Книга: Философия упадка. Здесь научат самому дурному
Назад: Глава 5 Гельвеций, или Апология эгоизма
Дальше: Глава 7 Лотреамон: злая декламация

Глава 6
Де Сад,
или Несчастье либертинажа

Донасьен Альфонс Франсуа де Сад (1740–1814) – уже почти нарицательное имя. Его бренд – мрачные описания страстей и безжалостного насилия как лабиринта, в котором человек запутывается, но от этого еще больше пытается реализовать темную сторону своей природы.
Эти описания предвосхитили проблемы литературы ХХ века. Вот они: несводимость человека к характеру, наличие темной, непереработанной, животной стороны душевной жизни, утрата смысла совместного существования людей.
Кошмарный лабиринт страстей в ХХ веке стал символом экзистенциального кризиса, утраты смысла жизни. Но он одновременно напомнил о социальных кризисах, приведших к Первой мировой войне.
В XIX веке де Сада воспринимали скорее как литературный курьез, почти анекдот. В ХХ веке о нем стали говорить как о первом писателе, открывшем бездны насилия.

 

Х. Биберштейн. Воображаемый портрет маркиза де Сада. Ок. 1860

 

Прежде разговора о де Саде следует сказать об интеллектуальном движении, возникшем в XVI веке под названием либертинизм, или либертинаж. Это слово можно переводить как «вольнодумство», «вольность нравов» или «распущенность». Изначально слово «либертен» означало в Риме вольноотпущенника, бывшего раба, который, скопив средства, начинал жить в свое удовольствие, позволяя себе распутничать и хулиганить. Ведь всё равно представители старой аристократии бывших рабов презирали. Значит, либертену не надо было изображать приличного человека, а перед рабами раб, даже бывший, тем более не отчитывается. Можно вести себя как угодно, репутацию дальше ронять некуда.
Но среди европейских дворян слово «либертен» приобрело другой смысл. Если говорить просто, это сообщничество начальников и подчиненных в вольных делах, начиная с банального разврата. Раньше сеньоры не любили, когда их вассалы бросали тень на их репутацию, и наоборот – всё же рыцарское служение должно быть безупречным. Если старая аристократия и позволяла себе грубость или жестокость, то только такую, которая не запятнает общую честь. Расправы над частью аристократии по действительным или ложным обвинениям в ереси и распутстве составляют целые главы средневековой истории: не до либертенства тогда людям было – лишь бы никаких подозрений не возникло.
Но в эпоху становления абсолютистских государств всё меняется. И положение сеньора, и положение вассала теперь зависит от воли монарха, который определяет, кого казнить, кого миловать, кого приблизить к себе и кому что доверить, несмотря на изъяны в репутации большинства подчиненных. Конечно, монарх тоже требует дисциплины и не любит вольнодумства – потому что боится заговоров. Но эта система, нацеленная на недопущение заговоров, поощряет бытовые сговоры, при которых начальник прощает подчиненному его разврат, а подчиненный никогда не донесет на вольнодумие начальника.
Так возникает система своеобразной дружбы неравных, которые объединены тем, что «покрывают» друг друга, не рассказывают никогда публично о нравственных пороках друг друга и даже хвастаются своими похождениями. Все друг друга прощают, и все позволяют себе что-то непозволительное.
Такой бытовой либертинаж постепенно стал превращаться в идеологический. Первым это слово употребил Жан Кальвин в полемике с представителями другой ветви протестантизма, анабаптистами, обвинив их в том, что они недостаточно строги в своей жизни. Кальвин был противником любых развлечений и досуга, полагая, что жизнь нужно наполнить трудом. Для него все, кто развлекается, – это распутники и скандалисты.
Соответственно, идеологией либертинажа стало развлечение. Настоящий либертен не обязательно распутник или растратчик, он может даже особо не интересоваться женщинами или изысканными блюдами, предпочитая, допустим, книги и охоту. Но либертен не просто организует себе досуг при любой возможности. Он действует в области досуга стратегически: думает, против кого будет интриговать, над кем одержит верх, кому понравится, как покажет ловкость рук, манипулируя косвенно множеством людей.
Поэтому апофеозом либертинажа стало появление таких знаменитостей, как Джакомо Джироламо Казанова (1725–1798) и Алессандро Калиостро (1743–1795). Это авантюристы, шарлатаны, режиссеры социального театра. Они всем в жизни отводят роли, всех заставляют незаметно играть на них. Они то лаской, то шантажом принуждают работать на свою славу всё светское общество.
В либертинаже манипуляция другими людьми неотделима от сенсационного, вольного и скандального поведения, приписывания себе власти, в том числе мистической. Их авантюризм требует извлекать удовольствие из всякой вещи: от любовного приключения до политической интриги. Хорошо сказанная речь с удовольствием переубеждает других и вносит раздор среди людей.
Такой либертен, вербующий союзников, – это полководец быта. Ему дороже всего одерживать победы: над знаменитыми женщинами на тайных встречах, но и над их мужьями в политике, над целыми придворными партиями. Изучая жизнь либертенов, приходишь к выводу, что телесные удовольствия не были для них чем-то однозначно существенным. Главнее всего для них была политическая власть, позволявшая чувствовать себя режиссером мирового театра, почти что новым богом. Такой бог заново творит мир из страстей других людей, превращая их всех в рабов желаний.
Но далеко не все либертены достигали таких режиссерских высот. Большинство из них оставались актерами второго плана или даже зрителями социального театра. Они своей игрой или аплодисментами могли повлиять на дела в нем, но немного и ненадолго. А нужно было чем-то заполнить время. Оно и заполнялось пересечением нравственной границы, недозволительными удовольствиями, для маскировки перемешанными с дозволительными.
Обычный образ либертена – аристократ в своем доме, среди восточных благовоний, книг, в том числе обязательно запрещенных цензурой и опасных. Он с целым гардеробом одежд, личным поваром, знающим секреты высокой кухни и все соусы на свете, и слугами, бережно зажигающими свечи на его письменном столе для ноч-ной писательской работы хозяина и столь же бережно готовящими кровать для иных приключений. Он молодится, получает письма, причем непременно от опасных людей, пишет письма в ответ, а то и романы. Он наносит визиты явные, но с особым удовольствием – визиты тайные, ожидая расправы то от обманутого мужа, то от короля, после доноса, что недавно этого аристократа видели возле дома подозреваемого в заговоре лица.
Черты либертена были у всех французских мыслителей XVIII века, начиная с Вольтера. Но эти мыслители отличались тем, что всё же думали об истине больше, чем об удовольствиях, и потому рядовых либертенов они обличали чаще, чем хвалили. Мыслители Просвещения видели в страстях ограниченность и слишком хорошо понимали, сколь несовершенно устроено светское общество. Поэтому для них было неприлично солидаризоваться с банальными представителями либертинажа.
Де Сад – совершенно особая фигура в истории либертинажа. Если давать какую-то формулу его деятельности, то он отличается, например, от Казановы своим взглядом как бы с изнанки художественного слова. Обычно либертены смотрят со стороны человека, со стороны характера. Они показывают, как разные авантюристы и властолюбивые люди используют слово как инструмент, увеличивая в конце концов свою власть. Но их интересуют характеры, герои как виртуозы соблазнительных речей.

 

 Приписывается Александру Кухарскому. Шодерло де Лакло. 1760–1790

 

Идеальный пример этого – роман французского изобретателя-артиллериста Шодерло де Лакло «Опасные связи» (1782), известный по множеству киноверсий. В этом романе подробно исследуется соблазнение, риторически изощренное, но, кажется, далекое от телесности. Героев не так интересуют личные отношения – им важнее расставить правильные риторические ловушки, показать свою образованность, раскованность, капризный характер и тем самым добиться своего.
Это роман не о половом влечении, а о риторике, о чести и гордости аристократов, которые отрешенно наблюдают, как своими словами они ломают судьбы людей. Поэтому одна из последних киноверсий этого романа сделала героями современных подростков, у которых телесный опыт только формируется, а интеллектуальные ходы могут быть самыми изощренными и отчаянными.
Как ни странно, де Сад стоит ближе к Достоевскому и Фрейду, чем к Лакло, в понимании телесности и слова. Читая Достоевского, мы видим, как страсть предшествует разуму, как влечение, месть, обида, желание мучиться и мучить овладевает самыми разумными людьми. Страсть стоит выше характера! Герои Достоевского сначала испытывают страсть, а потом уже говорят, приводят аргументы, оправдывают себя и оскорбляют других. Они не используют разные риторические уловки, чтобы возбудить страсть или внушить иллюзию страсти, но, напротив, ощущают страсть как самое реальное, непосредственное. Они пытаются хоть как-то с помощью слов и встреч с другими разобраться с этим реальным. Так происходит и у де Сада: страсть к власти, к насилию, к тому, чтобы мучить других, предшествует любому самооправданию или самоосуждению.
Но, как мы сказали, де Сад смотрел не со стороны характера, а со стороны слова. Его интересуют не нравы и характеры, но только тот момент, который в прозе Лакло был незаметным, момент, когда слово соблазняет, или запугивает, или оскорбляет, или чинит насилие. Он этот момент рассматривает под сильнейшим микроскопом и на сотнях страниц своих романов показывает, как самые простые речевые структуры, постоянно повторяющиеся незамысловатые аргументы и создают настоящий ад страсти.
Этот ад – не острые ощущения досужих либертенов, а ад в буквальном смысле – ад, в котором слова «овладеть», «подчинить», «пленить» приобретают всю силу буквальности. Где у другого писателя «пленить» будет поэтической метафорой, в цветах пленительности, там у де Сада будет настоящий плен, мрачный подвал и пытки.
Итак, в произведениях де Сада объединены механика слова, всегда насильственного, манипулирующего, злобного, и механика страсти, которая и возбуждается этим словом, и способна порождать только эти слова. Поэтому произведения де Сада – это порочный круг: соблазнительное слово порождает соблазн, а сам соблазн вызывает новое соблазнительное слово. В этой круговерти, в этом безысходном лабиринте проходит вся жизнь героев.
Это не значит, что у де Сада вовсе нет характеров: ясно, что порочная Жюльетта отличается от своей морализаторствующей сестры Жюстины. Но характеры в его прозе – только функции. Если Жюльетта порочна, то не потому, что она ловко и эффектно предается пороку, а потому, что, кроме порока, в ней ничего нет. Она работает как порок, она – говорящая машина порока, ее телесность и красноречие устроены так, чтобы подпитывать порок.
Школа порочности начинается с презрения одновременно к общественному мнению и совести: и к голосу извне, и к голосу изнутри. Обычно либертен сложно и ловко играл таким презрением. Он действовал бессовестно, но старался, чтобы в обществе о нем говорили хорошо, более того, восхищались его авантюрными подвигами. Он провоцировал скандалы, наводил страх намеками, что всем испортит репутацию, но с друзьями или приятелями вел себя доверительно. Такое сложное притворство делало политику либертена более гибкой.
А вот порочный человек де Сада уже знает, какую политику он ведет. Он настаивает на своей вседозволенности и тем самым отказывается и от общества, и от совести:
Основной принцип моей философии, Жюльетта, – продолжала мадам Дельбена, которая после потери Эвфрозины всё больше и больше привязывалась ко мне, – это презрение к общественному мнению. Ты представить себе не можешь, дорогая моя, до какой степени мне наплевать на то, что обо мне говорят. В самом деле, каким образом мнение невежд может повлиять на наше счастье? Только наша сверхделикатная чувствительность заставляет нас порой зависеть от него, но если, по зрелому размышлению, мы сумеем подавить в себе эти чувства и достичь той стадии, где абсолютно не зависим от этого мнения даже в самых интимных вещах, тогда и только тогда хорошее или плохое отношение к нам окружающих становится для нас в высшей степени безразличным. Только мы сами определяем критерии нашего личного счастья, только нам решать, счастливы мы или несчастливы: всё зависит лишь от нашей совести и – возможно, в еще большей мере – от нашей жизненной позиции, ибо только она служит краеугольным камнем нашей совести и наших устремлений. Дело в том, – продолжала моя высокообразованная собеседница, – что человеческая совесть не всегда и не везде одинакова, почти всегда она есть прямое следствие образа жизни данного общества, данного климата и географии. Например, поступки, которые китайцы ни в коем случае не считают недопустимыми, заставляют нас содрогаться от ужаса здесь, во Франции. Следовательно, если это самое непостоянное понятие, зависящее лишь от широты и долготы, способно извинить и оправдать любую крайность, тогда только истинная мудрость должна помочь нам занять разумную среднюю позицию между экстравагантностью и химерами и выработать в себе кодекс поведения, который и будет отвечать как нашим потребностям и наклонностям, данным нам Природой, так и законам страны, где нам выпало жить. И вот, исходя из собственного образа жизни, мы должны выработать свое понятие совести. Поэтому чем скорее человек определит свою жизненную философию, тем лучше, потому что только философия придает форму совести, а та определяет и регулирует все наши поступки.
Мы видим, что злобный либертен не просто хвалится своими успехами. Он не стремится к успехам напрямую. Им управляют выражения и слова, понятые буквально, вроде слова «выпало» и прочих «слов судьбы». Эти слова он понимает буквально, как то, что в мире царит насилие и роковое порабощение.
Он говорит, что мир разнообразен и непредсказуем. Но из этого он выводит не страсть к познанию, а страсть к подчинению и порабощению себя и людей. Эта страсть к порабощению приводит самого героя к нечувствительности: человек перестает чувствовать, что испорченная репутация может тебе рано или поздно отомстить, но зато чувствует каждый день как бремя. Каждый день надо договариваться с людьми, каждый день выстраивать свою жизнь, стараясь не сойти с ума. Когда ты находишься в таком мучительном состоянии, которое мы бы отождествили с депрессией, то какая разница, чиста твоя репутация или осквернена:
Более того: я получаю большое внутреннее удовольствие при мысли о том, что эта репутация дурная; если бы ее считали образцовой, мне было бы не так приятно. Никогда не забывай, Жюльетта: хорошая репутация – это только лишняя обуза. Она не в состоянии вознаградить нас за все жертвы, которых она нам стоит. Те из нас, кто дорожит своей репутацией, испытывают не меньше мучений и страданий, чем те, кто о ней не заботится: первые живут в постоянном страхе потерять то, что им дорого, а вторые трепещут перед возможностью наказания за свою беспечность. Если, таким образом, дороги, ведущие одних к добродетели, а вторых к пороку, одинаково усеяны шипами, какой смысл подвергать себя мучительным сомнениям, выбирая между этими дорогами, почему не посоветоваться с Природой, которая бесконечно мудрее нас, и не следовать ее указаниям?
В современной психологии такое состояние обычно называют «депривацией»: пережив тяжелое насилие, человек не ощущает своего тела и не может взять на себя никакой ответственности перед своим телом и перед другими людьми. Так ведет себя, например, женщина, изнасилованная в детстве и ставшая проституткой в подростковом возрасте. Всё кажется одинаково роковым, одинаково предназначенным «природой» или роком.
Такой человек путает природу, характер, фатум, насилие – всё это кажется единой давящей и неизбежной реальностью. А совесть, репутация, мысль другого человека представляются тогда чем-то не очень реальным, некоторым сновидением.
Иногда злая философия де Сада как бы сходится с просветительской критикой социальных установлений как исторически обусловленных и служивших интересам привилегированных групп. Но есть пропасть между Просвещением и де Садом. Просвещение требовало найти истоки каждого установления, найти «изобретателя», который решил, что нужно вести себя так, а не по-другому. Это была школа недоверия чувствам и бытовым знаниям, школа исторической критики и рационализма.
Либертинаж де Сада, напротив, требует доверять своим чувствам, своим страстям, потому что найти их источник невозможно. Нельзя найти того, кто «изобрел» страсть или желание, а значит, если невозможно осуществить критику, надлежит всецело предаться страсти.
Однако я предпочла бы услышать от тебя, что ты боишься вкусить слишком много удовольствий. Но в чем же состоят эти условности? Давай рассмотрим этот вопрос трезво. Общественные установления почти в каждом случае проповедует тот, кто никогда даже не интересуется мнением остальных членов общества, так что это не что иное, как оковы, которые мы все должны искренне презирать, которые противоречат здравому смыслу: абсурдные мифы, лишенные всякого чувства реальности, имеющие ценность только в глазах идиотов, которые соглашаются подчиняться им, фантастические сказки, которые в глазах разумных и интеллигентных людей заслуживают только насмешки… Но мы еще поговорим об этом, потерпи немного, моя милая. Только доверься мне. Твоя искренность и наивность говорят о том, что тебе необходим наставник. Для очень немногих жизнь усыпана розами, и, если ты мне доверишься, ты будешь одной из тех, кто даже среди терний находит достаточно цветов на своем пути.
Де Сад устами своих героинь изобретает антинравственность, в которой привычное понимание слов заменяется на слишком буквальное. Например, слово «совесть» привычно означает внимание к себе, разговор с собой, самодисциплину, умение себя укорить за любую мелочь. Но если понять «совесть» иначе – как постоянное уговаривание себя, как голос, который не обличает тебя изнутри, но просто говорит без умолку, поощряя даже на самые дурные поступки как в целом допустимые или не такие страшные, – то получится безнравственная совесть.
Эта совесть – как будто светский собеседник-провокатор, дурной друг, который постоянно дает тебе советы. Некоторые из этих советов прямо ведут к безнравственным поступкам. А вот с чувством вины де Сад ничего не может сделать. Он не может понять вину иначе, чем ее принято понимать, поэтому просто объявляет ее предрассудком: дворяне верят в честь, а простые люди верят в вину.
Таким образом, совесть – это всего-навсего детище предрассудков, которые заложены в нас с молоком матери, или этических принципов, которые мы сами создаем своим собственным поведением. Возможно и то и другое, если в качестве материала мы используем чувственность и из него лепим свою совесть, которая будет нам надоедать, будет кусать, жалить, тревожить нас по любому поводу, и вполне возможно, что мы окажемся во власти совести настолько деспотичной, что руки наши будут скованы, и нам не удастся получить полного удовлетворения ни от одного поступка, тем более порочного в глазах окружающих или преступного. Именно здесь появляется, как противоядие от первого, второй тип совести, совести, которая в человеке, далеком от суеверия и дешевых вульгарных фраз, во весь голос заявляет о себе тогда, когда по ошибке или из-за разочарования человек пытается идти к счастью окольным путем и не видит ту широкую дорогу, ведущую прямо к цели. Следовательно, исходя из принципов, придуманных нами для собственного пользования, у нас может быть одинаковый повод разочароваться в том, что мы сделали слишком много зла, и в том, что сделали его слишком мало или вообще не делали его. Но давай рассмотрим понятие вины в его самом элементарном и самом распространенном смысле. В этом случае чувство вины, то есть то, что приводит в действие внутренний механизм, только что названный нами совестью, так вот, в этом случае чувство вины будет совершенно бесполезной вещью, слабостью, которую мы должны побороть во что бы то ни стало. Ибо чувство вины не что иное, как квинтэссенция, эманация предрассудка, вызванного страхом наказания за запретный поступок, тем более если причина такого запрета неясна или неубедительна. Уберите угрозу наказания, измените понятия, отмените уголовный кодекс или переселите преступника из одной страны в другую, и дурное деяние, конечно, останется дурным, но тот, кто его совершает, больше не будет испытывать чувства вины за него. Следовательно, чувство вины – это всего лишь неприятная ассоциация, она вырастает из обычаев и условностей, которые мы принимаем за абсолют, но она никогда, никоим образом не связана с характером поступка, который мы совершаем.
Итак, де Сад говорит, что вполне можно представить мир или общество, где будут совершать преступления без зазрения совести и без боязни наказания. А если такой мир возможен, то почему бы его не устроить? Де Сад принадлежит эпохе просветительских утопий и просто ставит в ряд этих утопий свою – непросвещенную, мрачную, грубую, но не менее реалистичную, чем высокие утопии философов Просвещения. Де Сада стали в ХХ веке ценить как первого автора антиутопий: он показывает, сколь легко может сбыться не только утопия нравственности, но и антиутопия безнравственности.
Исторически де Сад оказался прав: мы знаем, как легко люди творят злые поступки, просто потому что стало можно. Например, за нападением на одного иностранца следуют другие нападения, и общество погружается в пучину ненависти. Так происходит тогда, когда в обществе распределены роли, но нет настоящего гражданского воспитания: одни самонадеянно считают себя полицейскими, другие – ревностными доносителями, третьи – блюстителями естественных законов местной жизни. Поэтому за одним насилием следует другое: начали наводить порядок путем насилия в одном месте, и это насилие подхватывают в других местах.
Многие преступления против человечности в ХХ веке были совершены именно так: человек пошел работать мелким начальником, а здесь толпа разгромила дома несчастных бедняков, и он, вместо того чтобы противостоять этому, решил довести дело до конца и подал соседям идею, что можно продолжить погромы. Чтобы такое больше никогда не повторилось, проводится работа по созданию моральной ответственности: любому человеку во власти нужно понимать, к каким последствиям приводит просто согласие на насилие толпы. Также требуется правильно распределять полномочия в государстве, чтобы заблокировать насилие уже на первых этапах.
Злая философия де Сада рекомендует избавиться от чувства вины раз и навсегда. Да, тяжелые преступления нельзя забыть, они навсегда оставляют след в душе преступника. Но можно внушить себе, что мы никогда не знаем до конца последствий своих поступков: например, последствием кражи может стать смерть человека от голода, а значит, кража как меньшее преступление равна убийству как большему преступлению. Нет разницы между большими и малыми преступлениями, а значит, забыв про малые, мы можем забыть о больших. Исходя из этого, героиня де Сада, наставляя Жюльетту, предлагает тренироваться, чтобы достичь полной безнравственности:
Можно сказать с уверенностью, что даже когда речь идет о поступках, имеющих самые серьезные последствия, с угрызениями можно справиться окончательно, если у человека достанет ума и он всерьез вознамерится покончить с предрассудками. По мере того, как эти предрассудки с возрастом искореняются, а привыкание постепенно притупляет чувствительность и успокаивает совесть, чувство вины, прежде бывшее результатом неокрепшего сознания, уменьшается и, в конце концов, исчезает. Так прогрессирует человек, пока не дойдет до самых потрясающих крайностей, пока не поймет, что можно наслаждаться ими сколько душе угодно. Правда, здесь можно возразить, что чувство вины в какой-то мере зависит от тяжести содеянного. Это так, поскольку предубеждение против серьезного преступления сильнее, чем против легкого, соответственно, предусмотренное законом наказание в первом случае тяжелее, чем во втором; однако стоит найти в себе силы безболезненно избавиться от всех предрассудков, набраться мудрости и понять, что в сущности все преступления одинаковы, и ты научишься управлять своим чувством вины в зависимости от конкретных обстоятельств. Остается добавить, что, научившись справляться с чувством вины по поводу незначительных проступков, ты скоро научишься подавлять в себе неловкость при совершении довольно жестокого поступка, а потом творить любую жестокость, как большую, так и малую, с неизменным спокойствием.
В чем ошибка этого рассуждения? В том, что хотя мелкие преступления могут повлечь за собой более крупные, это не делает все преступления одинаковыми. Преступления не существуют сами по себе, они находятся внутри некоторой системы, где действительно из одного преступления может произойти невольно другое. Поэтому настоящая задача совести, которую де Сад не понял, – не удержать человека от преступления, потому что тогда можно удержать человека и от слишком рискованного смелого поступка, но показать, в какой точке, в каком моменте работы этой машины преступлений ты сейчас находишься, и как ее затормозить.
Де Сад критикует несколько упрощенную этику Просвещения, в которой человек добр по природе и может сначала отказаться от больших преступлений, а потом и от малых, тем самым воспитав в себе постепенно несомненное добро. Де Сад показывает, что граница между малыми и большими преступлениями зыбкая, и потому мы должны говорить не о воспитании в себе добра, а о внимании к нюансам общественной жизни. Мы должны воспитывать в себе не чувство вины, но особое социальное чувство, показывающее, где за какими-то нашими отдельными поступками могут последовать бедствия для многих. Де Сад – структуралист, его интересует всегда не отдельное преступление, а та структура, в которой общество допускает, покрывает или лицемерно оправдывает преступления.
Его наука безнравственности требует оправдывать любые преступления тем, что мы знаем не о самих преступлениях, а об их последствиях. Мы воспринимаем как бы их эхо, а не само их содержание. Это, конечно, пародия на тезис философов-сенсуалистов, таких как француз Пьер Гассенди (1592–1655) и британец Джон Локк (1632–1704), что мы воспринимаем только чувственные отзвуки вещей, а сущность вещей оказывается той же, что и наша сущность, и не может быть познана, а может только утверждаться как «бытие» вообще. Если все впечатления равны вещам и даже ценнее вещей для познания, то преступления всегда относятся не к нам, а к тому, кто воспринимает их более остро, чем мы. Мы за них не отвечаем, а отвечают те, кто воспринял их близко к сердцу:
Все моральные эффекты, – продолжала мадам Дельбена, происходят от физических причин, с которыми они связаны самым абсолютным образом: барабанная палочка бьет по туго натянутой коже, и удару отвечает звук; если нет физической причины, то есть нет столкновения, значит, не будет и эффекта, не будет звука. Особенность нашего организма, нервные флюиды, зависящие от природы атомов, которые мы поглощаем, от видов или количества азотистых частиц, содержащихся в нашей пище, от нашего настроения и от тысячи прочих внешних причин – это и есть то, что подвигает человека на преступления или на добродетельные дела и зачастую, в течение одного дня, и на то и на другое. Это и есть причина порочного или добродетельного деяния, которую можно сравнить с ударом в барабан, а сотня луидоров, украденная из кармана ближнего, или та же сотня, отданная нуждающемуся в виде подарка, – это эффект удара или полученный звук. Как мы реагируем на эти эффекты, вызванные первичными причинами? Можно ли ударить в барабан так, чтобы не было ни одного звука? И разве можно избежать этих отзвуков, если и они сами, и удар, их вызвавший, – всего лишь следствие явлений, не подвластных нам, настолько далеких от нас и настолько не зависящих от нашего собственного организма и образа мыслей? Поэтому очень глупо и неестественно поступает человек, который не делает того, что ему хочется, а сделав это, глубоко раскаивается. И чувство вины, и угрызения совести являются не чем иным, как малодушием, которое следует не поощрять, а напротив, искоренять в себе всеми силами и преодолевать посредством здравомыслия, разума и привычек. Разве помогут сомнения, когда молоко уже скисло? Нет. Посему надо утешиться и понять, что угрызения совести не сделают поступок менее злодейским, ибо они всегда появляются после поступка и очень редко предотвращают его повторение. После совершения злодейства бывает одно из двух: либо следует наказание, либо его нет. Во втором случае раскаяние абсурдно и в высшей степени нелепо: какой смысл каяться в том, что дает нам самое полное удовлетворение и не влечет за собой никаких нежелательных последствий? Тогда сожалеть о той боли, которую ваш поступок может кому-то доставить, значит любить того другого больше, чем самого себя, и нелепо сочувствовать страданиям других, если эти страдания доставили вам удовольствие, если принесли вам какую-то пользу, если каким-то образом щекотали, возбуждали, наполняли вас радостью и блаженством. Следовательно, в этом случае для угрызений не существует никаких реальных причин.
Наставница Жюльетты говорит, что если мы должны быть равно учтивы ко всем, то мы не должны обращать внимания на последствия наших преступлений – ведь тогда и другие должны быть вежливы и снисходительны к нам, должны прощать преступления. Тем более что прошлого не исправить, даже совместными усилиями.
Де Сад, как всегда, опирается на самое буквальное значение: слово «преступление» означает нечто уже совершенное, «вина» означает нечто уже почувствованное. Значит, вернуть назад ничего нельзя. Просто надо провозгласить, что раз люди не предотвращают преступлений, то они их заслуживают.
Такое кошмарное рассуждение стало возможно благодаря буквальному пониманию слов, без размышления о том, как можно устроить общество на более разумных началах. Может быть, другой человек не важнее и не ценнее тебя, но вместе несколько других людей могут дать хороший совет и предотвратить несчастье. Де Сад видит только совместное насилие, но не совместную разумную деятельность.
Так же де Сад поступает и с другими словами. Например, «неловкость» из ситуативного обозначения мелкой светской неприятности превращается у него в общую характеристику бытия, в котором всё происходит неловко, громоздко, а значит, поневоле всем вредит. Вреда в мире не становится меньше, можно только перенаправить вред, а не уничтожить его. Поэтому зло – это не поступок, а причинение себе неприятностей, как бы перетягивание на себя всего вреда, который ты хотел причинить соседям. Если ты не хочешь неприятностей, нужно доставить себе удовольствие любой ценой и повредить всем соседям понемногу:
Если же поступок ваш обнаружен, и наказание неизбежно, тогда, взглянув на этот факт трезвым взглядом, мы увидим, что сожалеем не о том зле, которое причинили другому, а лишь о своей неловкости, которая позволила это зло обнаружить; тогда я согласна, что для сожалений есть основания, и здесь есть о чем поразмыслить, с тем чтобы проанализировать причины неудачи и впредь быть осторожнее. Однако эти чувства не надо путать с истинными угрызениями совести, ибо истинные угрызения – это боль в душе, вызванная причиненным самому себе злом. Вот здесь-то и кроется огромная разница между этими двумя чувствами, и это доказывает пользу одного и бесполезность другого.
Когда мы получаем удовольствие от какой-нибудь отвратительной забавы, как бы жестока она ни была, получаемое удовольствие или выгода служит достаточным утешением за неудобства, даже самые неприятные, которые она может принести нашим близким. Разве перед тем, как совершить какой-нибудь поступок, мы отчетливо не предвидим, чем он обернется для других? Разумеется, предвидим, и мысль об этом не только нас не останавливает, но, напротив, подталкивает нас. И что может быть глупее, чем неожиданное и запоздалое раскаяние, когда, совершив дело, мы начинаем мучиться, страдать, портить себе удовольствие? Поэтому, если содеянное стало известно и превратилось в источник наших несчастий, не лучше ли обратить все свои способности на то, чтобы узнать, почему об этом стало известно, и, не проливая лишних слез над тем, что мы бессильны изменить, предельно собраться и постараться впредь не попадаться; не лучше ли обратить эту неудачу в свою пользу и извлечь из этого урока опыт, чтобы усовершенствовать свои методы? Таким образом, мы обеспечим себе безнаказанность на будущее, научившись заворачивать свое злодейство в чистые простыни и скрывать его. Главное – не поддаваться бесполезному чувству раскаяния и не заразиться принципами добродетели, ведь дурное поведение, разврат, порочные, преступные и даже чудовищные наши прихоти ценны уже тем, что доставляют нам удовольствие и наслаждение, и неразумно лишать себя того, что приносит радость, иначе это будет напоминать беспримерную глупость человека, у которого после неумеренного обеда было несварение желудка, и только по этой причине он отказывается от радостей вкусной пищи. Истинная мудрость, дорогая моя Жюльетта, заключается вовсе не в подавлении своих порочных наклонностей, потому что с практической точки зрения они составляют единственное счастье, дарованное нам в этом мире, и поступать таким образом – значит стать собственным своим палачом. Самое верное и разумное – полностью отдаться пороку, практиковать его в самых высших проявлениях, но при этом обезопасить себя от возможных неожиданностей и опасностей. Не бойся, что осторожность и предусмотрительность уменьшат твое удовольствие, – напротив, таинственность только усиливает его. Более того, она гарантирует безнаказанность, а разве не безнаказанность служит самой острой приправой к разврату?
Итак, главное в жизни – умеренный эгоизм и окончательное презрение ко всем людям. Надо научиться не любить остальных людей, видеть в них декорации или кукол, тогда твой разврат будет пикантен. Это будет не банальное интимное приключение, а разыгрывание большого спектакля, в котором ты и доставляешь себе предельные удовольствия, и уходишь от любого наказания.
Так де Сад устами своих героинь объясняет нам, что злая философия начинается с буквального понимания слов. Если, например, понять «забаву» не как эпизод в общении с людьми, а как радость для тебя, механически равнодушную к страданиям других, то всё можно свалить на механику слов и смыслов. Весь мир играет людьми, а люди играют друг с другом, и игра бессовестно равнодушна к ее жертвам. Если понять так же механически и другие слова, например «удовольствие» и «общение», развернув в них смысл насилия, то можно создать совершенно эгоистическую и безнравственную систему.
Обычно деятели Просвещения считали, что, если всех людей образовать и научить правильно и одинаково понимать отвлеченные термины, все люди станут нравственными. А де Сад предугадал бедствие ХХ века, когда люди, получившие образование, могли совершать преступления против человечности.
Де Сад синтезировал веру либертенов в словесные манипуляции и просветительские надежды на исправление людей знаниями. Но синтезирован был чудовищный коктейль, ведущий к безудержному распутству и насилию. Благодаря де Саду философия начала следить за модальностями речи, за ее интонациями и ситуациями, а не только за значениями слов. Так этого странного аристократа, апологета вседозволенности, преступника-отравителя, заключенного Бастилии и психиатрической клиники, заново открыли в ХХ веке, когда философия стала внимательна не только к предметному миру, но и к языку.
Назад: Глава 5 Гельвеций, или Апология эгоизма
Дальше: Глава 7 Лотреамон: злая декламация