Книга: Чистая кровь
Назад: VII. Люди, читающие одну книгу
Дальше: IX. Аутодафе

VIII. Ночной гость

На колокольне церкви Святого Иеронима пробило два в тот самый миг, когда Диего Алатристе медленно повернул ключ. И тревога сменилась облегчением – замок, заблаговременно смазанный маслом, с тихим щелчком открылся. Капитан толкнул дверь, и та бесшумно распахнулась во тьму. «Auro clausa patent», сказал бы преподобный Перес: «от запора золото избавит», скаламбурил бы дон Франсиско, давно постигший силу его и уверявший, что «дивной мощью наделен дон Дублон». И никому не было дела до того, что золото принадлежало графу де Гуадальмедина, а не ему, капитану Алатристе, никого не интересовало его название, происхождение и запах. Золото помогло сделать слепки ключей и получить план этого дома, благодаря золоту сегодня будет кое-кому преподнесен неприятный сюрприз.
С Кеведо они простились часа два назад: он проводил поэта до улицы Постас и посмотрел ему вслед, когда тот в дорожном платье, при шпаге, с пистолетами в седельных кобурах, с вьюком у задней луки, сунув за ленту шляпы клочок бумаги с четырьмя словами, нацарапанными давеча Оливаресом, с места бросил в галоп своего доброго коня. Граф де Гуадальмедина, одобривший предприятие Кеведо, к затее капитана отнесся совсем иначе, считая, что лучше было бы выждать. Но Алатристе ждать не мог и томиться в бездействии – тем более. Не мог и не стал. Он обнажил кинжал и, держа его в левой руке, пересек внутренний дворик, стараясь в темноте не наткнуться на что-нибудь и не перебудить слуг. Хотя по крайней мере один из них – тот, кто накануне вручил ключи и план дома доверенному лицу Альваро де ла Марка, – будет нем, глух и слеп, но прочая челядь насчитывает не менее полудюжины и может принять близко к сердцу внезапное пробуждение посреди ночи. Во избежание всяких неожиданностей капитан принял обычные для людей его ремесла предосторожности – оделся в темное, плащ и шляпу оставил дома, за пояс заткнул вычищенный, смазанный и заряженный пистолет и, помимо кинжала со шпагой, прихватил старый нагрудник из буйволовой кожи, верой и правдой много раз служивший ему в том Мадриде, который сам Алатристе часто считал городом вредным для здоровья. Что же касается сапог, то сапоги были оставлены в каморке Хуана Вигоня, а вместо них капитан по такому случаю извлек из старых запасов наследие еще более лихих времен – легкие башмаки на веревочной подошве, помогавшие с бесшумной стремительностью тени красться меж фашин и траншей и резать еретиков, засевших на голландских бастионах. Да уж, вдосталь поплясал он на этих балах, где пощады не проси и не давай.
Безмолвный дом был погружен во тьму. Капитан наткнулся на закраину колодца, ощупью обогнул его и наконец нашел заветную дверь. Второй ключ справился со своей задачей превосходно, и Алатристе оказался перед довольно широкой лестницей. Затаив дыхание, возблагодарив небеса за то, что ступени оказались каменными, а не деревянными, и не скрипели, двинулся вверх. Поднявшись, остановился под защитой громоздкого шкафа, чтобы сообразить, куда идти. Сделал еще несколько шагов, помедлив перед входом в коридор, отсчитал вторую дверь по правой стороне и вошел с кинжалом в руке, придерживая шпагу, чтоб не задела, не дай бог, о стул или стол. У окна, в полутьме, еле-еле озаряемой тусклым масляным ночником, он увидел Луиса де Алькесара – тот спал сном праведника и похрапывал. И Диего Алатристе не удержался и усмехнулся про себя – его могущественный враг, личный секретарь короля боялся спать без света.
Алькесар, еще не вполне проснувшись, решил, что ему снится кошмар, но когда хотел перевернуться на другой бок, болезненное прикосновение кинжала воспрепятствовало его намерению и объяснило ему, что это не сон, а не менее кошмарная явь. В ужасе он вскинулся на кровати, вытаращив глаза и разинув рот, чтобы крикнуть, однако железная рука Алатристе бесцеремонно этот рот зажала.
– Одно слово, – сказал капитан, – и вы покойник.
Алькесар в ужасе вращал глазами, топорщил усы. Совсем близко от себя в слабом свете ночника видел он орлиный профиль Алатристе и длинный остро отточенный клинок.
– У слуг есть оружие?
Секретарь мотнул головой. Дыхание его увлажняло ладонь капитана.
– Вы знаете, кто я?
Испуганно замигали глаза, и через мгновение последовал утвердительный кивок. Алатристе отнял ладонь, но Алькесар не издал ни звука. С широко открытым ртом, застывшим в судороге ужаса, он глядел на тень, нависающую над ним, как на призрака. Капитан вплотную подвел острие к его горлу и чуть нажал.
– Что вы намереваетесь сделать с мальчиком? Скошенные на кинжал глаза Алькесара готовы были вылезти из орбит. Ночной колпак свалился с головы, открывая взгляду жиденькие всклокоченные пряди седоватых волос, еще больше подчеркивавших заурядность его круглого лица с крупным носом и редкой, узкой, коротко подстриженной бородкой.
– Не понимаю, о чем вы, – хрипло и слабо выговорил он.
Лицо его было искажено яростью, оказавшейся даже сильнее страха. Алатристе кольнул посильнее, и секретарь застонал.
– В таком случае – молитесь. Сейчас я убью вас.
В ответ снова раздался стон боли и ужаса. Алькесар замер, опасаясь даже моргнуть. От его ночной сорочки и простыни исходил едкий запах пота, пробивающего человека в минуты лютой ненависти и смертельного страха.
– Это не в моей власти, – произнес он наконец. – Инквизиция…
– Не надо морочить мне голову инквизицией. Падре Эмилио Боканегра и вы – этого достаточно.
Алькесар очень медленно поднял руку, продолжая коситься на приставленный к горлу клинок.
– Хорошо… – прошептал он. – Я попытаюсь… Быть может, удастся что-нибудь придумать…
Да, он был сильно напуган и согласен на все. Но не вызывало сомнений, что при свете дня, когда острие кинжала уберут от его кадыка, королевский секретарь может повести себя совсем иначе. Может и поведет. Однако Алатристе выбирать не приходилось.
– Учтите, – сказал он, наклонясь к Алькесару почти вплотную. – Если с мальчиком что-нибудь случится, я приду опять – так же, как пришел сегодня. Приду – и убью вас, как собаку, зарежу во сне.
– Повторяю – инквизиция…
Затрещало масло в ночнике, и на мгновение слабый свет его отразился в капитановых глазах отблеском адского пламени.
– Во сне, – повторил он, и ощутил под рукой, которой придавливал Алькесара к кровати, дрожь его тела. – Богом клянусь.
Взгляд королевского секретаря показывал, что можно было бы обойтись и без клятвы – в том, что капитан сдержит свое обещание, сомневаться не приходилось. Однако он заметил мелькнувшее в глазах Алькесара облегчение при мысли о том, что хоть нынешнюю ночь удастся пережить. А в мире этого негодяя ночь была ночью, а день – днем. И днем можно будет все начать заново, разыграв очередную шахматную партию. Капитан вдруг с полной отчетливостью осознал всю бесполезность своих усилий – секретарь его величества вновь ощутит себя всемогущим, едва лишь кинжал будет убран от его горла. Уверенность в том, что все напрасно: хоть наизнанку вывернись, не миновать мне костра, – вселила в душу Алатристе холодную и неистовую ярость отчаяния. Он заколебался, и Алькесар со свойственной ему проницательностью в тревоге почуял, что стоит за этим колебанием. А капитан, в свою очередь, мгновенно прочел его мысли, словно они перетекли к нему по клинку бискайца, прижатого к пульсирующей на шее жилке.
– Если вы сейчас убьете меня, – медленно произнес Алькесар, – вашему Иньиго уже ничего не поможет.
«Истинная правда, – сообразил капитан. – И если оставлю в живых – тоже». Он чуть отстранился, позволив себе на кратчайший миг погрузиться в размышления о том, не прирезать ли Алькесара прямо сейчас, избавив мир хоть от одной ядовитой гадины. Но вспомнил обо мне – и придержал клинок. Оглянулся по сторонам, будто ища выход из создавшегося положения, и тут задел локтем стоявший на прикроватном столике кувшин с водой. Кувшин грянул об пол с грохотом ружейного выстрела, а когда Алатристе, так и не поборов до конца сомнений, стал вновь придвигать кинжал к горлу врага, в дверях появился свет. И, вскинув глаза, капитан увидел заспанную и изумленную Анхелику де Алькесар в ночной сорочке и с огарком свечи в руке.
С этого мгновения события развивались с чрезвычайной стремительностью. Девочка закричала, и не страх, а ненависть звенела в этом жутком, пронзительном, нескончаемо-долгом вопле, подобном тому, что издает соколиха, кружа над выпавшими из гнезда птенцами. От него мороз прошел по коже капитана. А когда Алатристе начал пятиться от кровати, по-прежнему держа в руке кинжал и решительно не представляя себе, что, дьявол бы всех их подрал, с ним теперь делать, Анхелика уже пулей влетела в спальню и преградила ему дорогу, как маленькая разъяренная фурия – если, конечно, фурии закручивают на ночь волосы в папильотки, – а белая шелковая ее рубашка казалась в полумраке саваном, в которых, говорят, любят являться к нам привидения. Полагаю, она была чудо как хороша, хотя капитану в ту минуту меньше всего дела было до ее красоты, ибо девочка бросилась на него, схватила за руку, державшую кинжал, и впилась в нее зубами – вцепилась, как свирепая охотничья собачка золотисто-пепельной масти, и, когда ошеломленный капитан, пытаясь высвободиться, поднял руку, повисла на ней в воздухе, все крепче стискивая челюсти. В этот миг и дядюшка, избавленный от непосредственной близости бискайца, с неожиданным проворством соскочил с кровати – босиком, разумеется, и в ночной сорочке – бросился к шкафу за короткой шпагой, оглашая воздух воплями: «Убивают! На помощь! Сюда, ко мне!» и прочая. И уже очень скоро спящий дом ожил, наполнился стуком, грохотом, громкими голосами. Сущий начался пандемониум.
Алатристе удалось наконец высвободиться, с такой силой рванув руку, что Анхелика отлетела и покатилась по полу. Сделано это было как нельзя более вовремя, поскольку Луис де Алькесар устремился на него со шпагой, так что будь секретарь самую малость посноровистей, а капитан – медлительней, тут бы его бурной жизни и пришел конец. Но он успел уклониться от еще нескольких выпадов, которыми Алькесар гонял его по всей комнате, и, обнажив оружие, заставил противника отступить. Алатристе двинулся было к дверям, и тут девочка с боевым, леденящим кровь кличем вновь кинулась на него, не обращая внимания на шпагу, – капитан не решался пустить ее в ход и в самый последний миг поднял острием вверх, а не то насадил бы на нее Анхелику, как цыпленка на вертел. Он глазом не успел моргнуть, как она зубами и ногтями вцепилась ему в руку, и опять капитан принялся мотать Анхелику по всей спальне, безуспешно силясь стряхнуть и одновременно парируя удары Алькесара, который, нимало не беспокоясь о том, как бы не задеть племянницу, атаковал его очень рьяно. Дело грозило затянуться до бесконечности, но вот Алатристе удалось отшвырнуть девочку подальше и отбить выпад секретаря так, что тот отлетел назад, со страшным грохотом обрушив на пол умывальную лохань, ночной горшок и еще какую-то утварь. Капитан выбрался в коридор – как раз, чтобы нос к носу столкнуться с тремя-четырьмя вооруженными слугами, гуськом поднимавшимися по лестнице. Вот какое дело вышло – скверное дело. До того скверное, что капитану пришлось достать пистолет и выстрелить в упор, отчего наступающие, сшибая друг друга, кубарем покатились по лестнице, образовав у подножия живописную группу, именуемую в просторечии «куча мала», где невозможно было понять, где чьи ноги, руки, шпаги, деревянные щиты и удавки. Прежде чем челядь успела перестроиться для новой атаки, Алатристе метнулся назад в комнату, задвинул засов и кинулся было к окну, уклонясь по дороге от двух яростных ударов Алькесара. Но тут – Бог троицу любит – снова, как пьявка, впилась ему в руку проклятая девчонка со свирепостью, в которой трудно было бы заподозрить двенадцатилетнее дитя. Волоча ее за собой, капитан все же добрался до окна, распахнул его одним толчком, взмахом шпаги распорол на Алькесаре сорочку, отчего тот неуклюже отлетел к кровати, – и, занося ногу над карнизом, встряхнул рукой, тщась избавиться от Анхелики. Синие глаза ее горели, мелкие белоснежные зубы – дон Луис де Гонгора, без сомнения и не спрашивая мнения дона Франсиско де Кеведо, уподобил бы их россыпи жемчужин меж рдеющих роз – сверкали нечеловеческой ненавистью, но тут Алатристе, утомясь от всего этого, ухватил девчонку за локоны, оторвал от своей несчастной руки и послал этот визжащий от ярости мяч через всю комнату прямо к дяде, так что оба они повалились на кровать, отчего у той подломились задние ножки.
Тогда капитан вылез в окно, спустился в патио, выскочил на улицу и припустил бегом, не останавливаясь, пока не уверился в том, что оставил весь этот кошмар далеко позади.
Прячась во тьме, выбирая самые малолюдные и плохо освещенные улицы – от Кава-Баха до Кава-Альта, через Посада-де-ла-Вилья и мимо закрытых ставнями окон аптекаря Фадрике-Кривого, а затем – на Пуэрта-Серрада, где в этот поздний час не было ни души – возвращался он в игорное заведение Хуана Вигоня.
Он старался ни о чем не думать, но мысли его одолевали. Капитан с полной уверенностью сознавал, что совершил глупость, усугубившую и без того плачевное положение дел. Ледяная ярость стучала в висках в такт ударам сердца, и он с наслаждением отхлестал бы самого себя по щекам, чтобы дать выход безнадежности и гневу. Капитан, обретая мало-помалу спокойствие, подумал, что именно желание хоть что-то сделать, а не сидеть сиднем в ожидании, пока за тебя все решат, выгнало его нынче ночью из каморки Хуана, где он метался из угла в угол, как волк в клетке, и, как волка, отправило охотиться неведомо на кого. Томиться взаперти было невыносимо: сколько бы ни было ему отпущено, а все же в том трудном мире, где каждый день рискуешь головой, куда проще жить, зная, что ни от кого ничего ждать не следует, что полагаться можно исключительно на самого себя и собственные силы, и что у тебя одно право и одна обязанность – сохранить жизнь и по возможности не дать попортить себе шкуру. Диего Алатрис-те-и-Тенорио, послужив и в пехоте, и на королевских галерах в Неаполе, за долгие годы научился избегать всяких чувств, от которых нельзя было бы избавиться с помощью шпаги. И вот вам, пожалуйста, – еще вчера, казалось бы, капитан даже не подозревал о существовании этого мальчугана, а теперь он в один миг переменил все это и заставил его почувствовать, что как бы ни был ты крут и стоек, и у тебя найдется своя ахиллесова пята, свое уязвимое место.
Кстати об уязвимых местах. Алатристе ощупал левое предплечье, все еще побаливавшее от укусов Анхелики, и не сумел сдержать восхищенно-недоуменной ухмылки. Иногда трагедии чем-то смахивают на фарс, подумал он. Этот палевый котеночек, о котором капитан ничего толком не слышал, ибо я никогда раньше не упоминал имени Анхелики, и наши с ней отношения оставались для него тайной, обещает вырасти в настоящую тигрицу – свирепая порода чувствуется уже сейчас. Короче говоря, племянница удалась в дядюшку.
Еще раз вспомнив испуганные глаза Луиса де Алькесара, исходящий от него кислый запах страха и злобы, капитан пожал плечами. Стоицизм старого солдата вернулся к нему. В конце концов, ничего не дано знать наперед, и последствия наших действий предугадать невозможно. Что ж, благодаря этому ночному переполоху выяснилось, что и королевский секретарь – такой же человек, как и все прочие. И к его шее можно, оказывается, приставить острие кинжала, а уж как там дальше будет, как карта ляжет – поглядим.
Предаваясь этим отрывочным размышлениям, Алатристе дошел до площади Графа де Барахаса, расположенной совсем рядом с Пласа-Майор, и только собрался свернуть за угол, как заметил свет и кучку людей. Время было не для прогулок, и потому он поспешил спрятаться за выступом стены. Кто бы ни были эти люди – припозднившиеся игроки, вывалившиеся из заведения Хуана Вигоня, искатели приключений, гуляки-полуночники или блюстители порядка, – неожиданные встречи нынче ночью в расчеты капитана Алатристе не входили.
В свете поставленного на землю фонаря он увидел, что они наклеили на стену дома какую-то бумагу и двинулись вниз по улице. Их было пятеро – все с оружием, один нес свернутые рулоном листы, другой – ведерко с клеем, и капитан пошел бы своей дорогой, не задумавшись особенно, чем заняты были эти люди, если бы не заметил в руке у переднего черный жезл, который инквизиция выдавала своим близким. И потому, едва лишь пятерка скрылась из виду, капитан приблизился к наклеенному листу, собираясь ознакомиться с его содержанием, да не смог – было слишком темно. Воспользовавшись тем, что клей еще не успел застыть, Алатристе содрал объявление, сложил его вчетверо и вступил под арку, ведущую на Пласа-Майор. Оказавшись там, юркнул в неприметную дверку игорного дом и, скрывшись в своем убежище, достал трут и огниво, высек огонь, зажег свечу – все это, сдерживая нетерпение, подобно человеку, который не спешит распечатывать письмо, предвидя, что найдет в нем дурные вести. Вести и в самом деле оказались из рук вон.
Священный Трибунал доводит до сведения всех жителей города Мадрида, в коем имеет местопребывание двор его королевского величества, что в ближайшее воскресенья, июня сего четвертого дня на Пласа-Майор состоится публичное аутодафе.
Капитан Алатристе, хоть и зарабатывал себе на жизнь тяжкими и опасными трудами, очень редко поминал имя Господа нашего всуе, однако на этот раз мадридские стены огласились таким забористым солдатским богохульством, что пламя свечи заметалось из стороны в сторону. До четвертого, мать его, июня оставалось меньше недели, а он, чтоб его разорвало, не мог сделать решительно ничего – только ждать и материться. Это – раз. А два – совершенно не исключено, что после его ночного гостевания у Алькесара стены завтра же запестрят новым объявлением, где от имени коррехидора за капитанову голову объявлена будет награда. Алатристе смял листок и долго стоял в неподвижности, прислонясь к стене, уставясь в никуда. Что ж, все заряды были истрачены – и притом без толку. Оставалось уповать только на дона Франсиско де Кеведо.
Я прошу извинения у вас, господа, за то, что вновь возвращаюсь к собственной персоне, пребывавшей в одном из казематов тюрьмы в Толедо и почти утратившей к этому времени способность отличать день от ночи, равно как и вообще понятие о времени. После еще нескольких допросов, сопровождаемых пинками и затрещинами рыжего стражника – слышал я, что той же масти был Иуда, и уповаю всей душой, что сужден моему палачу такой же конец – но так и не приведших ни к чему, достойному упоминания, оставили меня в покое. Показания Эльвиры де ла Крус и амулет Анхелики казались инквизиторам вполне достаточными основаниями для исполнения чудесного их замысла, хотя, впрочем, последний допрос, на котором, сказать по правде, пришлось мне особенно солоно, был долог: монотонно приговаривая «следствием установлено», «сознайся», «признайся» и прочее, инквизиторы допытывались о моих предполагаемых сообщниках, отмечая хлесткими ударами плети каждое умолчание – а ничего иного и не было. Скажу лишь, что оставался тверд и не назвал ни одного имени. Доведен же я был до столь бедственного состояния, что обмороки, которые первоначально были притворными – вы помните, верно, сколь слабое действие они произвели, – теперь проистекали по самым что ни на есть натуральным причинам, ибо забытье избавляло меня от битья. Теперь я склонен предполагать, что мои палачи унимали собственное рвение отчасти и потому, что опасались лишиться исполнителя блистательной роли, отведенной мне на празднестве, имеющем быть на Пласа-Майор, – но это теперь, а тогда едва ли я понимал это с должной отчетливостью, ибо пребывал в столь помраченном состоянии рассудка, что, оказываясь в сырой и темной камере, слыша, как постукивают по каменному полу коготки крысы, не вполне узнавал себя в том Иньиго, которого хлестали плетьми, а потом, приводя в чувство, трясли и расталкивали. Боялся я на самом деле одного – что буду гнить здесь, пока не стукнет мне четырнадцать, а уж тогда неминуемо сведу тесное знакомство с деревянным сооружением, снабженным хитроумными приспособлениями для вытягивания из человека жил и показаний: оно неизменно присутствовало в комнате для допросов, возвещая, что рано или поздно примет меня в свои объятия.
А между тем крысу я все же подстерег. Мне надоело каждую ночь бояться, что она меня укусит, и, посвятив много часов изучению ее повадок, привычек и свойств, я узнал их лучше, чем свои собственные, назубок выучил, чего опасается и на что отваживается эта матерая, поседелая в тюремных стенах грызунья, какими путями ходит, куда прячется, и даже темнота была не помеха моему пытливому уму. И вот однажды миг вожделенный настал: я притворился спящим, и когда крыса торной дорогой направилась в тот угол, где, как знала она, всегда приготовлены для нее кусочки хлеба, коими укрепляемы были ее привязанности – схватил кувшин с водой и обрушил его на проклятую тварь так удачно, что она, даже не пискнув, тотчас отдала Богу душу или что там есть у крысы.
И в ту ночь я смог наконец выспаться. А наутро почувствовал, что мне словно чего-то не хватает. Исчезновение неприятной соседки обратило мои мысли к иным предметам, предоставив время для размышлений, например, о предательстве Анхелики и о костре, в пламени которого, судя по всему, предстояло мне завершить свой краткий век Что касается вероятности обратиться в головешку, то скажу вам без утайки и похвальбы – это не слишком меня заботило. Я был так истерзан тюрьмой и побоями, что всякая перемена участи представлялась мне желанной, ибо сулила избавление от мук. Порою я прикидывал, долго ли придется умирать на костре, вспоминая, что «отрекшихся от пагубных заблуждений» милосердно удавливают гарротой, перед тем как поднести факел к вязанкам сухого хвороста, избавляющего от любой хворости, но и без этого, утешал я себя, никакое страдание не бывает вечным, и, сколько бы ни длилось оно, наступит ему конец, и ты, Иньиго, отдохнешь. Кроме того, во времена моего отрочества смерть считалась делом легким и даже обыденным, а я был уверен, что не столь уж много смертных грехов тяготило мою душу, чтобы они стать помехой к воссоединению ее – в положенном месте – с благородной солдатской душою Лопе Бальбоа. Вспомним, господа, что человек в мои нежные года склонен воспринимать жизнь в героическом свете, и то обстоятельство, что сидел я в ожидании казни потому, как ни крути, что отказался выдать инквизиции капитана Алатристе и его друзей, отчасти давало мне основания – вы уж меня простите – гордиться собой. Понятия не имею, был ли я наделен мужеством от рождения, но если первый шаг к благоприобретенному обладанию этим даром природы состоит в том, чтобы вести себя мужественно, то – Бог свидетель! – ваш покорный слуга этот шаг сделал. Да и не один.
Тем не менее я предавался безутешному отчаянью: казалось, что тщится заплакать само нутро, и эти невидимые слезы не имели ничего общего с теми, которые исторгали из меня плети палачей или изнеможение, тоже порой просившееся наружу соленой водицей из глаз. Да, это была тоска ледяная и безнадежная, и как-то она связывалась с воспоминаниями о матери и сестричках, о том, как Алатристе с молчаливым одобрением наблюдал за моими действиями, о пологих зеленеющих склонах родного Оньяте, о ребяческих забавах, делимых с соседскими детьми. Я чувствовал, что прощаюсь со всем этим навсегда, и остро ощущал: множество всякой чудесной всячины, ожидавшей меня в жизни, ни увидеть, ни отведать мне не суждено. И сильней всего горевал я по невозможности в последний раз взглянуть в глаза Анхелики де Алькесар.
Нет, клянусь вам, – я не возненавидел ее. Напротив, уверенность в том, что она внесла свою немалую лепту в мое бедственное положение, придавала моим воспоминаниям какой-то особый – одновременно и горький, и сладостный – привкус. Она была коварна – и со временем свойство это развилось до степеней немыслимых – но так прекрасна! И вот как раз это сочетание – не такое уж, как оказалось, редкостное – доводило меня до полного умопомрачения и заставляло наслаждаться тем, что терплю я и сношу ради нее. Ей-богу, она меня приворожила. Впрочем, потом, по прошествии многих лет, я слышал о мужчинах, которым лукавый демон сумел влезть в самую душу, и в каждой из этих историй без труда узнавал я свою собственную. Анхелика де Алькесар завладела моей душой и, пока жива была, не возвращала. А я, готовый без малейших колебаний тысячу раз отдать за нее жизнь и к ее ногам сложить жизни тысячи других, так никогда и не смог позабыть ее таинственную улыбку, холодную синеву ее глаз, матовую белизну кожи, чье нежное прикосновение и по сей день помнит моя кожа, иссеченная рубцами от давних, затянувшихся ран, одну из которых, черт возьми, она же мне и нанесла. И как никакими силами не соскоблить и не вытравить со спины длинный шрам от кинжала, так из памяти моей никогда не изгладится ночь, случившаяся много лет спустя, когда мы с Анхеликой были уже совсем не дети, когда я держал ее в объятиях, одновременно обожая и ненавидя, и мне было совершенно безразлично, живым или мертвым встречу я зарю. И она, близко глядя мне в глаза, едва шевеля обагренными моей кровью губами, ибо за миг до этого прильнула ими к бороздке, прочерченной острием, прошептала слова, которые я не забуду ни на этом свете, ни на том: «Как я рада, что еще не убила тебя».
Испугался ли Алькесар, решил ли выждать или затеял очередную каверзу – а может, то и другое и третье, – но на руках у него было достаточно козырей, чтоб навязать свою игру. Так или иначе, ночное происшествие достоянием гласности не стало; Диего Алатристе в розыск объявлен не был, и наступивший день, подобно нескольким предыдущим, провел он в каморке Хуана Вигоня, служившей ему укрытием. Однако к вечеру, под прикрытием темноты решил нанести еще один визит.
Лейтенант альгвасилов Мартин Салданья повстречал его на пороге собственного дома, что на улице Леон, когда в поздний час возвращался с последнего обхода. Если быть точным, то не самого Алатристе, а поблескивающий ствол наставленного пистолета. Но Салданья был человек закаленный, в долгой жизни своей навидавшийся предостаточно пистолетов, и мушкетов, и аркебуз, и прочего стреляющего добра, а потому от очередного ствола не было ему ни жарко, ни холодно. И, уперев руки в боки, воззрился он на капитана: тот был в плаще и шляпе, в правой руке держал пистолет, а левую предусмотрительно завел назад, взявшись за кинжал у пояса.
– Матерь Божья, Диего, как не надоест тебе валять дурака!
Алатристе, никак не отозвавшись на это замечание, чуть выступил из тени на свет, чтобы видеть лицо Салданьи, благо на углу улицы Уэртас тускло горел факел. Пистолет он поднял дулом вверх, как бы предъявляя его Альгвасилу:
– Понадобится?
Мартин несколько мгновений созерцал его молча, а потом ответил:
– Нет. Пока – нет.
Обстановка несколько разрядилась. Капитан спрятал пистолет за пояс и выпустил из пальцев рукоять кинжала.
– Тогда пойдем-ка прогуляемся, – сказал он.
– …Одного в толк взять не могу: почему меня не объявили в розыск?
Миновав площадь Антона Мартина, они спускались по улице Аточа, пустынной в этот глухой час. Ущербный диск луны сию минуту выплыл из-за крыши госпиталя Господней Любви, и мутноватый блеск заиграл на воде, вытекавшей из фонтана и струившейся по стокам вниз. Запах подгнивших овощей перемешивался с резким запахом лошадиного навоза.
– Не знаю и знать не хочу, – отвечал Салданья. – Но это в самом деле так: твое имя нигде не проходит.
Обходя очередную кучу, он все же вступил ногой во что не надо и выругался сквозь зубы. Короткая пелерина делала его широкоплечую фигуру еще массивней.
– Однако это еще ничего не значит, – продолжал он. – Гляди в оба. Оттого, что за тобой по пятам не ходят мои люди, не думай, будто никого не волнует твое здоровье… Насколько мне известно, инквизиция намерена взять тебя безо всякой огласки. Тихо.
– Почему?
Салданья покосился на капитана:
– Мне, понимаешь ли, не докладывали, а я не спрашивал. Вот что я знаю: личность женщины, задушенной в собственном портшезе, установлена. Это некая Мария Монтуэнга, служившая дуэньей у одной послушницы в бенедиктинском монастыре Поклонения… Тебе что-нибудь говорит это имя?
– Решительно ничего.
– Я так и думал. – Лейтенант тихо рассмеялся, не разжимая зубов. – Не говорит – и не надо, оно и к лучшему, потому что дело – скверное… Говорят, старуха была еще и сводней. А теперь этим очень заинтересовалась инквизиция… Тебя, разумеется, и это ни с какой стороны не касается, да?
– Ни в малейшей степени.
– Ну да, ну да… Еще поговаривают о скольких-то убитых, которых никто не видел, и о том, что неизвестные устроили в монастыре такой тарарам, какого старожилы не припомнят… – Он вновь покосился на Алатристе. – И кое-кто соотносит все это с предстоящим в воскресенье аутодафе.
– А ты?
– А я – нет. Я получаю приказы и выполняю их. А раз мне никто ничего не сообщает, чему я бесконечно рад, я всего лишь смотрю, слушаю и помалкиваю. При моей должности это очень благоразумно… Что же касается тебя, Диего, то мне бы ужасно хотелось, чтобы ты убрался отсюда – как можно скорей и как можно дальше. Какого рожна ты торчишь в Мадриде?
– Иньиго…
Салданья прервал его, крепко выругавшись:
– Можешь не продолжать! Знать ничего не знаю ни о твоем Иньиго, ни о прочих твоих проклятых делах! А насчет воскресенья я тебе так скажу: не суйся. Мне приказано вывести поголовно всех моих людей с оружием и передать их в распоряжение Священного Трибунала. Не то что ты – сама Пречистая Дева ничего не сможет сделать.
Дорогу им пересекла стремительная кошачья тень. Они были уже возле самого госпиталя Консепсьон, когда послышался женский голос: «Поберегись!» – и оба благоразумно послушались: содержимое ночного горшка выплеснулось из окошка на мостовую.
– И последнее, – произнес Салданья. – Есть один малый… Он, как и ты, сдает свою шпагу внаем. Остерегайся его… Судя по всему, его тоже решили привлечь к этому делу…
– К какому еще делу? – Алатристе насмешливо встопорщил невидимый в темноте ус. – Не ты ли минуту назад божился, что ничего не слышал и не знаешь?
– Поди-ка ты, капитан, знаешь, куда?
– Знаю, знаю. Тебе, верно, там понравилось, что других посылаешь?
– Ладно, хватит зубоскалить. – Салданья оправил пелерину, и от этого движения зловеще зазвенела спрятанная под нею сталь. – Малый, о котором я тебе толкую, выслеживает тебя по всему городу. Да не один, а с полудюжиной ухорезов, чтоб уж не сорвалось… Ахнуть не успеешь, как они тебя распотрошат. А зовут его…
– Малатеста. Гвальтерио Малатеста.
Снова послышался негромкий смешок лейтенанта:
– Он самый. Итальянец?
– Из Сицилии. Как-то, помнится, подрядились мы с ним на пару выполнить один заказец. Делали да не доделали, застряли на середине… А потом еще раза два пересекались наши дорожки.
– Клянусь кровью Христовой, он сохранил о тебе не самые светлые воспоминания. Сдается мне, ему не терпится до тебя добраться.
– А что еще ты о нем знаешь?
– Не много. Знаю, что у него весьма могущественные покровители, и он превосходно знает свое ремесло. В Генуе и Неаполе многих отправил на тот свет за чужой счет. Поговаривают, что он получает от этого удовольствие. Какое-то время жил в Севилье, около года назад объявился в Мадриде… Все. Если надо, могу собрать еще какие-нибудь сведения.
Алатристе не ответил. Они уже добрались до края Прадо-де-Аточа, и теперь перед ними простирались темные сады и поле, за которым брала начало дорога. Помолчали, слушая треск цикад. Первым заговорил Салданья – понизив голос, словно и здесь их могли подслушать:
– В воскресенье будь особенно осторожен. Сделай так, чтобы не пришлось заковывать тебя в кандалы. Или убивать.
Капитан продолжал молчать. Он стоял не шевелясь, завернувшись в плащ, и поле шляпы бросало тень на его лицо, и без того едва различимое в полутьме. Салданья хрипло вздохнул, затоптался на месте, словно собираясь уйти, снова вздохнул и смачно выругался.
– Вот что я скажу тебе, Диего, – промолвил он, тоже уставившись в темную пустошь. – Мы с тобой никогда особо не обманывались насчет мира, в котором нам выпало жить… Я устал. У меня – хорошая жена, и ремесло мое мне по вкусу, да притом еще и кормит. Это я все к тому, что когда у меня в руке жезл альгвасила, я родного отца не узнаю… Может быть, я – сволочь, не спорю, но уж какой есть. И мне хотелось бы, чтобы ты…
– Лишнее говоришь, Мартин.
Капитан произнес это мягко и почти небрежно. Салданья снял шляпу, провел короткопалой широкой ладонью по лысеющему темени.
– Верно. Я вообще говорю слишком много. Должно быть, старею. – Он в третий раз вздохнул, не отводя глаз от темного поля впереди, вслушиваясь в треск цикад. – Да и ты тоже. Оба мы стареем, капитан. И ты, и я.
Послышался отдаленный перезвон курантов. Алатристе был все так же неподвижен.
– Мало нас осталось, – произнес он.
– Мало… – Салданья надел шляпу, некоторое время о чем-то раздумывал, потом подошел вплотную к капитану, снова стал рядом. – Очень мало, черт побери. Очень мало тех, с кем можно постоять помолчать, вспомнить прошлое. Да и они – уж не те, какими были когда-то.
Он тихо засвистал старинную песню. В ней поминались полки, походы, приступы, добыча, победы. Когда-то, восемнадцать лет назад, он пел ее вместе с моим отцом и другими товарищами, когда грабили Остенде, когда генерал Амбросьо Спинола вел их берегом Рейна во Фрисландию, в Ольденшель и Линген.
– Впрочем, – добавил он. – может, и век наш недостоин таких, как мы. То есть таких, какими были мы.
Салданья взглянул на капитана. Тот медленно кивнул. Выщербленный лунный диск швырнул к его ногам бесформенную расплывающуюся тень.
– А может быть, – пробормотал Алатристе, – мы и сами теперь их недостойны.
Назад: VII. Люди, читающие одну книгу
Дальше: IX. Аутодафе