Остановилась белка в чистом поле,
Решая, как бы не попасть впросак.
Похолодало – и, не медля боле,
Ей следовало сделать верный шаг.
В лесу таилось множество орехов —
Торжественный осенний урожай.
Их можно было спрятать по застрехам
И зимовать, пока не вспыхнет май.
Дожди шумели мерзлой влагой синей,
С деревьев ветер стряхивал листву,
И по утрам прозрачно-нежный иней,
Как паутина, покрывал траву.
Заброшенными пастбища стояли,
Повсюду прорастал чертополох,
И в небеса побеги поднимали
Бурьяны по обочинам дорог.
И я пою – надеюсь, не впустую —
Сорви, зима, осеннюю листву.
Послушайте историю простую
Про белку и коварную сову.
В чащобе белка прыгала, скакала,
Сова за ней следила с высоты.
А белка просто на зиму искала
Надежные деревья и кусты,
Чтобы орехи спрятать под корнями,
Чтоб их хранил осенний перегной,
Пока в лесу с теплеющими днями
Не станет пахнуть новою весной.
И белку Провидение хранило:
Пока вокруг стояли холода,
Она в свой схрон дорогу не забыла,
Наведывалась каждый день туда.
И я пою и проч.
Повсюду Голод наступил в Природе,
Ослаб олень, лосиха чуть жива,
И тощая куница мрачно бродит,
И крот передвигается едва.
В лесу фазан пытается голодный
Хоть что-нибудь добыть из-подо льда,
Пищит синица, и в ночи холодной
Сияет одинокая звезда.
А белке, несмотря на все преграды,
Свои запасы проверять не лень.
Она надежно спрятанные клады
Исправно посещает каждый день.
И я пою и проч.
И вот настал тот день, когда округу
Накрыл, как одеяло, снегопад.
И все поля, где рос сорняк упругий,
Белеют так же, как и год назад.
Бежит зверек по снежным коридорам,
Торопится найти свою еду.
А наверху за нею хитрым взором
Следит сова – ах, белке на беду.
Нет, не судьба насытиться несчастной!
Сквозь мерзлую вечернюю пургу
Сова метнулась вниз – и только красный
Кровавый след расплылся на снегу.
Нет больше белки, но запасы целы
И в глубине сугробов тихо ждут
Весну и солнце. Час придет – и смело
Они на волю снова прорастут.
И я пою и проч.
Дорогой друг,
Шлю весточку о моем прибытии. Кошмарная, дивная поездка – всю дорогу снег, от городской куртки в такой холод никакого проку. Напомните: кто придумал путешествовать в декабре? Но зима – единственное время, когда здесь можно найти рабочих, к тому же летом дороги развозит.
Добрались к полуночи. Полная луна, все залито светом – до крыльца дошли без фонарей. Внутри, разумеется, совсем иная картина, темные катакомбы, осмотреться удалось лишь на рассвете. Но об этом позднее, пока скажу только, что, отправься со мной Кэтрин, мы бы ближайшим поездом возвратились в Бостон. Пять месяцев на то, чтобы привести дом в порядок, – посмотрим, получится ли.
Чудесные края, доложу я Вам, сонные серые поля, низкие каменные стены, вгрызающиеся в землю на много миль вокруг. Должно быть, мужчины, таскавшие эти глыбы, обладали силой великанов. На моем наделе их столько, что хватит на небольшой собор. Поразительно, что раньше здесь кругом был лес. Теперь, кажется, единственный нетронутый участок леса принадлежит мне.
А холод какой… Я уже говорил? Попытался развести огонь, но дымоход чем-то забит, пришлось открыть окно, чтобы не задохнуться. Вероятнее всего, беличье гнездо, считает Треворс, хотя, по его словам, иногда в трубах прячут добычу пантеры. Это вовсе не шутка: когда регистратор актов осматривал дом, на первом этаже обнаружилось разбитое окно, мебель была перевернута, а пол усеян останками овец. И впрямь катакомбы. Что ж, посмотрим, чьи кости покатятся к моим ногам.
Сижу за старым обеденным столом в украшенной лентой касторовой шляпе, которую нашел на полу, – чем не деревенский житель? На плечах два пледа, руки в перчатках. Сигара сырая и непригодная, зато пар изо рта при свечах напоминает дым.
Я уже говорил, что здесь холодно?
Как только отогреются пальцы, напишу снова.
У. Г. Т.
Дорогой друг,
Уже почти месяц собираюсь к Вам написать – весьма признателен за письмо и вести. Удивительно: как бы мы ни мечтали уехать из города, добившись своего, мы жадно цепляемся за любые городские сплетни. Хвалебные отзывы о Ваших “Странствиях”, разумеется, более чем заслуженны – “американский Гете”, боже мой! Теперь слава ударит Вам в голову и, позабыв своего друга и его зимний лес, Вы подпадете под чары какой-нибудь белокурой дочери издателя. Вероятно, она уже читает эти строки, стоя у Вас за спиной. Sotto voce: мадемуазель, он повеса. Расспросите его про Рим и Неаполь, тамошние куртизанки до сих пор шепчутся о его выходках. Бегите, пока можете, или хотя бы пообещайте, что поделитесь им.
Я дразнюсь, и все же…
С Вашей стороны очень любезно справиться о моей работе, но я еще не брал кисть в руки. Я обещал Кэтрин подготовить дом к их с детьми приезду, что, впрочем, не может служить мне оправданием – всю работу выполняют Треворс и его люди, а я, напротив, только мешаю. Треворс спит и видит, как бы вынести из дома старый хлам и устроить костер, но я нахожу в этом нечто кощунственное, и, невзирая на разбитые окна, птичье гнездо в каминной трубе (увы, пантера ни при чем) и толстый слой пыли повсюду, трудно отделаться от чувства, будто здесь до сих пор кто-то живет.
Вы спрашивали о прошлых владельцах. Согласно земельному реестру, дом построил майор британской армии по окончании Семилетней войны. Нашел его надгробие в запущенном яблоневом саду на холме: мягкий мрамор, буквы почти неразличимы – никогда бы не подумал, что у меня будет свое кладбище. Далее, во время Войны за независимость, титул перешел к дочерям майора. Это и есть, не считая овец, мои прямые предшественницы, и, судя по всему, достопочтенные Элис и Мэри Осгуд прожили здесь много лет, а потом вдруг собрали вещи и уехали. Когда, куда – неизвестно, в 20-е и 30-е многие покинули эти края, а когда сюда наконец послали агента, дом уже был пуст. Следующим владельцем – in absentia – был лондонский племянник, который никак не распоряжался наследством до самой смерти. У сына племянника я и купил этот дом, однако, не считая уборки растерзанных агнцев, со времени отъезда сестер к нему и пальцем не притрагивались – так утверждает Треворс, и сомневаться в его словах у меня нет причин. За вычетом касторовой шляпы (ухажер забыл?), здесь в шкафах одни юбки, и, будто этого недостаточно, сестры оставили свой портрет, на обеих столь яркие розовые кружева, что, вытерев с картины пыль, я зажмурился, и каждая с яблоком в руке. Представьте кранаховскую Еву, которую мы видели во Флоренции, только в одежде. Так как рядом два натюрморта с яблоками, полагаю, можно говорить о некоторой связи между сестрами и старым садом, хотя половина деревьев там – побеги, выросшие из пней. Катаклизм, насколько я понимаю. Треворс говорит, это ураган 37-го года: в лесу до сих пор валяются штабеля деревьев макушками в одну сторону (норд-норд-вест), толпа дикарей пред великой горой, ставшей им божеством.
Как бы то ни было, теперь яблони утопают в море берез и сосен, а из каменных стен растут каштаны и дубы. Уже слышу, как Кэтрин точит топор на оселке, – впрочем, я буду изо всех сил стараться отсрочить казнь, пока мы не попробуем плоды. Если таковые появятся.
Разумеется, тут кроется тайна: тарелки, портреты, сложенные юбки – где же хозяйки всего этого добра? Треворс находит мое любопытство любопытным – говорит, есть лишь два места, где они могут быть, и воздевает очи к небу, а затем опускает в пол. Но раз уж все здесь подернуто Временем, отчего бы не попытаться соскоблить верхние слои? Ночью я могу выбирать, улечься ли мне в северной лощине Элис (Мэри?), или свернуться клубочком в южной серповидной долине Мэри (Элис?), или вовсе растянуться поперек хребта, разделяющего кровать пополам. Как редко нам доводится видеть жизнь, брошенную in media res! Кому не захочется разузнать побольше? Приходят на память наши Помпеи (locus amoenus – я за этюдником в саду, Вы пишете у себя за столом; та торговка рыбой – хорошенькая, с пылающим взором; мягкий песок тенистых бухт). Но что тогда стало их Везувием? Ураган? Поветрие? Или свирепая хворь, забравшая сперва одну сестру, а затем другую? Если не брать в расчет пару упавших книжек и перевернутых стульев, а также пятна крови, оставшиеся после бесчинства пантеры, комнаты весьма опрятны, и все лежит на своих местах.
Итак, вояж! Но куда? В Нью-Хейвен, чтобы на старости лет вверить себя заботам незамужней кузины? Возможно, даже вероятно, но до чего скучно! La Floride? Уже лучше – там хотя бы аллигаторы. Нет, постойте, я знаю: одна сестра прикончила другую. Ссора из-за мужчины – красивый молодой торговец конями, кувыркавшийся в амбаре то с одной, то с другой. Сам их не различает, но дамы ведут счет. Держу пари, убийца – Элис. Закапывает Мэри в лесу и бежит с любовником в Сан-Франциско, где, снедаемая чувством вины, погружается в пучину выпивки и долгов. Быть может, она до сих пор там, одна из тех бессмертных старушек, что толкают розовощеких прачек на путь порока. Слишком мрачно? Что ж, как насчет тура по Европе? По нашим следам – скользят по каналам Венеции, в ситцевых платьях с высоким воротником и с яблоками в руках, очарованные красавцем-гондольером. Элис с этюдником, Мэри пишет свои “Странствия”, которые прославят ее как Гете ее времени.
Вот Вам моя подача. Отбивайте своей догадкой.
К Вашему вопросу: этим я и занимался – ворошил прошлое, грезил наяву и придумывал истории, с тем чтобы когда-нибудь Вы поведали их миру. Почти все мои вещи до сих пор лежат в ящиках во флигеле, и Энни, девушка, которую мы наняли вести хозяйство, ежедневно спрашивает, когда можно будет перенести их в дом. Знаю, стоит мне сказать лишь слово, и постельное белье, наряды, прах с пылью Элис и Мэри Осгуд, всю их шелуху сует свалят в телегу и отвезут к старьевщику, но я еще не набрался смелости стереть их с лица земли.
Ваш У. Г. Т.
P. S. Утром намеки на потепление. Повсюду по-прежнему сугробы, но солнце светило с настырностью, не оставляющей сомнений. Треворс сказал, что это безумие, что снег сойдет не раньше апреля. К вечеру природа переметнулась на его сторону. Вновь метель: долина покрыта белым, гладким слоем снега, и в холмиках и впадинках ее мне чудятся алебастровые изгибы всех этих столь нескромных Венер. Не успеешь оглянуться, как наши реформаторы начнут вещать о порочности снежной целины. Ступая по ней, я чувствовал себя преступником. Всю ночь потом хотелось мне стереть свои следы.
Мой дорогой Нэш,
Позавчера получил Ваше письмо от 27-го, приятное разнообразие в нудной стопке, дожидавшейся меня на почте с моей последней экскурсии туда две недели назад. Итого: напоминание от К. М., чтобы я кончил “Закат в Истербруке” к летнему светскому сезону; просьба написать статью для “Крэйон” с изложением моих взглядов на “нынешнее состояние пейзажной живописи”; записка от Прескотта, объясняющая посредством загадочных математических расчетов, почему в этом месяце не сходятся приходы и расходы. Словом, все то, от чего я надеялся сбежать. Пускай меня побьют за такие речи, но гонорары, которые готовы платить мои заказчики, кажутся мне высокими до неприличия, и если бы не этот дом с его способностью поглощать деньги, я бы сказал, что меня от всего этого воротит. “Водопад на острове Флориш” по-прежнему выставлен на Десятой улице, в свете газовых рожков, входной билет по четвертаку на брата, а очередь все равно, говорят, тянется до дверей и вниз по улице – к картине даже приставили охрану, чтобы старые дамы не царапали холст лорнетами в попытке разглядеть чресла дикарей, резвящихся в дымке от водопада. Жалею, что испоганил сцену этими гомункулами, но Прескотт настаивает, что никто не пойдет смотреть на “одну лишь” реку и горстку деревьев. Одну лишь! Сильно повздорили из-за этого в последнюю нашу встречу. Он заявил, что Р. П. (железнодорожник) желает, чтобы я изобразил на полотне с рекой Мерримак поселенцев. Чуть было не ответил, что коли ему так нужны люди, я напишу вигвам с трупами умерших от оспы индейских детей и распростертого на траве колониста с сияющей, словно рубин, скальпированной головой. Ни пантеры, ни медведя, ни бобра.
Вслух этого не сказал.
Разумеется, я повинен в неблагодарности, кусаю руку кормящего и проч., но, судя по всему, я стал совершенно неспособен писать то, чего от меня требуют. Ничто не заставит меня бросить картину быстрее, чем принуждение.
С удовольствием прочел Ваше описание обеда у Фэрроу. Мило со стороны миссис Ф. столь высоко обо мне отзываться, и на этот раз я не стану злиться, что Вы пересказываете ее слова, но именно такой смирительной рубашки я и боюсь. Это не похвала, но приказ. Когда повару говорят, что у него отменная картошка, – значит, скоро его попросят приготовить ее снова. В этом отношении нет никого хуже К. М., которая, купив больше моих полотен, чем кто-либо, заявила, что “Флориш” – “ошибка”, потому как не влезет в гостиную. Так и хочется весь ее дом разукрасить зелеными листьями.
Пишите снова, быстрее, чаще.
У. Г. Т.
P. S. Перечел свое послание и вижу, что писал лишь о том, о чем поклялся не писать. Вы спрашивали, отчего я уехал. Вот Вам ответ: здесь берега окаймляет фантастический лед – органные трубы, лампочки только что из мастерской стеклодува, тонкие пластины, сквозь которые видны поднимающиеся пузырьки. Право, я стал знатоком льда: это и крупа, что шелестит, как песок, и сахарная глазурь, которой покрыты наши дороги, и хрупкие, точно карамельная паутинка, стеклышки, трескающиеся от прикосновения руки. Причуда Господа – доставлять воду на землю в такой форме! В туманную погоду пушистой изморозью оплетен каждый листочек, каждый кланяющийся стебель сорной травы. Вот бы и мне ту же тщательность с моими холстами!
Нэш,
Весна, внезапное тепло. Деревья заявляют о себе первыми листочками. Два белых холмика возле амбара превращаются в две поленницы, прогнившие насквозь. Куда ни взглянешь, всюду на смену коричневому приходит зеленый. Мир погружается в забвение: неужто когда-то была зима? Если бы не мои картины, я бы не поверил, что еще недавно все вокруг было в снегу.
Вы спрашиваете, как я провожу дни? Встаю задолго до рассвета, пока хлопоты Энни не нарушили тишину. Пробираюсь меж старых яблонь, только начинающих цвести. С минуту стою на пороге леса, пока березы не позволят мне проследовать дальше. Затем – в глушь. Нижние ветки бережно снимают с меня шляпу, лишь когда это случилось дважды, понял я, что таковы условия, хозяин настаивает. Дальше – к реке, ревущей от талых вод. За плечами этюдник – никаких больше набросков для будущих полотен, довольно процеживать мир сквозь сито своего восприятия, я желаю писать то, что есть. Карабкаюсь по валунам, пока не найду мое местечко, затем пытаюсь писать, что вовсе не легко: хочется сидеть просто и любоваться. Да, “на пороге леса” – верная фраза: я покидаю этот мир и вступаю в заколдованный край.
Лес… рифмуется со словом “бес”.
Но мы только начали. Набравшись смелости, купаюсь в водопаде: бодрящий холод, скользкие камни – вот мой новый порок, вода словно смывает пелену между мною и миром, и все вокруг становится вновь ясно и свежо. После растягиваюсь на камнях, точно какой-нибудь безумный адамит, и гляжу на небо сквозь кружево листвы.
Приветствую новоприбывших гостей – стрекоз. На прошлой неделе агатовые, до этого изумрудные. Теперь бирюзовые, красотки – так их, кажется, называют, хрупкие, точно травинки, и положительно дерзкие. Вчера (теплый денек) лежал на берегу после купания, и одна из них приземлилась мне на коленку, переметнулась на бедро, застыла, словно заподозрив, что ее направляет Эрос, и стыдливо взвилась в воздух – лишь затем, чтобы передумать и сесть мне на живот чуть ниже пупка. Сердце мое заколотилось, весь мир растворился в этой легкой щекотке, и, при всей нелепости моего возбуждения, ничего другого для меня не существовало. Если девушка может обернуться деревом, коровой, отчего бы какой-нибудь нимфе не обзавестись слюдяными крылышками? Прожужжала мимо моих губ. Плечо, грудь, снова бедро, слизнула соль с моей кожи. Ну, красотка!
Возвращаюсь к этюднику.
Бреду домой лишь с наступлением темноты, щурясь в поисках орешника, терпеливо держащего мою шляпу.
У. Г. Т.
Мой дорогой Нэш,
Короткая записка. Вчера получил письмо от Прескотта. Обычные сплетни, пустая трата чернил – кроме упоминания о том, что в “Джорнал” вышел отзыв на Вашу книгу. Четыре страницы! Никакая хвала не воздаст должного Вашему гению, и все же взглянуть на статью мне хотелось.
Беда в том, что П. не прислал экземпляра – он, похоже, уверен, будто всему миру доступны те же блага, что и жителям столицы. Что ж, местный торговец книгами действительно выписывает “Джорнал”, но на этой неделе его бостонский поставщик заболел и ничего не прислал. Выяснилось, что Крейн из Шеддс-Фоллз тоже его выписывает, и раз уж я все равно спустился в долину, решил я, так почему бы не отправиться туда? Два часа в пути, затем хлынул ливень и пришлось укрыться на ферме, где пил чай с хозяином и выслушивал сбивчивую болтовню о том, что восстание рабов распространится на север – уж конечно, чтобы угнать его овец. Отправился дальше, на минуту остановился посреди дороги полюбоваться заброшенными фермами и колючим кустарником, что постепенно отвоевывает землю у пастбищ. Зачем я здесь? Ах да, отзыв! Вперед! Еще час – и я в Шеддс-Фоллз, лавка закрыта: судя по всему, Крейн уехал по делам в Нью-Йорк. Ну и попал же я – проделать шестнадцать миль, и все впустую, но тут меня осенила мысль, что я всего в восьми милях от Беттсбриджа, где есть превосходная лавка, полная сокровищ, и газеты для приезжающих на лето там продаются тоже. Вы догадываетесь, чем все кончилось: заехал в другой конец штата и вынужден был ночевать в гостинице в Корбери. Кровать непригодна даже для матроса. Делил ее с дурно пахнущим дикарем. Внизу шумная попойка, и не в хорошем смысле. Завтрак: крылышко мухи в моей чашке кофе. Под покровом утреннего тумана бесславно отправился восвояси. Заехав на почту, обнаружил, что П. все-таки решил прислать экземпляр.
Проклиная П., нашел сухое местечко под вязом и прочел статью прямо на площади. Какое бесстыдство – не отзыв, а любовное письмо. Ваш язык “в высшей степени пленителен”? “Читатель ощущает теплое дыхание Филомены на своих устах”? Боже мой! Без подписи, что не редкость, хотя в этом случае критику следует бояться возмездия не автора, а его жены.
Разумеется, никакие дифирамбы не доставят мне столько радости, сколько один вид наших имен, напечатанных вместе. “Путешествие мистера Нэша по Европе с художником Уильямом Генри Тилом, подарившее нам не только «Странствия» первого, но и грандиозные полотна последнего с Везувием на закате”. Как часто я жалею, что пришлось возвратиться домой раньше срока из-за болезни отца. Зато наше плавание – те первые недели вдоль побережья Италии – я не забуду никогда.
Кэтрин пишет, что приедет во вторую неделю июня, как и было условлено. Признаюсь, я буду скучать по холостяцким денькам со стрекозами, но, если медлить и дальше, дети забудут, кто я такой. К. не терпится принимать: спрашивает, не хочу ли я, если дом будет доделан, пригласить вас с Кларой погостить у нас этим летом? Пришлось дважды перечесть мой ответ – не хотелось, чтобы он звучал уж слишком восторженно. Кажется, ее Вы тоже околдовали. Вы знаете, что большинство моих друзей-художников она находит утомительными – “немытые мужчины с этюдниками”, – но стоит мне заговорить о Вас, и она выдает себя трепетом ресниц. Она прочла Вашу “Дидону” в четырнадцать, когда чтение романов если не запрещалось, то, по крайней мере, порицалось. Говорит, эта книга сделала с ней все, чего так боялась ее мать, – показала, что женщина может сама искать любви, а не только быть предметом ухаживаний. То есть облекла желание в слова. Я бы, разумеется, позвал Вас раньше, но К. будет скандализирована, узнав, что великий Эразм Нэш ел не из лучшего ее серебра. Впрочем, дом почти готов, так что ожидайте приглашения. Она пообещает Вам красиво убранную комнату с блестящими комфортами. Я же не обещаю ничего, кроме выпи, зеленого лука, сморчков – во всей июньской свежести.
У. Г. Т.
P. S. Об археологии. Вы, конечно, помните мое описание дома: фасад на пять окон, центральная труба, крыша двускатная, сзади длиннее, чем спереди, – типическая постройка во всем, не считая странного сарая сбоку. Что ж, сегодня рабочие сняли с сарайчика обшивку, и под ней оказалась каменная стена (дом Осгуда имеет деревянный каркас). Очень старая, как считает Треворс. Стало быть, кто-то жил здесь до нашего майора. Но кто? Я закрываю глаза и вижу его. Старик Неемия, сын Елеазара, сына Адонии, сына Богобоязненного. Возделывал землю, соблюдал день субботний, раз в две недели отряхивал руки от сена, отдергивал медвежью шкуру и пробуждал ото сна свою Просперу. Нет, я способен на большее: кровожадный траппер, заколовший напарника, пустивший его на рагу. Или еще лучше: влюбленные, сбежавшие от пуританского ига. У него светлые волосы и мечтательный взгляд, сердце неспокойно. У нее длинные черные локоны. Это их личная Аркадия, вокруг ни души.
P. P. S. Не такая уж короткая вышла записка. Истосковался по разговорам.
Мой дорогой Нэш,
Прощай, уединение! В понедельник приехала Кэтрин с детьми – я рад их видеть, но в доме теперь стоит такой шум, словно они привезли с собой весь город. Из сундуков достают белье, в комнатах появляются шляпки, на смену олову приходит фарфор. Сперва К. была приятно удивлена. Весь год из-за этого переезда на меня сыпались протесты, упреки в том, что я ставлю искусство выше семьи, что дети мои одичают и проч. и проч. Успокоилась она, лишь узнав, что дома неподалеку купили Фицрои и де Груты. Какое ей дело, что в городе я сошел бы с ума, что чаша терпения моего переполнилась, – нет, уехать от грязи и шума ее убедили именно Фицрои и де Груты.
Следовало догадаться, что рано или поздно медовый месяц кончится. Когда мы только купили дом, она заявила, что он слишком маленький. Я уговорил ее подождать до лета, быть может, сельский шарм ей полюбится, но теперь уже нет сомнений – затея с самого начала была обречена на провал, вопрос заключался лишь в том, что именно она изберет мишенью своего гнева. Я ставил на гостиную, так как ее скромные размеры не позволят нам принимать больше одной семьи, но поводом для разочарования оказалась дымовая труба. Бедняжка, вина ее в том, что, как и в большинстве старых домов, она расположена ровно по центру и загораживает вход, лишая хозяйку величественного холла, где та могла бы встречать гостей. Разумеется, Кэтрин права, но если бы мы извлекли трубу, обрушился бы весь дом. Решено было сделать то, чего я боялся с самого начала, – мы построим новое крыло, этим же летом. Без разницы, что рабочие уже возвратились в поле, – Треворс притащил из города каких-то ирландских братьев, и все будет готово в считаные недели. Так он утверждает. Его рвение меня положительно бесит. Чинить старый двухэтажный дом ему, видимо, так же интересно, как мне – писать маленькую уродливую дочку мистера Кого-то-там. Но теперь у него есть прожект. Что ж, по крайней мере, они ничего не будут сносить: Вы знаете, как я прикипел к здешним призракам. А впрочем, в этих краях никто ничего не сносит, тут лишь пристраивают, присоединяют – дом к дому, сарай к сараю, точно лепят гигантское немецкое существительное, и эти раскидистые громадины повсюду: построят новое крыло, в старом сделают комнаты для прислуги, бывшие комнаты для прислуги станут амбаром, амбар – каретным сараем и т. д. Эти дома, они сбрасывают кожу! Не удивлюсь, если вскоре они начнут бродить по селам, оставляя за собой десятки призрачных двойников.
Так вот, шум: моя Аркадия переменилась, пение птиц заглушают теперь стук молотков, топот сапог, скрежет передвигаемых шкафов, шорох развертываемых ковров, шепот рабочих, обсуждающих, стоит ли признаться мадам, что они поцарапали об дверной косяк комод. Я сбегаю в лес, а когда не получается, укрываюсь в моей каменной хижине лесника (заново обшитой досками), куда порой забредает кто-нибудь из детей, в легком разочаровании глазеет на рисунок дерева или папоротника, затем убегает, чтобы искромсать их прообраз игрушечной саблей. Хвалит меня одна лишь Оттилия: мои эскизы поляны были признаны “славными”, старый “Пейзаж с двумя фигурами” – “грустным”, а водопады встречены озадаченным птичьим наклоном головы. Были бы критики столь же щедры!
У. Г. Т.
P. S. Не запечатывал письма, потому что клей для конвертов поели муравьи, а прошлым вечером снова взял Ваши “Странствия”, и они открылись на описании сумерек на Азорских островах, ощущения единства с миром – растворения в нем. И я задумался: уж не к этому ли я стремлюсь, когда пишу, – исчезнуть в живописи? Быть может, потому я и недоволен моими крупными полотнами? В центре картины всегда я. Не буквально: никаких маленьких У. Г. Т., бросающих взгляд через плечо, sensu Коул в “Излучине реки”. Но сам акт композиции в том особом значении, какое используем мы, художники, говоря о построении из разрозненных частей гармонического целого, само это сочленение ставит в центр картины субъект. Взять хотя бы Коула: на полотне как будто одна дикая природа, но наблюдаем мы ее глазами человека. Никто не сомневается в его мастерстве. Но он всегда там, а для меня самые дивные мгновения – когда удается раствориться. Что все это значит? Возможно ли искусство без человеческого присутствия? Не это ли пытаюсь я изобразить: зверь глазами зверя, дерево глазами дерева?
Я дразнюсь, и все же.
Мой добрый друг,
Ваше письмо вручила мне девчонка сыровара, когда я ехал в Оукфилд. Судя по всему, оно затерялось в стопке корреспонденции для местного стряпчего, мистера Хафпенни, тот велел пареньку с фермы отнести его обратно на почту, но Билли, думая быть полезным, вместо этого отдал письмо сестре, которая работает на маслобойне, где мы покупаем сыр. Однако глупая девчонка о нем позабыла, и лишь когда ее хозяйка обнаружила письмо среди горшков с маслом, продолжило оно свой путь. Пригожая Уилла перехватила меня на полпути в Оукфилд и, запыхавшаяся, принялась шарить у себя в корсете в поисках письма, которое свернулось в теплой пещерке и вполне объяснимо не желало вылезать наружу. Наконец она выудила его и, краснея, протянула мне. Убежала, пока я читал посреди дороги. Письмо и теперь лежит передо мной – просвечивает там, где его касались жирные пальчики, божественно пахнет. Вот бы каждое послание доставляли так любовно.
Многое имею сказать, но перейду к сути: да, приезжайте. Бросайте все. Бегите, плывите, летите. Запрыгивайте в первый же поезд, ни о чем не тревожьтесь, берите только себя самих. Здесь ходит дилижанс, но я заберу вас на станции. Кэтрин будет уверять вас, что дом еще не доделан, не до конца меблирован и проч., но Треворс поистине сотворил чудо. Жаль, что Вы, мой друг, не могли этого наблюдать. Каркас, крыша, все стены и половина полов. Амбар перенесли в другое место, теперь это каретный сарай. Вам не почудилось: перенесли. Этим искусством здесь овладели, еще когда выкатывали бревна из леса для постройки первых домов. Проснулся как-то поутру, а Треворс уже поднял амбар домкратами, и по дороге к дому, фыркая, точно стадо Гериона, грохочут двадцать два быка. Постанывая, поскрипывая, протестуя, амбар пересекает двор и как влитой становится возле старой хижины. Впрочем, нет, не совсем как влитой – пришлось нам соединить их коротеньким переходом (под “нами” я подразумеваю ирландцев). Зато теперь амбар минувших дней будет служить нам каретным сараем, а мы сможем, выйдя из экипажа, через хижину и старый дом проникнуть в великолепные покои нового так, чтобы ни капли дождя не упало на наши головы. Разумеется, писать в хижине я больше не смогу – если хочу писать в тишине и покое. Я займу бывшие комнаты для прислуги в задней части дома – темновато, но мы добавили веранду, чтобы можно было любоваться старым садом и нежным каштановым цветом. Сторона северная, зимой я буду страшно мерзнуть, зато здесь чувствуешь себя словно ты не в доме, а в лесу. Прикладываю набросок – и как я раньше не додумался, надо было написать дом “до”, чтобы Вы оценили его “после”. Сделаем вот что: левой ладонью закройте амбар, а правой – большой дом, и Вы поймете, как все выглядело семь месяцев назад.
Конечно, главного Вы не увидите – комнаты, отведенной вам с Кларой, и отдельной комнаты для детей, и пусть не всюду еще стены оклеены обоями и заполнены шкафы, уверен, здесь вы найдете комфорт и покой. Не забывайте, я лично заинтересован в том, чтобы визит удался, иначе вы не захотите приехать снова.
У. Г. Т.
P. S. Природа! На яблонях первые плоды. Земляника уже поспела. Грибы такие крупные, что под ними можно укрываться от дождя. Стебли золотарника кивают мне вслед – мои шапочные знакомцы. Слизни оставляют иероглифы на буковой коре. Последнее наблюдение: цапля на верхушке дерева – неужто они и впрямь забираются так высоко? А я всегда представлял их гуляющими среди болот. Но вон там, в ветвях, мой ответ.
Мой дорогой Нэш,
Первое яблоко. Мне нечего доложить Вам, кроме того, что я порывался примчаться с ним в город и переполошить криками “Аллилуйя!” всех окрестных ворон. Отныне именовать яблоками плоды других садов запрещено. О, Аталанта! Прежде я считал, что она поступила глупо, но за возможность вкусить этого золота я и сам отдался бы любому жениху. Никогда больше не усмехнусь я, проходя мимо портрета Элис и Мэри с их улыбками Джоконды и плодами Евы. Отныне я тоже на каждом портрете буду с яблоком в руке.
Поняв, что, не зная их вкуса, я полжизни потратил впустую, я чуть было не разрыдался. Порвем же старые календари и введем новый, делящий жизнь на “до” и “после”.
Моя первая мысль: пошлю моему городскому другу бушель, два, чтобы он возможно скорее отведал их свежесть. Но какой рыбак так просто расстается с наживкой? Вторая мысль: приезжайте, попробуете прямо с ветки. Если Вас не соблазнить этим, Вас не соблазнить ничем.
У. Г. Т.
Мой дорогой друг,
Что, все дело в яблоках? Знаю, знаю: вы и так собирались приехать, но… гм… до чего подозрительное совпадение! Впрочем, я не держу на вас обиды – ради них я и сам отправился бы на другой конец света. Как бы то ни было, все условлено: 13 сентября, вечерним поездом. Буду с нетерпением ждать вас на станции. Никому не сообщал, чтобы местные газетчики не потревожили уединения нашего прославленного гостя. Сдвиньте шляпу на лоб.
У. Г. Т.
Нэш,
Готовьте трубку, устраивайтесь в кресле – письмо будет длинным, но как же иначе?
Сладкой грустью отмечено было наше расставание. Надеюсь, сие всех вас застанет в добром здравии. Мы никак не решим, что нам чувствовать: купаться ли в неугасающем сиянии вашего присутствия или оплакивать ваш отъезд? Оттилия и мальчики уныло слоняются по дому в поисках своих товарищей по играм – приободрить их способно лишь обещание, что вы приедете снова. Кэтрин меж тем то читает “Странствия”, которые Вы для нее подписали, то вдруг восклицает: “Нет, право, это было чудесно!”, то сокрушается из-за того, как просто обставлены были ваши комнаты, не слушая моих заверений, что хозяйка из нее вышла превосходная.
Что до меня, то я, скорее, разделяю чувства детей.
Отрада наших сладких встреч
Печальной тенью обернется.
Подумать только – Вы пробыли здесь неделю! Минута и вместе с тем целая жизнь. Вы не такой, как все, кого я знаю, кого когда-либо встречал. Мое единственное (и немалое) утешение – это осознание того, как мне повезло стать Вашим другом. Без Фортуны и впрямь не обошлось. Сколько всего должно было случиться, чтобы мы повстречались, и сколько всего могло пойти не так! Что, если бы П. не устроил того приема, если бы один из нас пропустил его из-за лихорадки, гулявшей тем летом… если бы дождь задержал мой или Ваш экипаж… если бы на меня вновь нашла меланхолия и я отклонил приглашение? Или так: что, если бы я приехал, но мы не оказались бы рядом во время прогулки на Грин-хилл и не разговорились? Я помню все: и завистливые взгляды, что бросали на меня остальные, и мое собственное недоумение, и мучительный страх, что в любую минуту Вы соскучитесь и найдете другого собеседника. И все же я знал, что встретил друга всей моей Жизни… Слова наши сплетались в единое целое. Все смотрели на нас – гадали, о чем мы толкуем, что нас околдовало. Мы и впрямь были околдованы, и в тот день я познал блаженство, прежде мне неведомое. Мне ли рассказывать Вам о нашей первой встрече, но, право, как мало с тех пор переменилось, как быстро завязалась наша дружба, как расцвела она во время гранд-тура…
Однако тут и кроется загадка, ибо я должен быть доволен, рад, как рада Кэтрин, удовлетворен, как после хорошего обеда. Но еда насыщает. Вы отметили – только вчера! – что я будто сам не свой. Если я был угрюм, то отнюдь не потому, что замышлял обман, но оттого лишь, что пал жертвой своего переменчивого настроения…
Боюсь, я начинаю ходить кругами. Дорогой друг, могу я Вам признаться? Когда мы расстались после Геркуланума, это было не по причине письма из дома, болезни отца. Дело было в другом – меня не покидало радостное чувство и вместе с тем ощущение, что мы приблизились к краю пропасти, шагнуть в которую я не смею. Слишком туманно? Уверен, Вы знаете, о каком моменте я говорю – о вечере в Специи, когда после ужина мы вернулись по петляющим над бухтой улочкам в гостиницу и, помедлив на распутье между нашими комнатами, пожелали друг другу доброй ночи. Повисло молчание, столь редкое для нас. И в этом молчании я ощутил то, что было между нами с той первой встречи, но дремало в ожидании, когда мы скинем тяжелые оковы Общества. Пропасть… нечто дремлющее… Эразм, я путаюсь в словах, но Вы, надеюсь, отыщете в них смысл. Итак, вот почему я уехал – чтобы сохранить чудо нашей дружбы и не ставить под угрозу те безоблачные деньки, жадно требуя большего.
Недуг в семье, только болен оказался другой.
И вот еще: порой, друг мой, я спрашиваю себя, уж не перебрался ли я в этот северный лес, чтобы уехать подальше от Вас, а не ради тишины и покоя.
Дорогой Нэш, тайны сердца мне неподвластны, быть может, Вы сумеете облечь их в слова. Если бы я изобразил на холсте то, что пытаюсь сказать, картина вышла бы простая – две родственные души на поляне, прекраснее которой я еще не писал.
Вот: я сказал все, что мог. Знайте: я ничего не прошу. Если что-то Вас оскорбило, не сомневайтесь, я более чем способен продолжать нашу дружбу в прежнем ключе – до скончания веков. Когда приметесь за ответ, можете писать о книгах, что прочитали, о приемах, что посетили, о местах, куда хотите отправиться. Можете не обращать внимания на всю эту бессвязную болтовню, знайте только, что я остаюсь
Вашим У.
P. S.! (Никогда прежде не знал мир такого постскриптума!) Эразм… Понес письмо на почту и обнаружил там твое. В ужасе от своего безрассудства выхватил из рук служащего мой конверт, уверенный вдруг, что сейчас прочту вежливую благодарность за гостеприимство, подписанную тобой и Кларой. Жгучий стыд – ведь я чуть не выдал себя каким-то горячечным бредом!
Вышел – чтобы никто не видел, как я дрожу. Прочел письмо прямо посреди улицы, дважды чуть не попал под колеса экипажей. Прочел снова: твои слова затмили весь мир. Пусть критики выбирают твое величайшее творение, но для меня им всегда будет это письмо. Взамен шлю эти строки, написанные за моим столом, пока ты писал за твоим.
Дрожащей рукой вывожу ответ на твой вопрос: через две недели Кэтрин увезет детей в Олбани, чтобы провести остаток сентября с ее матерью, и я останусь один.
Друг мой, шлю это тебе вдогонку: ты уехал, а мне еще столько всего надобно тебе сказать! Мир окрасился в новые тона – лазурное небо, канареечное солнце, малахитовые ручьи. Листья расписаны ван Эйком, зелень мхов отливает золотом, даже олово блестит как серебро. Хочется остановить каждого унылого прохожего, и схватить его за плечи, и встряхнуть, чтобы он огляделся вокруг и подивился деревьям, синим скалам, белой пене в быстрых водах реки. Откуда взялся ты, Эразм? Чем заслужил я такой небесный дар? Покрывало, которое мы брали с собой, буду прятать от стирки сколько возможно долго, без того чтобы вызвать подозрения Энни. Дважды на обратном пути подносил я его к лицу и вдыхал твою память. Водопад и прежде был для меня священным местом. Теперь же, приведя сюда другого визитера, я тотчас выдам себя густым румянцем и дрожью в руках. Мысли о несбыточности исчезли, стыд исчез, никогда еще жизнь не была столь ясной. Необходимые уловки, которые мы обсуждали, кажутся пустяками, сущими пустяками. Разве не все мужчины в какой-то мере лжецы? Словом, я сумею так жить, и, если уж должно терпеть разлуку, я буду переносить ее как зиму в ожидании весны.
P. S. Ты забыл пиджак.
Дорогой друг, спешно, от анонима к анониму. Когда ты написал, что Клара едва не обнаружила мои письма, я положительно опешил. При мысли о том, что я рисковал всем, меня переполняет раскаяние. Следовало усвоить урок после случая с Уиллой и ее жирными пальчиками, приключившегося еще до того, как нас охватило это безумие. Адресуй письма в таверну на имя Г. Он деликатен, заподозрит интрижку, подмигнет, отпустит шутку о горничной из Бостона, однако дорожит репутацией хранителя секретов.
До скорого свиданья,
У.
Дорогой друг,
Получил твое письмо от 8-го. Как любезно со стороны муз даровать тебе вдохновение. Надеюсь, твои письма ко мне не пробудят в них ревности – что они подумают о сочинениях, предназначенных для одного? Я, разумеется, благодарен, польщен, что некоторым образом причастен к твоим “стихам о дружбе”, но родились они только благодаря твоему гению.
Здесь сплошное великолепие. Ты разжег во мне костер, и я почувствовал, пусть и на миг, что готов принять вызов, брошенный этим лесом. Право же, как перенести все это на холст? Еще недавно робко и неспешно березы примеряли золотой убор, слегка желтели сахарные клены, дюйм за дюймом вступая в осень, но теперь они в нее нырнули с головой. Вчера граб, сегодня каштан – боюсь представить, какие счета присылает ему портной! Порой, сидя на моей поляне (нашей поляне), перед моей рекой (нашей рекой), я замечаю, что ветви низкого бука, склонившиеся над моим лицом, всего за несколько минут окрасились в новые тона. Что высокий клен позади меня разрумянился еще сильнее, а по перистым дубовым листочкам еще дальше расползлась огненная кайма. Ха! Так бы и крикнул: “Я все видел!” Это похоже на игру, в которую играли мы с О., когда она была совсем маленькая и пряталась то в одном месте, то в другом, двигаясь очень медленно, словно так я ее не увижу. Но я все вижу. Куст калины встретил меня поутру багрянцем, а уже к полудню сделался пурпуровым. Заметив, как он меняется, я затаил дыхание: листок, другой чуть выше, а затем всем скопом остальные. Ругался на ограниченность киновари, а недоставало мне более насыщенного синего.
Словом, за природой не угнаться. Я поклялся, что не буду писать по наброскам, довольно тревожить память осени посреди зимы. Но этот тщеславный зарок был сделан летом, когда дни замирают в зеленом зените. Однако солнце не замедляет ход для пишущего закаты, так что же взять с моего леса? Быть может, у тебя в городе найдется какое-нибудь чудо техники, божество с тысячью рук и тысячью кистей, управляя которым при помощи рычагов я успел бы все это запечатлеть? Вчера в двух шагах от дома увидел мелкие грибы, выглядывающие из-под палой листвы. Неприметные, но, если приглядеться, – такую прозрачную голубизну я видел лишь в альпийских водах. Если бы я писал, запершись у себя в мастерской, то все бы пропустил, ведь уже к полудню эти дивные создания поблекли, а к наступлению темноты стали белыми, точно невесты, со свисающими со шляпок кружевами фаты. Смерть и дева – к утру их не стало.
Печально мое положение – природа меняется слишком быстро. Да, в будущем году все повторится, и еще через год. Но рывки минутной стрелки не дают мне покоя. Предлагаю новый календарь: не одна осень, но двенадцать, сто. Осень, когда березы желтеют, но еще не сбрасывают листву; когда буки зелены, а березы голы; когда дубовые кроны похожи на спелые абрикосы, а буки стоят в желтых покровах; когда дубовые листья приобретают оттенок сигар, а буковые сворачиваются медными хрустящими свитками. И так далее: пару-тройку осеней я пропустил. Но называть все это одним словом!
Снова пишет П., справляется о моих успехах, появилось ли что-нибудь новое. Настрочил ответ, который теперь кажется мне легкомысленным, но я буду писать, что пишу, не подчиняясь хлысту надсмотрщика.
Едва не забыл: вчера, играя в яблоневом саду после дождя, О. нашла наконечник старой мотыги. Надо же, чтобы земля решила вытолкнуть его на поверхность именно теперь! Который из моих призраков? Элис? Мэри? Старый скучный Неемия? Хочется верить, что даже он не устоял против магии этого места – быть может, он водил старушку Просперу слушать рокот водопада. Купался, натирал подмышки снегом, плескал талой водой себе на грудь, пока однажды у него не остановилось сердце и он не рухнул величаво в реку, где и растворяется все эти годы.
Так уйдем и мы: сердце к сердцу, тук-тук, – и, крутясь друг вокруг друга, точно креветки в бурном потоке, станем частью реки и попадем кому-нибудь в чай.
У. Г. Т.
Дорогой друг,
Кэтрин вновь едет в Олбани. Энни в Бостоне, у нее заболела сестра. Ты, будь ты неладен, вернулся к остальным со всеми их притязаниями. Здесь одиночество, зеленых арок тени. Хотя я бы, разумеется, предпочел высшую отраду. 5 ноября – ты обещал, клятвенно. Помня это, выдержу испытание Временем.
Все еще окрылен. Природа изо всех сил старается окутать меня меланхолией, но мне помогают теплые воспоминания о моем друге. Неделя холодного ветра – дни, когда заворачиваешься в одеяла, когда замерзшая краска не хочет ложиться на холст. Что ж, бродить. Меж поросших грибами бревен, похожих на индюшек, по мху, что прежде хранил отпечаток наших тел. Вот на плоском синем камне два жука, тоже синие, но темнее, в переливчатых, как у шпанской мушки, хитонах – бесстыдно предаваясь страсти, не замечают, как я поднимаю их. Дальше ясень – старый, мертвый, в лоскутах отслаивающейся коры, точно фигура-экорше с содранной кожей.
Лягушки, кажется, исчезли. Я бы продолжил, но остался без сил после ночи томлений.
5 ноября.
Пиши.
У. Г. Т.
P. S. Последнее яблоко сезона – мое утешение. И загадка: внутрь ведет червоточина, но второго отверстия нет. Как это понимать? Они возвращаются той же дорогой? Или яблоко впитывает их в себя?
Э. – так и быть, что поделаешь. Я в плену у календаря: тогда 15-го. Буду ждать, всегда. Приезжай – Кэтрин уже вернется, но она не найдет ничего странного в том, что тебе захотелось побыть на природе. Природа здесь тянется на много миль, уединенных местечек много.
У.
Н. – еще одна записка, на Ваш домашний адрес, так как не уверен, что мое последнее письмо дошло. Мой привет Кларе и детям. У нас тут выпал первый снег. Дубы и буки еще не растеряли всей листвы, и белый снег поверх бурого с красным выглядит восхитительно – пытаюсь запечатлеть это на маленьком холсте. Мои домашние тоже рады будут Вашему визиту – даже если краски уже поблекнут, Вы найдете чем вдохновиться на создание нового шедевра. Ждем всех, а если Клара не сможет, будем рады принять Вас одного.
У. Г. Т.
Э. – боюсь, не нанес ли я обиды. Приезжай, умоляю. Умоляю, пиши.
У. Г. Т.
Гуляя вчера по лесу после дождя, увидел поваленную березу, чей гладкий серебристый ствол с парой длинных корней так похож был на античную статую, что у меня перехватило дыхание. Понял вдруг, что чувствовал юный греческий пастух, когда его стадо набрело на мраморные останки затерянной Венеры и когда на один благословенный миг – пока он не шепнул тайну в таверне, пока весь мир не нагрянул в его маленький лес, – она принадлежала только ему.
Дорогой друг,
Ответа я не жду. Мое положение тебе известно. Кэтрин уехала в Олбани к матери. Я останусь здесь, наедине с папоротниками и горой. Никакими словами не описать ее слезы, ярость – я даже не знал, что она на такое способна… Никакие слова не умилостивят ее, никакие заверения в том, что мое чувство к ней и мое чувство к тебе принадлежат к разным сферам. Она всегда будет мне женой, я вовсе не думал иначе, вовсе не хотел причинить столько боли. Но с кем я спорю? Сумеешь ли ты убедить ее, Эразм? Тебе отказано от дома, ты это знаешь. Угроза предельно ясна: твоя карьера будет разрушена, равно как и твоя жизнь. Подозреваю, моя уже – это я о карьере; жить я продолжу, – но чем дольше я думаю обо всем этом, тем больше убеждаюсь, что карьера моя кончилась в тот момент, когда я приехал сюда, перестал писать для них и научился видеть. Но нельзя, чтобы мир потерял такого гения, как ты. Ах, порой меня преследует фантазия, как ты отрекаешься от дифирамбов толпы и приезжаешь сюда, чтобы исчезнуть со мною вместе среди недолговечной листвы. Но ты слеплен из другого теста – ты нужен миру, не только мне. Таковы мои доводы, хотя я знаю, что мне не оставили выбора. Лишь печаль.
Итак: ни скандалов, ни мольбы. Я буду следовать на расстоянии, довольствуясь надеждой как-нибудь увидеть себя на твоих страницах. Если однажды, во время увеселительной поездки в эти горы, твой экипаж покажется по левому борту от моего дома, не беспокойся: обещаю смотреть вправо. Прошу лишь об одном. Если твоя ведьма-жена не уничтожила моих писем, смиренно молю тебя вернуть их мне, как я возвращаю тебе твои. В них есть вещи, которые я желаю спрятать от мира и вспоминать в уединении.
У. Г. Т.