квасе, Великом океане, часовой стрелке, прошлогоднем снеге… Настрочивши, бери в руки рукопись и, чувствуя в жилах священный трепет, иди в редакцию. Снявши в передней калоши и справившись: «Тут ли г. редактор?», входи в святилище и, полный надежд, отдавай свое творение… После этого неделю лежи дома на диване, плюй в потолок и услаждай себя мечтами, через неделю же иди в редакцию и получай свою рукопись обратно. За сим следует обивание порогов в других редакциях… Когда все редакции уже обойдены и нигде рукопись не принята, печатай свое произведение отдельным изданием. Читатели найдутся.
9. Стать же писателем, которого печатают и читают, очень трудно. Для этого: будь безусловно грамотен и имей талант величиною хотя бы с чечевичное зерно. За отсутствием больших талантов дороги и маленькие.
10. Будь порядочен. Не выдавай краденое за свое, не печатай одного и того же в двух изданиях за раз, не выдавай себя за Курочкина и Курочкина за себя, иностранное не называй оригинальным и т. д. Вообще помни десять заповедей.
11. В печатном мире существуют приличия. Здесь так же, как и в жизни, не рекомендуется наступать на любимые мозоли, сморкаться в чужой платок, запускать пятерню в чужую тарелку…
12. Если хочешь писать, то поступай так. Избери сначала тему. Тут дана тебе полная свобода. Можешь употребить произвол и даже самоуправство, но, дабы не открыть во второй раз Америки и не изобрести вторично пороха, избегай тем, которые давным-давно уже заезжены.
13. Избрав тему, бери в руки незаржавленное перо и разборчивым, не каракулистым почерком пиши желаемое на одной стороне листа, оставив нетронутой другую. Последнее желательно не столько ради увеличения доходов бумажных фабрикантов, сколько ввиду иных, высших соображений.
14. Давая волю фантазии, приудержи руку. Не давай ей гнаться за количеством строк. Чем короче и реже ты пишешь, тем больше и чаще тебя печатают. Краткость вообще не портит дела. Растянутая резинка стирает карандаш нисколько не хуже нерастянутой.
15. Написавши, подписывайся. Если не гонишься за известностью и боишься, чтобы тебя не побили, употреби псевдоним. Но памятуй, что, какое бы забрало ни скрывало тебя от публики, твое имя и твой адрес должны быть известны редакции. Это необходимо на случай, ежели редактор захочет тебя с Новым годом поздравить.
16. Гонорар получай тотчас же по напечатании. Авансов избегай. Аванс – это заедание будущего.
17. Получивши гонорар, делай с ним что хочешь: купи себе пароход, осуши болото, снимись в фотографии, закажи Финляндскому колокол, увеличь женин турнюр в три раза… одним словом, что хочешь. Редакция, давая гонорар, дает и полную свободу действий. Впрочем, ежели сотрудник пожелает доставить редакции счет, из которого будет видно, как и куда истратил он свой гонорар, то редакция ничего не будет иметь против.
18. В заключение прочти еще раз первые строки этих «Правил».
(Между прочим, если прочитать внимательно, здесь рассыпано немало ничуть не шутливых – умных мыслей… – А. Б.)

 

 

А теперь поговорим о враче, до конца дней совмещавшем литературу и медицину…
«Врач обязан хранить вверенную ему больным тайну, но к этому одно существенное ограничение: если сохранение тайны грозит вредом обществу или окружающим больного, то врач не только может, но и должен нарушить тайну. Однако в каждом таком случае он должен уметь дать и перед больным, и перед собственною своею совестью точный и исчерпывающий ответ, на каком основании он нарушил вверенную ему больным тайну» (В. В. Вересаев).
Вообще-то «Вересаев» – это псевдоним, избранный в 1892 году для чисто литературной деятельности. Викентий Викентьевич родился в Туле 3 января 1867 года. Его отец, В. И. Смидович, сын польского помещика, сосланного за участие в мятеже 1830–1831 годов, был известным в городе врачом, основателем Тульской городской больницы и санитарной комиссии, гласным городской Думы. Мать открыла у себя в доме первый в Туле детский сад. В мае 1834 года Викентий окончил с серебряной медалью Тульскую классическую гимназию. В доме царила, если можно так выразиться, «медицинская» атмосфера, но будущий Вересаев, ощутив в себе тягу к литературе (мне как профессиональному литератору это неопределимое словами, полумистическое чувство весьма даже знакомо), поступил не на медицинский, а на историко-филологический факультет Петербургского университета. Однако, успешно его окончив, получив звание кандидата, Викентий в 1888 году все же поступает на медицинский факультет все того же Дерптского университета, который прошли едва ли не все герои нашей книги.
В своих «Воспоминаниях» Вересаев дает четкие объяснения этому поступку: подобный выбор объяснялся не только «влечением к наукам точным и знаниям реальным», но еще и все тем же желанием стать писателем. По мнению Вересаева, писатель должен хорошо знать человека как в здоровом состоянии, так и во время болезни (вообще-то утверждение достаточно спорное – если ему следовать, всякий писатель обязан получить медицинское образование, что, согласитесь, нереально…).
Учился Вересаев отлично. Еще в студенческий период опубликовал две небольшие работы, вызвавшие интерес медиков: «К упрощению способа количественного определения мочевой кислоты по Гайкрафту» и «О влиянии воды Вильдунген на обмен веществ».
По окончании университета, убедившись, что даже хорошая по тем временам теоретическая подготовка не позволяет заниматься самостоятельной врачебной деятельностью, что необходим еще и практический опыт, Вересаев отправляется в Петербург и находит место сверхштатного ординатора в барачной больнице для острозаразных больных С. П. Боткина. Не самая завидная участь – сверхштатный ординатор работал очень много, а получал очень мало. Однако именно под руководством Боткина можно было приобрести нешуточный практический опыт.
Еще студентом, во время холерной эпидемии 1892 года Вересаев выехал в Юзовку, где два месяца заведовал холерным бараком. Во время Русско-японской войны его мобилизовали в качестве младшего ординатора одного из полевых госпиталей. С войны Вересаев вынес не только богатый практический опыт – вскоре он написал «Рассказы о японской войне», получившие в то время большую популярность.
Врач, общественный деятель (близкий к марксизму) и литератор, Вересаев в своих произведениях затрагивал многие актуальные проблемы медицины и общества. Его «Записки врача», опубликованные в 1901 году, как считают и сегодня иные врачи, и по сей день не утратили не только общественного, но и, несмотря на прогресс науки, медицинского значения.
Работая над «Записками», Вересаев следовал примеру глубоко уважаемого им Н. И. Пирогова, правилом которого было ничего не скрывать от своих учеников, откровенно рассказывать не только о своей врачебной деятельности и ее результатах, но и о своих ошибках. Своеобразие книги Вересаева в том, что это – не записки старого, опытного врача, на склоне жизни подводящего итог своим наблюдениям и размышлениям, нашедшего ответы на многие сложные вопросы медицины. Вересаев говорил: «Я – обыкновенный средний врач со средним умом и средним знанием; я сам путаюсь в противоречиях, я решительно не в силах разрешить многие из тех тяжелых, настоятельно требующих решения вопросов, которые возникают передо мною на каждом шагу».
Работая над книгой, Вересаев штудировал медицинскую литературу и периодику, протоколы научных медицинских обществ и врачебных съездов, письма врачей, статистические отчеты. В результате была создана впечатляющая и объективная картина состояния не только тогдашней медицины, но и общества в целом. Немало места отведено личным впечатлениям студента-медика, с третьего курса столкнувшегося уже не с теорией, а с больными. Весь мир ему кажется одной сплошной больницей: «Предметом нашего изучения стал живой, страдающий человек. На эти страдания было тяжело смотреть, но вначале еще тяжелее было то, что именно эти-то страдания и нужно было изучать. Потоки крови при хирургических операциях, стоны рожениц, судороги столбнячного больного – все это вначале сильно действовало на нервы и мешало изучению; ко всему этому нужно было привыкнуть».
Один из главных вопросов, волновавших Вересаева (и прекрасно ему знакомый по собственному опыту), – беспомощность врача на первых порах самостоятельной практики (что, кстати, блестяще описывает в одном из своих «медицинских» рассказов и Конан Дойль). Вересаев пришел к выводу: происходит это оттого, что студент изучает слишком много теоретических предметов (пусть и необходимых будущему врачу), но вот практики у него во время обучения крайне мало. И развил свою мысль: студентам нужно предоставить более широкие возможности для практических занятий в больницах и операционных. Только тогда исчезнет серьезнейшая проблема «первой операции» (опять-таки описанная и Конан Дойлем), когда молодой врач впервые после университета самостоятельно оказывает хирургическую помощь, чувствуя при этом страх, бессилие, растерянность, нешуточные душевные колебания.
Немало места в книге уделено врачебным ошибкам. Вересаев о хирургии: «Хирургия есть искусство, и, как таковое, она более всего требует творчества и менее всего мирится с шаблоном. Где шаблон – там ошибок нет, где творчество – там каждую минуту возможна ошибка. Долгим путем таких ошибок и промахов и вырабатывается мастер – а путь этот лежит опять-таки через „горы трупов“».
(Вот насчет «шаблона» я бы с Вересаевым крепенько поспорил, опираясь на собственный опыт чуть ли не тринадцатилетней давности, когда работал на подстанции «Скорой помощи». Не врачом, конечно, оператором ЭВМ: забивал в память компьютера содержание «карточек вызова». После каждого выезда «Скорой помощи» заполняется такая карточка: данные пациента, характер болезни или травмы, что сделано. Так вот, над одной из таких карточек хохотала вся подстанция. Двенадцатилетний мальчик сломал руку. Приехавшая бригада врачей, действуя именно что по шаблону, руку загипсовала – но не больную, а здоровую…)
Вернемся к Вересаеву. Он приводит немало примеров, когда неопытность или неосторожность врача приводили к трагическим последствиям. В своем исследовании «Медицина в литературе и искусстве» Б. А. Боравский считает крайне важным показ в литературе врачебных ошибок: рассказ Вересаева о том, как после втирания мази в область воспаленной железы развилось заражение, закончившееся смертью больного, удержал многих врачей от повторения подобных действий. «Да, ошибки возможны в любой специальности, – рассуждает Вересаев. – Но нигде они так не ощутимы, как в медицине, где имеешь дело с человеком, и потому надо делать все, что в силах врача и медицины, чтобы ошибок было как можно меньше». И в то же время немало страниц посвящает защите врачей, ставших жертвами тяжких обвинений исключительно оттого, что больной попросту оказался неизлечим.
И с возмущением приводит многочисленные примеры, когда врачи форменным образом ставили опыты на больных, называя это «возмутительной гнусностью». Вересаев призывал коллег к гуманному и честному отношению к больному: «Надо быть с ним всегда честным, хотя и не всегда ему можно сказать правду; всегда следует думать о том, чтобы поднять его дух, вселить больному веру в исцеление, завоевать его доверие к себе, изобретать, фантазировать, создавать хорошее, бодрое настроение».
Размышления Вересаева о медицине будущего оптимистичны (на мой взгляд, даже чуточку чересчур. – А. Б.): «В будущем каждый сможет исполнять все предписания гигиены и каждый заболевший получит полную возможность пользоваться всеми достижениями науки». Увы, до подобной идиллии еще очень и очень далеко…
Зато прямо-таки пророческими оказались другие размышления Вересаева: по его мнению, в будущем процесс развития человека будет истекать крайне односторонне: будет развиваться интеллект, физически же человек будет регрессировать, теряя «положительные качества, унаследованные от природы». Чтобы такого не случилось, Вересаев считал необходимым, чтобы развивался не только мозг, но и мысли человека, чтобы у него были «изощренные органы чувств, ловкое и закаленное тело, дающее возможность действительно жить с природой одной жизнью». Он так и пишет: с развитием культуры регрессирует сам человек, прошедший долгий и трудный путь развития; чем больше будет преуспевать медицина, тем больше будет идти это ухудшение.
(Вот здесь он оказался кругом прав. Дело даже не в упадке физкультуры. Наше время – и прогресс медицины – породило новую, неизвестную Вересаеву опасность. Пусть это и звучит чуточку жестоко, но в прошлые столетия природа сама вела естественный отбор: нежизнеспособные младенцы попросту не выживали, что приносило генофонду человечества только пользу. Нынче медицина достигла такого уровня, что спасает детей, которые еще лет сто назад ни за что не выжили бы, а они сплошь и рядом оказываются носителями дефектных генов и серьезных наследственных болезней, часто передавая то и другое потомству…)
Очень доказательно Вересаев показывает: массовые заболевания, преждевременная дряхлость, высокая смертность – прямой результат тяжелого изнурительного труда, безысходной нужды и бескультурья широких народных масс. И приводит примеры из собственной практики: к нему приходят прачка с экземой рук, ломовой извозчик с грыжей, прядильщик с чахоткой (возникавшей оттого, что воздух на фабриках был насыщен микроскопическими частицами пряжи. – А. Б.).Чем может помочь врач? Разве что прописать порошки и мази, дающие лишь кратковременное улучшение. Нельзя же посоветовать прачке не держать руки в воде, извозчику – не поднимать тяжестей, прядильщику – избегать загрязненных помещений. Пациенты на такой совет непременно ответят: а жить тогда на что?
Где же выход? Вересаев отвечает на этот вопрос: если врач не «чиновник врачебного дела», а настоящий врач, он должен прежде всего бороться за устранение тех условий, что делают его работу бессмысленной и бесплодной, должен быть общественным деятелем в самом широком смысле слова, бороться и искать пути, как провести свои рекомендации в жизнь.
«Не может существовать такой науки, которая бы научила залечивать раны с торчащими в них гвоздями; наука может только указывать на то, что человечество так не может жить, что необходимо прежде всего вырвать из язв гвозди».
Пожалуй, эти слова актуальны и сегодня.
Беспристрастно рассуждая, Вересаева никак нельзя назвать ни «выдающимся» врачом, ни «выдающимся» писателем, но он оставил заметный след и в медицине, и в литературе, что, между прочим, далеко не каждому удается…
…Не чужд был литературе и Богданов-Малиновский – тот самый оппонент Ленина, энтузиаст переливания крови. Еще до революции он написал два фантастических романа: «Инженер Мэнни» и «Красная звезда». Если можно так выразиться, «из марсианской жизни». Ослепительной красавицы, подобной Аэлите из одноименного романа А. Н. Толстого, там нет, но революция, как и у Толстого, вспыхивает. Руководят ею жесткие, малосентиментальные инженеры. Революция, между прочим, побеждает, сметая прежний режим, конечно же, тиранический и прогнивший. Вот только новое общество, которое строят победители, выглядит откровенно тоталитарным – неизвестно, как там обстояло у марсиан, если они когда-то все же обитали на Красной Планете, но вот в земной истории такое случалось частенько… Причем, что характерно, сам автор относится к своим героям и новому обществу, которое они строят, без малейшего осуждения: с Лениным Богданов цапался по второстепенным философским вопросам, а в главном был столь же твердокаменным марксистом, как и Ленин. Ну, а марксисты, к какому бы «толку» ни принадлежали, излишним гуманизмом никогда не страдали…

 

 

И наконец, бывший врач Михаил Афанасьевич Булгаков. Здесь я могу сказать только одно: превеликое счастье для литературы, что Булгаков однажды навсегда оставил медицину. Вот и все, ни убавить, ни прибавить…
Еще один нюанс… Порой случалось, что из медицины уходили не в литературу, а в науки, мало общего имеющие с медициной. И порой достигали там высот, каких, есть все основания подозревать, не достигли бы в медицине.
Самый яркий пример – судьба Карла Максимовича Бэра (1792–1876). Сначала он поступил на медицинский факультет Дерптского университета (ну никуда в нашей книге не деться от этого Дерпта, всплывает с завидной регулярностью). Вот только в 1810 году Дерпт еще не приобрел той известности и престижа, что в последующие десятилетия. Причина проста: университет был буквально только что открыт и не оборудован вовсе: не было ни единой лаборатории, анатомического театра, да и будущего блестящего преподавательского состава. В преподавателях вообще была жуткая нехватка, так что знаменитый ботаник Ледебур читал заодно и курс зоологии, и даже минералогии. И в том, и в другом он разбирался плохо, но университетское начальство, очевидно, решило: образованный человек должен все уметь…
Одним словом, никак не светоч науки. Отправляясь в Дерпт, Бэр писал: «Мне показалось, что отсюда исходит сияние света на всю окрестную страну». Вот только реальность оказалась, чего уж там, весьма непригляднее…
И все же Бэр с грехом пополам проучился два года, а там грянул 1812-й, Наполеон вторгся в Россию, и Бэра с его сокурсниками отправили работать в военные госпитали. Там Бэр мало чему научился, потому что служил исключительно в тифозных госпиталях. Как пишет один из его биографов, «он выучился очень искусно шагать между наваленными прямо на пол больными, выучился узнавать температуру больного на ощупь и наливать лекарства прямо „на глаз“, узнал, как ухаживать за больными, имея только воду, да и то сырую». Понятно, что столь специфический опыт был совершенно ни к чему врачу, практикующему в мирной обстановке, в отсутствие эпидемий.
Вернувшись после изгнания Наполеона в Дерпт, проучившись еще два года и получив диплом врача, Бэр столкнулся с той самой проблемой, о которой позже писали Вересаев и Конан Дойль: теоретической подготовки – хоть отбавляй, практического опыта – никакого. Ну как тут лечить людей?!
За практическим опытом Бэр отправился в Вену, где тогда гремели имена многих знаменитых врачей: Гильдебрандта, Руста, Беера. Однако вскоре понял, что и здесь нужного для себя не получит. Знаменитый хирург Руст делал действительно сложные операции, но студентов на них не допускал, отправляя к своим ученикам, которые занимались только операциями самыми примитивными. Бэр перешел на занятия к терапевту Гильдебрандту – но и там получил жестокое разочарование. Светило как раз было увлечено важным опытом: методикой так называемого «выжидательного лечения». Заключалась она в том, что знаменитый терапевт вообще не давал больным никаких лекарств и смотрел, что из этого получится. Чему тут можно было научиться?
В конце концов Бэр оказался в немецком городе Вюрцбурге, чтобы прослушать курс лекций по сравнительной анатомии у профессора Деллингера. Тот принял его доброжелательно, но огорошил известием, что в этом семестре лекций не читает. Однако тут же сделал российскому гостю предложение: изучать анатомию исключительно практическим образом. Попросту брать и анатомировать всевозможную мелкую живность, какая только попадется под руку.
Деллингер вообще-то был изрядным чудаком, но в этот раз он дал весьма дельный совет. Целую зиму Бэр под руководством Деллингера анатомировал животных – и неплохо в этом преуспел. И как-то вдруг понял, что с медициной покончено навсегда…
На кафедре физиологии в университете Кенигсберга он начал читать курс сравнительной анатомии беспозвоночных. А попутно в своей небольшой лаборатории стал изучать эмбрионы, то есть зародыши животных, от рыб и лягушек до коров. И так этим увлекся, что (без дураков!) оказался отцом-основателем совершенно новой науки – сравнительной эмбриологии. Такое уж интересное время стояло на дворе – в XIX веке совершенно новые науки возникали в превеликом множестве, как грибы после дождя.
Не буду углубляться в подробности, кратко расскажу основное. Бэр обнаружил – первым в мире, – что на самой ранней стадии развития зародыши, скажем, коровы и ящерицы, голубя и лягушки практически не отличаются друг от друга внешним видом. Лишь с дальнейшим ростом зародыша начинают появляться разительные отличия. Итогом стала работа «История развития животных», опубликованная в 1828 году. В ней Бэр установил некоторые правила, по которым зародыши развиваются, – и позже эти правила получили в науке название «законы Бэра».
Попутно он сделал еще одно открытие: обнаружил в организме млекопитающих яйцо. Разумеется, не имевшее ничего общего с птичьими яйцами – млекопитающие яиц не несут (за исключением разве что австралийского экзота утконоса). Какие функции это яйцо в организме млекопитающих выполняет, я, каюсь, так и не доискался, не стал углубляться в специальную литературу. Но, судя по тому, что Бэру за это открытие Петербургская академия наук присвоила звание члена-корреспондента, открытие было выдающееся – академики по пустякам столь почетными званиями не разбрасываются… А через несколько лет Бэр станет и «полным» академиком.
Слишком много места понадобилось бы, чтобы подробно рассказать обо всех работах Бэра в самых разных областях наук. Поэтому я лишь кратко пройдусь по ключевым моментам.
Вернувшись в Россию, Бэр занимался зоологией (в частности, изучал моржей), потом увлекся географией, побывал на Новой Земле, где собрал первую коллекцию тамошних бабочек, десять лет читал студентам лекции по физиологии в Военно-медицинской академии. Сделал еще немало открытий – в том числе в науке появился и второй «закон Бэра», касавшийся уже не эмбрионов, а течения рек. В XVIII веке еще академик Паллас, знаменитый исследователь географии и природы России, подметил, что у многих русских рек правый берег – высокий, обрывистый, а левый – низкий. Здесь явно просматривалась определенная закономерность, но Паллас, занятый другими делами (а сделал он для русской науки немало), заниматься ею не стал.
Зато занялся Бэр. И в конце концов нашел разгадку: в Северном полушарии Земли вращение планеты отклоняет течение рек к правому берегу. Правый берег всегда подмывает сильнее, и оттого он гораздо круче, мало того, русло реки потихоньку отходит вправо. Так и появился «второй закон Бэра».
Еще один занятный (но, по-моему, ничуть не курьезный) случай. В свое время Бэр, участвовавший в изучении рыболовства в России, оказался в Астрахани и увидел там, как из какой-то рыбы вытапливают жир. На его расспросы ему охотно ответили, что рыба эта называется «бешенка», используется исключительно для вытапливания жира и ни на что другое не годится. Сорная рыба, в общем, никчемная, если бы не жир.
Бэр, должно быть, любил хорошо покушать и сразу усмотрел нечто в этом плане интересное. Он распорядился зажарить ему одну «бросовую» рыбину – оказалось, очень вкусно. Убеждать в этом астраханских купцов и рыбопромышленников пришлось долго, поверили они не сразу. Но в конце концов попробовали сами и убедились: действительно вкусно! «Бешенку» стали вылавливать, но как-то так получилось, что ели в основном соленой. Так и появилась на русском столе знаменитая астраханская селедка (особенно хороша с зеленым лучком, разварной картошечкой и рюмкой ледяной водки). Миллионы людей, потреблявших (да и ныне потребляющих) эту вкусноту, даже и не подозревают, что «явлением ее миру» обязаны академику Бэру.
Умер он в Дерпте, 84-летним стариком. В последние годы стал полуслепым, работать с микроскопами, анатомическими препаратами, коллекциями насекомых и минералов, заниматься краниологией (наука о человеческих черепах, Бэр и в ней сделал интересные открытия) уже не мог. И занялся писательской деятельностью. Сам он писать тоже уже не мог, поэтому нанял писца, писавшего под его диктовку. Сначала появилась книга «Значение Петра Великого в изучении географии». Потом Бэр стал изучать путешествия Одиссея. Еще раньше, когда он был в Крыму, увидел удивительное сходство меж Балаклавской бухтой и бухтой Листригонов в «Одиссее». Теперь, изучая карты Крыма и Черного моря, он пришел к выводу, что Одиссей плавал именно по Черному морю: бухта Листригонов – это Балаклава, пролив Сциллы и Харибды – Босфор. И так далее. В общем, далеко не самая экстравагантная из многочисленных гипотез о плаваниях Одиссея, чьи маршруты усматривают в самых разных точках Европы. И версия Бэра о том, что сказочная библейская страна Офир расположена в Малакке, – тоже не самая экстравагантная из множества других.
Одним словом, и в этом случае медицина потеряла, есть все основания думать, очередного ничем не примечательного врача, а вот наука и отчасти литература многое приобрели…
Назад: Глава двадцать вторая Национальный герой Индии
Дальше: Глава двадцать четвертая Основоположник русской нейрохирургии