Недолго просидел я за самоваром и опять ушел к церкви – боялся пропустить выход отца Егора. В церковь я не пошел, а остался ожидать его выхода на паперти: я видел все для себя важное, а стоять в церкви и выслушивать человеческие горести, поверяемые пастырю, мне казалось уже недостойным любопытством. Но еще долгих часа два пришлось мне дожидаться выхода батюшки: исповедники его задерживали. От начала канона прошло часов пять. Наступили ранние зимние сумерки. Хотя на дворе было теплее, чем в церкви, я опять начал дрогнуть; а отец Егор все еще не выходил.
Прошли из церкви мимо меня две одетые по-городски женщины.
– Скоро выйдет батюшка?
– Должно быть, сейчас – в церкви, кажется, больше никого нет!
Я остался один. Начинало темнеть. Весь народ попрятался от крепчайшего мороза по теплым уголкам, где кто мог найти себе местечко. Прошло еще с четверть часа томительного ожидания. От пронзительного холода я начал дрожать как в лихорадке: мороз предательски забрался под полушубок. Наконец взвизгнула на застывших тяжелых железных петлях дряхлая дверь, и отец Егор вышел из церкви, разговаривая с каким-то человеком. Он сам запер церковные двери, попробовал, хорошо ли заперт замок, и, заметив, вероятно, мое ожидание, стал прощаться со своим собеседником.
– Бог благословит! Поезжайте с Богом! Пошли вам Господь милость Божью! – говорил батюшка, пока тот принимал его напутственное благословение.
Я тоже подошел под благословение. С каким-то особым, если можно так выразиться, дерзновением, широким иерейским крестом он благословил меня. Мы вдвоем пошли рядом. Легонькая, потертая ряска на вытертых от времени простых овчинах, старый вязаный шарф на шее, на голове облезлая меховая шапка меха совершенно неопределенного – совсем бедный, бедный дьячок из беднейшего прихода. И рядом с этим – трехэтажный дом для сирот, новый трехпрестольный храм! Этот не «своих си» ищет!
– Батюшка! Я – дальний, можно вас побеспокоить на дому? – мне очень с вами нужно переговорить!
– Милости просим, пожалуйте! Пошли Господь милость Божию! Поговоримте, поговоримте!
По дороге к дому отца Егора навстречу нам подбегали богомольцы – кто принять благословение, кто с вопросом, кто опять за советом. Точно чутьем каким учуяли, что идет батюшка: выползли из теплых закоулков, где сидели спрятанными. Господи! как это сил хватает у этого человека! Что за удивительное терпение!.. Только у самого дома оставили его в покое.
С отцом Егором мы вошли в дом через кухню. Серенькая обстановка дома вполне подходила к батюшкиному одеянию. На столе приготовлена несложная трапеза: в поливной глиняной полумиске лежит нарезанная крупными кусками вареная, давно уже остывшая говядина, «христославная» черствая лепешка из плохой ржаной муки, банка из-под французской горчицы с простой горчицей… Других «разносолов» не было.
– Погрейтесь, пока я переоденусь, у печки, а то вы, я вижу, застыли.
У меня, действительно, от холода даже коленки дрожали.
В кухню кто-то вошел. Послышался разговор. Чей-то недовольный голос раздался довольно громко:
– Да дайте же вы, наконец, хоть поесть батюшке!
– А как же покойничка-то? Ведь его проводить надобно!
– Не уйдет ваш покойник. Надо ж пожалеть живого-то человека – ведь не железный! – долетали до меня негодующие восклицания.
Из внутренних комнат вышел отец Егор и прошел мимо меня, направляясь в кухню.
Я стоял и грелся около печки. В комнате было довольно холодно. Прибежал карапуз-мальчик лет двух. Вся рожица замазана кашей. Посмотрел на меня удивленно, не то испуганно, и затопал обратно своими неверными ножонками. В соседней комнате возились дети. Вошел батюшка.
– Вот дело-то какое! В село надо ехать поднимать покойника, пока еще не вовсе стемнело. Вы уж меня простите! Зайдите вечерком, часиков в восемь.
Я рад был этой отсрочке: хотелось разобраться в своих впечатлениях. Я не мог не признаться себе, что обстановка домашней жизни отца Егора на меня подействовала расхолаживающе: в моей голове как-то не могло связаться представление о духовности с кучей ребятишек, с обстановкой захолустного семейного священника, самого, казалось, заурядного «попа», да еще «попа» времен отживших. Теперешние священники в селах, особенно из молодых, куда на вид развитее и образованнее, ближе и по обстановке и по развитию нашему брату из «цивилизованных»! Что мне, человеку видавшему всякие виды и еще находившемуся под гипнозом разных, так называемых европейских, идей, мог дать Чекряковский батюшка? Потрясающее впечатление первой встречи незаметно для меня предательски стушевалось: замазанная кашицей рожица, «христославные» лепешки – назойливо лезли в глаза, низводя образ отца Егора с высоты, на которую его вознесло мое воображение… Конечно, только воображение?!
Совсем остыл мой пыл к отцу Егору, когда часу в восьмом вечера я пришел к нему для условленной беседы. Надо будет, думалось мне, отделаться от нее под каким-нибудь благовидным предлогом, попросить благословения да завтра ехать пораньше домой, тем более, что Антоныч успел «сдать свои грехи» и причаститься. Душа моя испытывала тягостное чувство разочарования и даже некоторого озлобления: за что, в самом деле, я перенес муку зимнего путешествия, без сна, без еды, лишенный малейшего признака удобства, к которому привыкло мое избалованное, изнеженное тело?
У батюшки меня опять просили подождать: кто-то был у него в гостях. Тонкая перегородка отделяла меня от жилых комнат. Слышался разговор о самой что ни на есть обыденщине деревенской жизни. Голос отца Егора вмешивался в разговор такой заурядный, такой безынтересный.
Ну что я приехал искать себе здесь? Что удовлетворяет какого-нибудь Антоныча, может ли дать удовлетворение мне?! Я злился. Полчаса, проведенные в ожидании, показались неделей.
В начале девятого часа вышел за мною отец Егор, такой приветливый и ласковый, что у меня немного отлегло на сердце. Я попросил благословения, и как-то сразу на душе стало легче и радостнее.
Не успели мы с отцом Егором усесться за столиком в его гостиной, как он меня буквально, что называется, с места огорошил таким вопросом, который в немногих словах охватил все сокровенное моей души, всю ее многолетнюю тайную скорбь, все то главное, о чем я хотел было вести с ним беседу, пока еще не полонял моего сердца сомневающийся дух противления. Я остолбенел. Слезы подступили к самому горлу. Откуда ему все это открыто? Тайна моей души читалась им, как в открытой книге; и речь простая, исполненная теплоты и ласковой задушевности, лилась целительным бальзамом, врачуя незажившие раны, бодря мою унылую душу. Я молчал, а слезы тихо катились, изумленные, радостные…
Я не могу рассказывать об этой беседе…
Так вот она, эта прозорливость! Совершившееся превзошло все мои ожидания. Но как обнаруживался этот благодатный дар?! Батюшка все время говорил не то полувопросами, не то полуутверждениями: он точно хотел скрыть значение этого дара, усиливаясь словам своим, представлявшим для меня целое откровение, придать форму обыкновенной интимной беседы старшего с младшим.
Скажу одно: я получил полное утешение – мне был дан ответ на все мучительные запросы моего сердца. Не так-то это легко было сделать…
– Ну, как вам понравилась наша церковка?
– Дивная, батюшка! Не одно столетие, должно быть, пережила она? Такие церкви теперь только на картинках разве рисуют.
– Правда ваша – древний храм! Я застал в нем антиминс, освященный еще во времена царевны Софии Алексеевны. Совсем заваливалась церковь-то, когда я поступил сюда на служение.
– Как это вам Бог помог устроить все, что мне довелось здесь у вас видеть?
– Сила Божия в немощи нашей совершается. Пока человек рассчитывает на свои силы, до тех пор нет проявления соспешествующей силы Божией. А вот оставили тебя твои силы, ближние твои отступили от тебя, нет спасающего: тут-то и возопи с верой и смирением! А Бог-то, Он тут как тут. Скор и внезапен Он, Милосердный, на помощь всем, призывающим Его во истине. Кажется: вот-вот затоптали человека люди и обстоятельства; а он возопил к Богу из глубины душевной, и вот – где топтавшие?! Моя жизнь прошла через такие-то искусы. Когда петля, казалось, захлестывала меня, помог Господь, да как помог-то! через старца Амвросия – блаженная ему память, угоднику Божью!
– Как же это, батюшка, случилось?
– Извольте, расскажу! Я из этого тайны не делаю, да и нельзя делать тайны из проявлений Божественной силы и благости. К тому же и касается вся эта история больше отца Амвросия, чем меня, многогрешного… Немощь нашу вы уже изволили видеть. Со дня моего поступления в здешний приход я уже успел, по милости Божией, кой-что восстановить, кое-что поисправить. Но когда я сюда приехал, меня оторопь взяла – что мне тут делать? Жить не в чем, служить не в чем. Дом – старый-престарый; церковь, пойдешь служить, того и гляди – самого задавит. Доходов почти никаких… Прихожане удалены и от храма и от причта. Народ бедный; самим в пору еле прокормиться… Что мне было тут делать?! Священник я в то время был молодой, неопытный, к тому и здоровьем был очень слаб, кровью кашлял. Матушка моя была сирота бедная, без всякого приданого. Поддержки, стало быть, ни оттуда, ни отсюда не было, а на руках у меня еще были младшие братья. Оставалось бежать. Так я и замыслил.
На ту пору велика была слава отца Амвросия. Пустынь Оптинская от нас верстах в шестидесяти. Как-то по лету – ночь бессонная – взгомозился я от думушек… Ни свет ни заря, котомку за плечи да и пошел к нему отмахивать за благословением уходить мне из прихода. Часа в четыре дня я уже был в Оптиной. Батюшка меня не знал ни по виду, ни по слуху. Прихожу в его келью, а уже народу там – тьмы: дожидают выхода батюшки. Стал и я в сторонке дожидаться. Смотрю – он выходит да прямо меня через всех и манит к себе:
– Ты, иерей, что там такое задумал? Приход бросать? А? Ты знаешь, Кто иереев-то ставит? А ты бросать?! Храм, вишь, у него стар, заваливаться стал! А ты строй новый, да большой каменный, да теплый, да полы в нем чтоб были деревянные: больных привозить будут, так им чтоб тепло было. Ступай, иерей, домой, ступай да дурь-то из головы выкинь!.. Помни: храм-то, храм-то строй, как я тебе сказываю. Ступай, иерей. Бог тебя благословит!
А на мне никакого и знака-то иерейского не было. Я слова не мог вымолвить.
Пошел я домой тут же. Иду да думаю: что же это такое? Мне строить каменный храм? С голоду дома чуть не умираешь, а тут храм строить! Ловко утешает, нечего сказать!
Пришел домой: кое-как отделался от вопросов жены… Ну что ей было говорить? Сказал только, что не благословил старец просить перевода. Что у меня тогда в душе происходило, кажется, и не передашь! Напала на меня тоска неотвязная. Молиться хочу – молитва на ум нейдет. С людьми, с женой даже не разговариваю. Задумываться стал.
И стал я слышать и ночью и днем – больше ночью – какие-то страшные голоса. «Уходи, – говорят, – скорей! Ты один, а нас много! Где тебе с нами бороться! Мы тебя совсем со свету сживем!..» Галлюцинация, должно быть…
– Батюшка, я верую!
– Ну да! Что бы там ни было!.. Только дошло до того, что не только во мне молитвы не стало, – мысли богохульные стали лезть в голову; а придет ночь – сна нет, и какая-то сила прямо с постели стала сбрасывать меня на пол, да не во сне, а прямо въяве: так-таки поднимет и швырнет с постели на пол. А голоса-то все страшнее, все грознее, все настойчивей: «Ступай, ступай вон от нас!»
Я в ужасе, едва не мешаясь рассудком от перенесенных страхов, опять кинулся к отцу Амвросию.
Отец Амвросий, как увидал меня, да прямо, ничего у меня не расспрашивая, и говорит мне:
– Ну, чего испугался, иерей? Он один, а вас двое!
– Как же это так, – говорю, – батюшка?
– Христос Бог да ты – вот и выходит двое! а враг-то – он один… Ступай, – говорит, – домой, ничего вперед не бойся; да храм-то, храм-то большой каменный, да чтоб теплый, не забудь строить! Бог тебя благословит!
С тем я и ушел.
Прихожу домой; с сердца точно гора свалилась. И отпали от меня все страхования. Стал я тут и Богу молиться. Поставишь себе в церкви аналойчик за левым клиросом перед иконой Царицы Небесной, затеплишь лампадочку, зажжешь свечку да и начнешь в одиночку в пустом храме канон Ей читать, что теперь читаю. Кое-что из других молитв стал добавлять.
Смотрю: так через недельку, другую – один пришел в церковь, стал себе в уголку да со мной Богу вместе молится; там – другой, третий, а тут уже и вся церковь полна стала набираться. А как помер батюшка отец Амвросий, народ его весь начал к Чекряку прибиваться: советов от меня да утешений ищут: без отца Амвросия-то жутко стало жить на своей вольной волюшке. Трудно человеку в наше время – без руководителя! Ну да я – какой руководитель! Вот был руководитель и утешитель – это отец Амвросий! Тот и впрямь был всяких недугов душевных и телесных врачеватель!.. Впрочем, по вере ищущего, Господь по обетованию Своему не отказывает человеку в его прошении во благо и через недостойных пастырей, «Его бо есть и миловати нас и спасати», Ему и слава, и благодарение во веки веков. Аминь.
Я вспомнил многострадальный день отца Егора, исполненный невероятного терпения любви и кротости… И ты-то, родной, считаешь себя, по глубокому твоему смирению, недостойным! Что же тогда мы? мы, уже почти возложившие на свою десную и на чело начертание апокалипсического зверя?!
Отец Егор умолк. Надо было прощаться; приближалась полночь. Пятнадцатичасовой трудовой день отца Егора должен же был когда-нибудь кончиться, хотя ни во взгляде, ни во всей фигуре батюшки не было видно и признаков малейшего утомления.
Я вспомнил, что хотел его спросить о своих делах. Рассказал ему о них, высказал свои соображения о их устройстве, свои опасения за будущее…
– Помолимся завтра. Бог поможет, что-нибудь и посоветую! – Я подошел под благословение и поцеловал благословляющую меня руку. Отец Егор неожиданно и к великому для меня смущению поцеловал мою.
Смирение души великой!